Текст книги "Избранное. Том 2"
Автор книги: Валентина Мухина-Петринская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
Машина скрылась за поворотом, и я вздохнул облегченно. Нестерпимо было мне сейчас ничье сочувствие.
...Я и сам не знаю, о чем плакал: отца ли было жалко или мать, стыдно ли за родителей. Просто было очень тяжело!
Ничего не видя, долго я так брел. Дорога пошла круто в гору, и тяжелый подъем отвлек немного. Когда взобрался на гору, сердце билось гулко, и я остановился передохнуть и оглядеться.
Необычно светлой была ночь, и непонятно, откуда брался тот свет, потому что ни луны, ни солнца на бледном небе, да и звезд не видать. И высокое это небо, и смутные горы с заснеженными вершинами, и далекая, зубчатая на горизонте тайга, и неподвижные лиственницы рядом – все было пронизано этим призрачным струящимся, словно в мареве, синеватым светом.
Я никогда не был на Севере, в тайге, природу знал мало, даже в лесу настоящем никогда не был; не считать же пригородные истоптанные дачи и рощи, где на траве валяются консервные банки и грязная бумага. И вдруг впервые в жизни я очутился наедине с Природой. Единственный след человека – в рытвинах и ухабах дорога. А если сделать шаг от дороги – вправо или влево,– сразу начиналась непроходимая, вся в буреломах и колючих зарослях дремучая тайга, где наглухо перемешалось живое и мертвое.
Странно одушевленным показалось мне все вокруг, когда я озирался, стоя на горе. И хотя глубокой, как бы застоявшейся, была тишина – ни одна ветка не колыхнулась,– было какое-то тайное движение вокруг меня. Как будто, едва я отвернусь, деревья обменивались взглядами, и я отчетливо чувствовал эти многозначительные пристальные взгляды.
Мне не было страшно одному среди непонятного. Слишком я был потрясен, чтобы осталось место для чувств обычных.
Постояв, я снова пошел по дороге... Но теперь я шел уже иначе, прислушиваясь не к своей боли, а к тому, что вокруг. Меня охватило ощущение нереальности, будто я шел во сне. У каждого так бывает, наверно. Я даже как будто успокоился, хотя боль оставалась где-то внутри...
Часа два я шагал, почти без мыслей, иногда останавливался и оглядывался.
Заметно посветлело. Небо стало прозрачнее и приняло какой-то неземной цвет. Может, в такой дымке увидел Земной шар человек, поднявшийся в космос первым.
Справа блеснула река, скрылась в чащобе и снова появилась, разлившись широко и привольно. Дорога спускалась к Ыйдыге... Я вдруг увидел солнце уже довольно высоко – почему-то просмотрев его восход, будто меня в это время не было.
Я очень устал, но усталость была мне приятна – она заглушала то, что так хотелось заглушить.
Когда трасса совсем спустилась к реке, я остановился. Берег был обрывист и крут, вода глубока, но так чиста и прозрачна, что каждый камешек виден на песчаном дне. Найдя спуск, я подошел к самой реке, нагнувшись, опустил в нее руку и тотчас отдернул, словно обжегся: вода была страшно холодна. Я напился из ладони. В воде табунами ходили хариусы, но я тогда не знал еще, что это за рыба, и только полюбовался быстрыми и изящными ее движениями.
...Мне не хотелось думать о том, что отец убил мою мать. Я вдруг пожалел, что еще так далеко до Вечного Порога – еще идти да идти, а отец там тревожится и страдает и сомневается во мне.
Неужели это было лишь вчера, когда я узнал? Не собирался я судить своего отца. Мне стало неприятно, что он мог так подумать обо мне. Неизвестно, что ему сказал Зиновий Гусач...
Еще раз напившись ледяной, очень вкусной воды, я вскарабкался вверх и снова зашагал по бесконечной дороге. Солнце поднималось все выше, уже изрядно припекало. Я обрадовался, когда подул ветер. Я снял пиджак, засучил рукава сорочки. Фуражки не оказалось. Стал припоминать, куда ее дел, но так и не вспомнил.
Далеко впереди показался грузовик. За всю ночь ни один автомобиль не перегнал меня. И ни одного поселка! До чего же безлюдный край! Я смотрел на приближающуюся машину и пожалел, что не попутная. Очень устал я и шел медленнее и медленнее. Машина скрылась, показалась вновь... Грузовик остановился. Из него вышел Гусач.
– Подвезти, что ли? – спросил он грубовато. В кузове никого не было. Зиновий отвез пассажиров и – вместо отдыха – поехал за мной.
– Спасибо! – сказал я и с чувством не то благодарности, не то вины сел в кабину.
3
– Он ушел на работу! – сказал Зиновий, складывая мои вещи у дверей, и, пошарив где-то под крыльцом, достал ключ.
– Специально для меня оставляет. Иногда прихожу сюда днем поспать, после рейса. Беспокойно в общежитии.
– Чего же не перебрался совсем?
– А я жил у Михаила Харитоновича, но, когда получили твою телеграмму, перебрался к ребятам.
– Если только из-за меня, переезжай назад.
– Начальник обещал комнату... как раз достраивают дом. Отперев дверь, Зиновий кивнул мне головой и пошел к машине.
Я смотрел ему вслед. Почему-то мне захотелось, чтоб он обернулся. Хорошая у него улыбка. Он обернулся, помахал рукой и уехал. А он красивый парень, подумал я. Никакой не смазливый, не картинный, у него же прекрасное лицо. Какая-нибудь хорошая девушка его полюбит, и навсегда.
Я забыл спросить у Зиновия, скажет ли он отцу или мне самому его искать. Решил ждать дома.
Дом был бревенчатый, с большими окнами. Отец сам строил его – он же был плотником.
Дом стоял на высоком обрывистом берегу Ыйдыги, в полукилометре от поселка. Просторный двор обступили старые лиственницы, обросшие серым мохом.
Прежде чем войти, я остановился посмотреть на гидрострой. С возвышенности был хорошо виден огромный котлован. В нем, как муравьи, копошились сотни людей. Уже явственно проступал остов будущей водосливной плотины – гигантской решетчатой опалубки, ее делали плотники! На обнаженном дне реки четко выделялись могучие бетонные блоки. Отчетливо доносился скрежет экскаваторов, дробь пневматических молотов, шум машин. Но, все перекрывая, шел откуда-то глухой, низкий гул, то нарастающий, то затихающий. Я понял, что это был Вечный Порог!
Мне вдруг так захотелось работать, там, вместе со всеми в котловане, я почти физически ощутил в руках сварочный аппарат. Завтра я пойду к Сперанскому и попрошу, чтоб он поставил меня на работу. По-мальчишески хотелось похвалиться своим умением. В мостоотряде приходили любоваться, как я кладу шов. Тут мне стало стыдно своего тщеславия, и я пошел в дом.
Странное ощущение радости охватило меня, когда я открыл дверь. В доме была одна большая комната, не считая холодных сеней и кладовой. Бревенчатые стены тщательно проконопачены мохом и паклей. Некрашеный дощатый потолок успел потемнеть. Шведская печь делила просторную эту комнату как бы на две части. В первой был прочный кухонный стол, ничем не накрытый, тщательно, до желтизны, выскобленный, самодельный буфет для посуды, полка закрыта чистой ситцевой занавеской, табуреты и деревообделочный станок.
Я прошел дальше и огляделся с тревожным и жадным любопытством, словно вопрошал эту незнакомую комнату – кто есть мой отец? Вся мебель была сделана добротно, изящно, с любовью к дереву; отец как бы выявлял его скрытую красоту. Чувствовался почерк в работе. Так у нас в мостоотряде угадывали по сварочному шву, кто его делал. Потребности хозяина были скромны и суровы. Вместо кровати – низкий топчан, накрытый шерстяным одеялом, подушка в ситцевой наволочке. Вместо ковра – на стене и на полу огромные медвежьи шкуры.
Новая металлическая кровать, очевидно недавно купленная (для меня, что ли?), сложенная стояла в углу вместе с сеткой. У окна письменный стол, на нем чернильный прибор – олень, осторожно трогающий копытом чернильницу. Неужели тоже сам сделал?
Увидев книги, я, как всегда, забыл обо всем остальном. Вот от кого я унаследовал любовь к чтению – от отца. Стеллаж занимает всю стену от пола до потолка. Не по случаю были куплены эти книги, а любовно подобраны. Полное собрание сочинений Мамина-Сибиряка издания 1916 года, приложение к «Ниве». Интересно, где отец достал его? От букиниста здесь еще были сочинения Леонида Андреева, Ивана Бунина, какого-то Мережковского. На другой полке – Пришвин, Паустовский, Леонов, Федин, Куприн, Достоевский. Я пожалел, что нет моих любимых Стивенсона и Уэллса.
Отдельно стопочкой лежало несколько любовно обернутых в прозрачную бумагу томиков. С интересом развернул я их, почему-то подумав, что обязательно увижу «Судьбу человека» Шолохова и стихи Твардовского. Так и оказалось.
На нижних полках лежали аккуратно сложенные пачка «Известий» и журналы «Новый мир», «Природа».
Выбрав несколько журналов, я сел на топчан и задумался, но мысли путались, начинала болеть голова. Сказывались дорожная усталость, бессонная ночь, тревога и нервное напряжение. Мне захотелось прилечь. Едва коснулась голова подушки,– я заснул крепчайшим сном.
Проснулся от звука шагов... кто-то тяжелый осторожно передвигался по комнате. Я сразу все вспомнил и вскочил с топчана – заспанный, с всклокоченными волосами. На меня молча и растерян-316
но смотрел, опустив руки, могучего телосложения человек. В один миг я охватил взглядом и эти широкие плечи, и густые русые волосы, и светло-серые глаза, и уже совсем русский нос «картошкой», и то, как человек этот был одет – рабочие брюки и джемпер, и даже увидел, какие башмаки на нем. Это был мой отец, и больше он никем не мог быть, как моим отцом. И я первый шагнул к нему, чтоб обнять...
Долго мы говорили с ним в этот день, узнавая друг друга. Я отдал ему подарки, купленные в Москве: электрическую бритву, трубку, табак, несколько галстуков. Отец усмехнулся, шутливо почесав затылок, из чего я заключил, что попал со своими подарками «пальцем в небо».
– Сам-то ты куришь? – спросил он меня.
– Нет.
– Вот и я некурящий.
Мы посмеялись. Заметив мое огорчение, отец сказал:
– Табак и трубку ты лучше подари Сергею Николаевичу. Он будет рад. А вот с бритвой я не расстанусь... Разве сбрить бороду?
– Ну, такая борода! Жалко. Мы опять посмеялись.
– Сбрею,– решил он.
Мы пили чай. Отец больше рассказывал про гидрострой, а я почему-то про детдом. Конечно, объяснил, как получилось с его письмом, как мне его не передали.
– Какое у тебя образование? – поинтересовался отец. И был очень доволен, что я закончил десятилетку.
– Вечернюю... при мостоотряде,– пояснил я.
– Тем более.
– А у тебя, папа, какое образование? – спросил я и тут же раскаялся, зачем спросил. Никакого это значения не имеет, когда отец так начитан.
– И я окончил десятилетку. Тут, на гидрострое. Уговаривали поступить в педагогический... Учителей у нас не хватает.
– Ну и что ж ты?
– Не пошел... Не всякая мать захочет, чтоб я учил ее ребенка. Да и мне совесть не позволит.
– Но ты уже искупил все!
Отец посмотрел мне в глаза. Я невольно отвел взгляд. Он вздохнул.
– Видишь ли, Миша... Единственное преступление, которое нельзя ни искупить, ни загладить, ни заплатить за него даже всей жизнью,– это как раз убийство. Потому что человека, которого убили, к жизни не вернешь. И прощено оно уже быть не может, потому что тот единственный, кто имел бы право простить, уже не существует.
Надо же этому случиться! Если что несвойственно моему характеру, душе моей, так это насилие над человеком! Ты скажешь, как же ты мог? Все наделала война. Пойми меня правильно, сын... Я не хочу списать преступление за счет войны. Я только объясню, как это могло случиться со мной! Четыре года я убивал врагов... Нет, Я не ожесточился и не озверел. Как никогда прежде, любил я русскую землю, народ свой, товарищей, каждого ребенка, каждое деревцо в России, сломанное войной. И тем яростнее ненавидел тех, кто принес кровь, пожар, насилие, гибель, надругательство. Когда война, не может быть иначе. Я убил тысячи врагов, ведь я служил в артиллерии. Слышал про «катюши»? А вернувшись домой, еще не сняв шинель, пахнущую дымом и кровью, я убил жену за то, что она... с врагом...
Я не хотел этого... но так случилось. А теперь я хочу только одного. Чтоб никогда больше не было войны! Чтоб тебе и сверстникам твоим не довелось этого испытать.
Отец вышел из-за стола, на котором остывал чай, и тяжело прошелся по комнате.
– Ольга, твоя мать, не была ни врагом, ни предательницей. Она было только слабая женщина... Может быть, легкомысленная. Друзья пытались меня потом утешить, говорили, что Ольгу следовало бы все равно за эту связь судить. Не знаю. Никто ее не судил. Даже я... Это было исполнением приговора без самого приговора. Но я никогда не прощу себе этого... Только она одна могла простить...
Я понял, как он казнил себя долгие-долгие годы.
– Папа! – взмолился я.– Не надо об этом!
– Давай, сыночек, не надо.– Он постарался улыбнуться.
Король трассы
1
Всю ночь доносились с реки мощные глухие удары, похожие на пушечные выстрелы,– на Вечном Пороге подвижка льда. Это самый неукротимый порог на Ыйдыге. Летом его гул покрывал скрежет экскаваторов, грохот машин, крики людей – трудовой шум гидростроя.
Великие сибирские морозы подбирались к Вечному Порогу исподволь и смиряли его лишь к середине зимы. Но и усыпленный, скованный льдом Порог был страшен: вдруг начинал шевелиться, пытаясь сбросить ледяной гнет, и тогда на реке словно гремели орудийные залпы, напоминая Александре Прокофьевне годы войны.
Спала она плохо, но поднялась бодрой – для подкрепления сил ей не требовалось много сна. Сколько она себя помнила, всегда приходилось вставать рано. Осторожно, чтоб не разбудить раньше времени мужа, она набросила на себя фланелевый халат и на цыпочках прошла в кухню. Там она зажгла уложенные с вечера сосновые дрова в плите: Сергей Николаевич любил завтракать в тепле, когда, уютно потрескивая, пылали в ней дрова.
Пока на плите закипал кофе и разогревалось вчерашнее жаркое из оленины, она успела сделать обтирание, умыться и причесать густые черные волосы. На стол можно накрыть, пока Сережа будет одеваться.
Александра Прокофьевна вернулась в спальню и нерешительно постояла возле кровати мужа: жалко было его будить, он так уставал эти дни.
Он спал, как мальчишка, раскинувшись и посапывая. До чего же сладко спит!.. Через два дня, 19 марта, исполнится ровно двадцать лет, как они муж и жена. Но Александра Прокофьевна до сих пор удивляется своему счастью и боится его потерять.
Когда она впервые увидела Сперанского, шел бой... Она была санитаркой при мостовосстановительном отряде № 2. Переправу через Волгу строили под градом немецких снарядов. Врачам и санитарам было много работы. Состав отряда несколько раз менялся...
Каждый час, каждую минуту Шура боялась за жизнь Сперанского. Кто посмеивался, кто только вздыхал над ее явно безнадежной любовью, жалея эту добрую, некрасивую, малограмотную девушку – рыбачку, поморку. Для нее не имело значения, что он на редкость хорош собою (любила бы его и обезображенного, увечного, обгорелого), что он видный инженер-энергетик и мостовик, что у него в Москве жена (по слухам, красавица). Шура просто любила всей душой, ни на что не надеясь, даже не мечтая... Так иногда снилось, что у него случилось несчастье, жена от него отказалась и он, беспомощный, позвал Шуру.
В январе 1944 года Сперанский съездил на побывку к жене. Вернулся мрачный, постаревший от обиды. Однополчане, все поняв, как могли, пытались утешить его. Через два месяца инженер Сперанский, к удивлению всех, женился на санитарке Шуре.
После войны у них родилась дочь Оленька... Теперь бы ей уже исполнилось восемнадцать лет. Когда Шура отняла ребенка от груди, Сергей Николаевич отправил жену в город учиться. Тогда ей казалось: хочет избавиться от нее – не любит, никогда не любил.
– Поживи одна, осмотрись в жизни, подумай,– сказал ей муж.– Ты слишком предана мне. Нехорошо это. Поступай в вечернюю школу. Так будет лучше для тебя...
...Годы учения в вечерней школе. Редкие свидания, когда, едва встретившись, уже думаешь с отчаянием о предстоящей разлуке.
Смерть дочери из-за ошибки врача. Не разглядел, принял дифтерию за ангину. Когда сделали вливание сыворотки, было уже поздно.
Четыре часа простояла Шура на коленях у больничной кровати, обнимая маленькое тело. Потом встала, шатаясь: надо известить Сережу. Оказалось, кто-то из врачей уже позвонил ему. Вдвоем увезли дочку – то, что от нее осталось.
Потом не могла простить себе, что даже в час материнского горя не могла не подумать: «Теперь бросит меня... Оленька только и связывала!» Муж знал, что детей у нее больше не будет, а он так любил детей.
Тогда она была уже студенткой медицинского института. От тоски по ребенку, от беспомощного страха потерять мужа, ревнивых опасений спасалась одним – работой. Сперанский только случайно узнал, какого высокого мнения были о его жене и профессура, и товарищи. Ее оставляли при кафедре хирургии. Конечно, она отказалась наотрез и с тех пор ездила вместе с мужем со стройки на стройку.
На Вечном Пороге Александра Прокофьевна заведовала больницей. Больных было мало. Народ на гидрострое все больше молодой, здоровый. Случались производственные травмы, но крайне редко.
– Совсем деквалифицируюсь! – шутила хирург Сперанская. ...За кофе Сергей Николаевич, как всегда, делился своими заботами. Он боялся весеннего паводка.
– Бетон! Сейчас это для нас все,– хмуро сказал он.
– Сережа, мне опять надо съездить на Абакумовскую заимку. Ты сможешь дать мне машину?
– Легковая туда не пройдет. Разве вездеход...
– Какую можно!
– На который час?
– Как закончу утренний прием. К одиннадцати.
– Хорошо.
Александра Прокофьевна положила мужу на тарелку кусок пирога с брусникой.
– Вчера заходил Радик,– сказала она, улыбаясь.– Сидел с полчаса. Чаем его напоила. Говорит, если Таня не выйдет за него замуж,– просто не переживет.
– Переживет! – с досадой возразил Сперанский.– Большую ошибку сделает Таня, если выйдет за него.
– Ты недолюбливаешь Радика.
– А за что его любить? Эгоист высшей марки. Не понимаю, за что ты его привечаешь?
– Но я его на руках когда-то носила... Помнишь, сразу после войны на строительстве моста через Волгу? Ему было четыре годика. Такой забавный мальчишка. Синеглазый. Все его любили!
– Его слишком много носили на руках.
– Но ты не можешь сказать, что Радий плохой инженер?
– Инженер он способный, настойчивый. Если бы не он, вряд ли разработали новую технологию в такой срок.
– Ну, вот видишь!
– Этого, Шура, мало для человека.
– Отец его мог устроить в Москве, а он приехал на Север...
– Для анкеты. Прежде, чем осесть в столице. Тане надо открыть на него глаза. Хоть бы ты это сделала! Мне неловко.– Сергей Николаевич поднялся из-за стола.– Жаль девушку, Шура. Она хорошая. Кстати, ее любит настоящий человек!
– Этот шофер... Зиновий Гусач?
– Да. Чудесный парень.
2
Зиновий Гусач, король трассы! Так прозвали Зиновия потому, что поистине не было лучшего водителя по всей тайге – от Красноярска до Вечного Порога. Он мой самый лучший друг, и я хочу рассказать о нем. Его все у нас любят – разве можно не любить такого хорошего парня? У него ровно столько врагов, сколько нужно иметь выдающемуся человеку: так, всякие завистники, ревнивцы или те, кого он пристыдил однажды. Особенно плохо к нему относился инженер Радий Глухов – еще до того, как они полюбили одну и ту же девушку. Мне кажется, Глухов чувствовал рядом с Зиновием свою гражданскую неполноценность, если так можно выразиться. В Зиновии было то; что мы называем врожденной интеллигентностью, в самом лучшем смысле этого слова. Когда один живет лишь для себя, а другой вечно забывает о себе ради других, это всем бросается в глаза.
Зиновий по натуре добр, отзывчив, простодушен, весел (когда на него не нападает тоска), покладист и всем словно родня.
В общежитии он очень мучился: не может уснуть, если кто-нибудь рядом шепчется или листает страницы. Все радовались, когда Зиновий получил отдельную комнату. Для него эта комната была вдвойне дорога, так как за стеной жила Таня Эйсмонт. Ведь это много значит, когда живешь рядом: чаще встречаешься, перекинешься словом-другим, по-соседски постучишься в дверь, вроде тебе понадобилась щепотка соли.
Но Зиновий отдал свою комнату Федосье Ивановне Прокопенко – почти незнакомой женщине. Он вез ее в кабине семьсот километров. Она ехала к мужу, инженеру Прокопенко. Можно представить состояние Зиновия, если он прекрасно знал, что этот Прокопенко из Чернигова сошелся с буфетчицей Аэлитой и у них самый медовый месяц. Федосья Ивановна оказалась очень славной женщиной – веселой, бодрой, услужливой. Она сыпала пословицами и поговорками, на каждой стоянке обшивала и самого Зиновия и других парней. Кому пуговицу пришьет, кому завязку к шапке или заплату на порванную спецовку. Она беспокоилась о муже, который уже полгода, как ей не писал, только слал деньги. Федосья Ивановна жила у сестры на Лене. Обе работали в колхозе.
– Если он завел другую,– размышляла Федосья Ивановна,– как говорится, седина в бороду – бес в ребро,– тогда бог с ним, с моим Прокопенкой, хотя и прожили с ним без малого двадцать лет. Ну, а как заболел? Ревматизм скрючил... или увечье получил? Мужик самолюбивый, помощи не попросит.
Федосья Ивановна, всхлипывая, утирала слезы штапельным платком.
Зиновий буквально извелся за дорогу. Конечно, он заверил бедную женщину, что Прокопенко здоров как бык и никакого увечья не получал. Он завез Федосью Ивановну к себе, велел ей спать (она вместо того затеяла генеральную уборку), а сам поехал искать ее мужа.
Прокопенко, услышав о приезде жены, горько заплакал, из чего Зиновий заключил, что начальник котлована не окончательно потерял совесть, и решил во что бы то ни стало примирить супругов.
Примирить-то он их примирил (Федосья Ивановна теперь работает на гидрострое поварихой), но комнаты лишился, так как нахальная Аэлита категорически отказалась выехать из прокопенковской квартиры, и Зиновий отдал раскаявшемуся и жаждущему тихой пристани Прокопенко свою комнату. Сам он хотел перебраться опять в общежитие, но мы с отцом уговорили его поселиться с нами.
Втроем мы зажили чудесно – дружно и весело. Все-то у нас шуточки, смех, песни. Домашними обязанностями не считались, никаких дежурств не устанавливали. Ложки-плошки у нас в руках так и летали: не успеешь оглянуться – посуда перемыта, пол чисто выдраен, дрова наколоты, печь уже накалилась докрасна. И каждый может приняться за свое: читать или что-либо мастерить, идти в клуб или взять коньки и – на Ыйдыгу, где расчищен каток.
Так бы мы и жили душа в душу, но Зиновий окончательно влюбился.
Зиновий у всех на виду – король трассы! Кто не знал его новенькой машины с красными флажками на радиаторе и золотой звездой на борту! Весь гидрострой обсуждал его шансы. Большинство было настроено скептически.
– Не по себе, Зинка, дерево рубишь! – предупреждали его парни.– За ней вон инженер Глухов как ухлыстывает. На Север к ней приехал. Только согласись Танечка – хоть сейчас в загс.
– Но она не соглашается,– напоминал Зиновий.
– Не сразу. Девушки любят поломаться. И у самой у нее высшее образование. Диплом инженера. А ты что? Шофер!! Знаешь, какая о нас слава идет? Ты вот и не пьешь, и налево не работаешь, а плохая слава и на тебя тень накладывает. Одно слово – шофер! А Радий этот хоть и дерьмо, но зато инженер. Друг детства, вместе учились. А ты хоть и король трассы, а все шофер!
– Разве женщины за специальность любят? – задумчиво возражал Зиновий.
– Чудак человек! Не за специальность, а за положение.
– Таня не такая! – решительно опровергал Зиновий.
– Чего же тогда не сватаешь?
– А может, кто хочет со мной подраться? – не совсем логично вопрошал Зиновий. Желающих не находилось, и разговор на этом иссякал.
Чуть ребята его не убедили. Но результат был неожиданный: Зиновий решил сменить профессию. Раз вечером, когда я собирался на каток, он загнал меня в угол и потребовал ответа: чем хороша электросварка? Я удивился: по сравнению с клепкой, что ли? Так сварка прочнее, легче, быстрее.
– Не то! – Зиновий даже рассердился.– За что ты любишь эту работу?
Я грустно посмотрел на коньки и, покорно присев на стул, прочел целую лекцию о семидесяти способах сварки.
– Важнее сварки работы нет, понимаешь? – разошелся я.– Сварка – везде! Поезд. И тепловоз, и вагоны сделаны сваркой. Рельсы? Сварные. Мосты – сваркой. Автомобиль – из сварочных конструкций. Самолет – и фюзеляж, и крылья, и хвостовое оперение сварены! Атомоход «Ленин» собран из сварных блоков. Турбины электростанций, газопроводы, мощные прессы – все сварка! Электросварщик есть первооткрыватель, понимаешь! Он строит новый мир: города, гидростанции, машины. Он идет в необжитую тайгу, тундру, пустыню...
– А шофер не строит новый мир? – взорвался Зиновий. Он даже покраснел от обиды.
– Строит, конечно. Но ты спросил об электросварке. Сварщик вроде волшебника: сегодня в его руках электрическая дуга, электронные лучи, завтра – таинственная плазма. Чтобы стать хорошим электросварщиком, надо знать механику, электричество, радиоэлектронику, математику, физику, химию. Все точные науки.
– И ты знаешь? – полюбопытствовал Зиновий.
– Ну... в пределах техникума...
– Ты все романы читаешь?
– Литературу я люблю больше всего.
– Больше сварки?
– Ну, во всяком случае, не меньше...
– Тогда ты...
Он высказал беззлобно, какой я тогда сварщик. Я пожал плечами и стал раздеваться: идти на каток было уже поздно. Отец лежа читал какую-то книгу и от души смеялся. Я поинтересовался, что за книга. Это была «История» Соловьева, но держал ее отец «вверх ногами». Он смеялся над нашим разговором. Может, надо мной.
На другой день, к моему великому удивлению, Зиновий пожаловал ко мне на верхотуру.
– Хочу посмотреть, как ты работаешь! – пояснил он.
Сначала его заинтересовали внешние атрибуты моей профессии: щиток с темными стеклами, сварочный аппарат. Потом он захотел посмотреть, как я справляюсь с этим... Я взял электрод. Вспыхнула дуга, посыпались искры, в шов заструился металл. Это был специальный держатель для приварки высоких и толстых ребер жесткости к балкам.
__ Дай попробую! – взмолился Зиновий. Я растолковал ему, что к чему, и передал шланг. Для начинающего Зиновий сделал совсем неплохой шов. Золотые руки были у этого парня! Так говорил и мой отец. Ведь Зиновий прежде работал плотником в бригаде отца.
От удовольствия, что у него получается, Зиновий разрумянился, словно красная девица.
– У Медведика появился ученик? – услышали мы голос, который мог принадлежать только Тане Эйсмонт. Я быстро выхватил шланг, пока Зиновий от потрясения не запорол шов, и выключил ток. Пора было объявить маленький перекур.
Мы стояли на узкой площадке лесов, метров сорок над землей, и смотрели друг на друга. Уточняю: Таня и Зиновий смотрели друг на друга, а я на них. Хорошая была бы пара! Оба высокие, красивые, сильные. Если на Таню надеть кокошник и сарафан, отрастить ей русые косы (сейчас они были безжалостно ощипаны ножницами) и – русская красавица вроде боярышни с картины Маковского. Но она была в брюках, в короткой меховой шубке и такой же шапочке, а на руках желтые пуховые рукавички, такого же цвета шарфик на шее.
День был очень теплый для зимы в этих местах. Стоял полный штиль. Даже на такой высоте не дул ветер. «Как бы не было пурги»,– почему-то подумал я.
Большие серые глаза девушки смотрели на моего друга как-то странно. Не разберешь, что у нее на душе. На вид инженеру Эйсмонт не дашь больше 18—19 лет. На самом деле уже исполнилось 27.
Зиновию было 23 года, но он казался старше: много пережил. С него бы писать портрет акварелью: зеленые глаза, румяные щеки, свежие, как у мальчишки, губы, блестящие каштановые волосы. Удивительно ярко было все в нем, но это была яркость акварели – нежная и чистая. Почему-то невозможно было представить его старым или больным. Потому ли, что Зиновий с Рязанщины, но он всегда ассоциировался у меня с Сергеем Есениным – как будто он был его младший брат. И я с грустью подумал, что Зиновий, при всем его мужестве и жизнерадостности, в сущности, легко раним душевно. И мне почему-то стало страшно за него. Если бы я был верующим, я бы, наверно, помолился за него богу.
Не знаю, сколько бы они так смотрели друг на друга (я твердо решил не прерывать этого более чем странного молчания и пусть бы не выполнил норму, но я простоял бы так хоть до вечера), но на площадку вскарабкался запыхавшийся инженер Глухов.
Парень тоже красивый, ничего не скажешь, но на стройке его недолюбливали за высокомерие и зазнайство. Некоторым не нравилась его рыжеватая бородка под голландского шкипера, заграничные свитера и галстуки. У нас этого не любят. Девчата за глаза называли его стилягой. Никаким стилягой он не был, конечно. Здесь было другое.
Радий Львович холодно посмотрел на безмолвную пару и осведомился у Зиновия, что ему здесь угодно.
– Посмотреть,– лаконично ответил Зиновий, неохотно переводя на него взгляд.
– Почему вы не на своем рабочем месте?
– Ночной рейс.
– Тогда надо спать!
– Выспался.
Таня громко рассмеялась и обратилась ко мне:
– Медведик, вы с отцом живете в том бревенчатом доме на отшибе, на самом берегу Ыйдыги?
– Да. И Зиновий с нами...
– Мне давно хотелось посмотреть, как живет Михаил Харитонович. Я ведь хорошо знаю твоего отца и дружна с ним.
– Так приходите и посмотрите!
– Я приду в воскресенье на лыжах, побродим по реке. Пошли, Зиновий, не будем мешать Медведику. (И выдумала же, как называть меня!)
Они стали, разговаривая, спускаться вниз по железной лесенке, оставив меня один на один с разъяренным инженером.
Это было не совсем честно с их стороны. Радий Львович излил свой гнев на меня, сделав несколько резких замечаний, которых я не заслужил. Я смотрел на него с любопытством, потому что еще не видел так близко ревнующего человека.
Он окончательно взбеленился, но, должно быть поняв, что смешон, решил наконец оставить меня в покое и удалился.
В тот вечер в клубе было общее собрание строителей. По дороге в клуб Зиновий говорит мне:
– Любопытная штука эта твоя электросварка, но...
– Что но?
– Если ты думаешь, что я сменяю верный свой грузовик на этот искрометатель и забрало, то ты просто балда!
Я не был балдой и от души порадовался, что Зиновий не отрекся от самого себя.
Клуб наш – деревянное рубленое двухэтажное здание, тесно окруженное вековыми соснами и лиственницами.
Мы несколько запозднились и еле протиснулись в зал, столько собралось народу. Как и всегда, Зиновия стали звать, как говорится, нарасхват.
– Зиновий, иди, есть место!
– Гусач, к нам пробирайся!
– Король, садись со мной на стул, уместимся.
– Садись на мое место!
Зиновий усадил меня на подоконнике, а сам подсел к знакомым ребятам. Я увидел отца – он пришел прямо с работы, в комбинезоне – и кивнул ему. Возле него сидела оживленная и принаряженная Таня Эйсмонт и что-то рассказывала толстой Анне Кузьминичне, бригадиру бетонщиков. Сбоку, между первым рядом и президиумом, развалился на стуле Радий Глухов в нерпичьей куртке и сапогах. Он нервно дергал свою рыжеватую бородку. Курили все отчаянно, у меня с непривычки от дыма сразу стало саднить в горле. Но я уже знал, что Сперанский терпеть не может длинных речей и долго нас не задержит. И теперь он сразу взял быка за рога.