355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Распутин » Сборников рассказов советских писателей » Текст книги (страница 29)
Сборников рассказов советских писателей
  • Текст добавлен: 11 октября 2017, 21:00

Текст книги "Сборников рассказов советских писателей"


Автор книги: Валентин Распутин


Соавторы: Нодар Думбадзе,Фазиль Искандер,Юрий Бондарев,Павел Нилин,Юрий Трифонов,Юрий Казаков,Богдан Сушинский,Олесь Гончар,Владимир Солоухин,Александр Рекемчук
сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 45 страниц)

Но Копешкина уже не было…

Ушел он незаметно, одиноко, должно быть, в тот час, когда садилось солнце и мы слушали негромкие Михаевы песни.

А может быть, и раньше, когда ребята стучали костяшками домино. Этого никто не знал.

В сущности, человек всегда умирает в одиночестве, даже если его изголовье участливо окружают друзья: отключает слух, чтобы не слушать ненужные сожаления, гасит зрение, как гасят свет, уходя из квартиры, и, какое-то время оставшись наедине сам с собой, в немой тишине и мраке, последним усилием отталкивает челн от этих берегов…

Пришли санитары, с трудом подняли с кровати тяжелую, промокшую гипсовую скорлупу, из которой торчали, уже одеревенев, иссохшие ноги Копешкина, уложили в носилки, накрыли простыней и унесли.

Вскоре неслышно вошла тетя Зина со строгим, отрешенным лицом, заново застелила койку и, сменив наволочку, еще свежую, накрахмаленную, выданную сегодня перед обедом, принялась взбивать подушку.

Я онемело смотрел на взбитую подушку, на ее равнодушную, праздную белизну, и вдруг с пронзительной очевидностью понял, что подушка эта уже ничья, потому что ее хозяин уже ничто… Его не просто вынесли из палаты – его нет вовсе. Нет!.. Можно было догнать носилки, найти Копешкина где-то внизу, во дворе, в полутемном каменном сарае. Но это будет уже не он, а то самое непостижимое нечто, именуемое прахом. И это все? – спрашивал я себя, покрываясь холодной испариной. – Больше для него ничего не будет? Тогда зачем же он был? Для чего столь долго ожидал своей очереди родиться на земле? Эта возможность его появления сберегалась тысячелетиями, предки пронесли ее через всю историю – от первобытных пещер до современных небоскребов. Пришло время, сошлись, совпали какие-то шифры таинства, и он наконец родился…

Но его срезало осколками, и он снова исчез в небытие… Завтра снимут с него теперь уже ненужную гипсовую оболочку, высвободят тело, вскроют, установят причину смерти и составят акт.

– Ох ты, – проговорила нянька, подняла с пола оброненную санитарами картинку с копешкинской избой и прислонила ее к нетронутому стакану с вином.

Картинка была моей вольной фантазией, но теперь нарисованная изба обратилась в единственную реальность, оставшуюся после Копешкина. Я теперь и сам верил, что такая вот – серая, бревенчатая, с тремя окнами по фасаду, с деревом и скворечником перед калиткой, – такая и стоит она где-то там, на пензенской земле. В это самое время, в час сумерек, когда санитары укладывают Копешкина в госпитальном морге, в окнах его избы, должно быть, уже затеплился жидкий огонек керосиновой лампы, завиднелись головенки ребятишек, обступивших стол с вечерней похлебкой. Топчется у стола жена Копешкина (какая она? как зовут?), что-то подкладывает, подливает… Она теперь тоже знает о Победе, и все в доме – в молчаливом ожидании хозяина, который не убит, а только ранен, и, даст бог, все обойдется…

Странно и грустно представлять себе людей, которых никогда не видел и наверняка никогда не увидишь, которые для тебя как бы не существуют, как не существуешь и ты для них…

Тишину нарушил Саенко. Он встал, допрыгал до нашей с Копешкиным тумбочки и взял стакан.

– Зря-таки солдат не выпил напоследок, – сказал он раздумчиво, разглядывая стакан против сумеречного света в окне. – Что ж… Давайте помянем. Не повезло парню… Как хоть его звали?

– Иваном, – сказал Саша.

– Ну… прости-прощай, брат Иван. – Саенко плеснул немного из стакана на изголовье, на котором еще только что лежал Копешкин. Вино густо окрасило белую крахмальную наволочку. – Вечная тебе память…

Оставшееся в стакане вино он разнес по койкам, и мы выпили по глотку. Теперь оно показалось таинственно-темным, как кровь.

В вечернем небе снова вспыхивали праздничные ракеты.

Альгирдас Поцюс
Двое молодых и три старика

Сначала был только один молодой и три старика. Молодой сидел за письменным столом, играл голубым карандашом и, моргая одним глазом, слушал, что ему говорил глухой мельник Друктянис. Мельник был пожилой мужик, на которого господь бог не пожалел глины. У него был большой нос, большие оттопыренные усы, опущенные плечи, а руки – словно почерневшие топоры пудового веса. Говорить с ним было трудно, потому что нужно было кричать во все горло или припасть к самому его левому уху.

– Ты – представитель власти, ты и заботься, – густым, словно из бочки идущим голосом говорил Друктянис. – Отобрали мельницу, а присмотреть за нею не умеете. Скоро будете ручные жернова искать.

Молодой мужик, который совсем недавно после выборов сел на стул председателя сельсовета, перегнулся через стол и выкрикнул:

– Завтра поеду проверять! Не беспокойся, мельница не обрушится!

– Работал бы я, сто лет стояла бы мельница, а сейчас куда ни ткнешь пальцем – там и дыра, – раздраженно пробормотал Друктянис.

Тут в разговор включился другой старик, который сидел подальше от всех, у стены, недалеко от двери.

Это был отец молодого председателя Руткус. Он зашел сюда просто так, без всякого дела, хотел посмотреть на сына, который приступил к исполнению служебного долга. Старик гордился тем, что его отпрыск стал самым важным человеком в округе.

– Чушь порешь, сосед! – сказал старый Руткус. – Какую мельницу ты оставил, такая и стоит. Неужто она могла за этот год сгнить?

Видимо, Друктянис что-то услыхал, потому что он повернулся в его сторону. Мельник не понял смысла слов, но по глазам старика прочитал, что тот сказал что-то недоброжелательное. Друктянис еще больше нахмурился.

– А еще называют себя заступниками бедных и обиженных! – забормотал он. – Вот когда всех превратите в нищих, тогда и будет настоящая власть бедных. Уже видно, что к этому идет.

– Кто ел пирог, тот может и черный хлеб пожевать, – отозвался третий старик, щуплый человечек со взъерошенными усами, – это был почтальон, который принес в Совет округа кучу бумаг и остался здесь послушать разговоры людей.

В этот момент открылась дверь, и в комнату ворвался молодой мужчина в зеленой клетчатой рубашке, с винтовкой в руках. Голубыми испуганными глазами он обвел стариков и остановился на молодом Руткусе. Теперь в комнате были уже все: двое молодых и три старика.

Тому, что у мужчины в зеленой рубашке была винтовка, никто не удивился, потому что в те послевоенные годы многие представители, приезжающие из города, носили с собой оружие. Даже его испуганно бегающие глаза и бледное лицо не вызвали подозрения. Не мудрено, что, проезжая через лес, человек мог испугаться.

– Кто здесь председатель сельсовета? – спросил он вежливо, не спуская глаз с молодого Руткуса.

– Что вам нужно? – спокойно спросил сидящий за столом.

Старики молча смотрели на зеленорубашечника, еще не понимая, что ему нужно.

– Мне нужен новый председатель.

– Я председатель, – ответил молодой Руткус.

Мужчина поднял винтовку.

– За преступную службу коммунистам ты приговорен к смерти.

Никто не успел понять, что происходит, как раздался выстрел, и вся комната запахла порохом. В ушах двух стариков зазвенело, а третий больше по запаху, чем по звуку, понял, что винтовка выстрелила.

Старый Руткус, придя в себя, взглянул на стол и увидел, что голова сына поникла, а на белых бумагах, на которых лежали его руки, начали растекаться кроваво-красные чернила.

– Убийца! – нечеловеческим голосом закричал Руткус и, вскочив, схватил винтовку у мужчины в зеленой рубашке. Парень уже держался одной рукой за ручку двери и хотел бежать. Дернутая им дверь открылась, но он остался в комнате, потому что еще ему нужно было вернуть винтовку, которую старик вырвал из его рук. Сумасшедший старик! И откуда у него взялось столько сил! Своими жилистыми руками, как клещами, он вцепился в винтовку и рвал ее с такой яростью, что молодой мгновенно вспотел. Стиснув зубы, они со стоном кружились по комнате, словно кто-то привязал их друг к другу. Вот старик зацепил стул, споткнулся, но все же успел встать. Впившись глазами в лицо убийцы, белые зубы которого обнажились до самых красных десен, Руткус боролся, как сумасшедший. О себе он совсем не думал, только хотел отомстить за такую бессмысленную и жестокую смерть сына. Конечно, он был намного старше этого парня в зеленой рубашке и, наверно, сил у него было меньше, но выносливостью с ним мало кто мог сравниться. Когда всю жизнь с утра до вечера не выпускаешь из рук плуга, вил или какого-нибудь другого сельскохозяйственного орудия, твои мышцы превращаются в твердый ремень, который не перегрызть и собакам.

В какое-то мгновение молодой почувствовал, что у него больше сил, что нужно только поднапрячься, и старик сдастся. Вот старик споткнулся, его ноги заплелись, а грудь заходила, словно кузнечные мехи. Еще одно мгновение и…


Но того последнего решающего усилия мужчина в зеленой рубашке уже не мог из себя выдавить, ему мешали взгляды двух других стариков, которые, обмерев, торчали в разных углах комнаты. Даст кто-нибудь по голове – и конец. Или еще, чего доброго, появятся новые люди из города. Неуверенность парализовала силы молодого, заставляла его вздрагивать из-за каждого звука.

Почтальон сначала хотел броситься вон, но потом подумал, что во дворе наверняка мужика в клетчатой рубашке поджидают дружки и лучше сидеть здесь в углу и ожидать, чем это все кончится, Руткуса ему было жалко. Хороший он, незлой человек и сосед хороший. Ему надо было бы помочь. Если бы они оба вцепились в винтовку, то мужчина в зеленой рубашке не выдержал бы. Но что будет после этого? Ночью придут лесные и застрелят всех, как куропаток. Перед его глазами возникли лежащие на скользком от крови полу жена и дети. Нет, он не мог соваться в это дело. Если поможет бог, то Руткус и сам справится.

Мельник Друктянис вместе со своим стулом подвинулся ближе к стене. На поединок он смотрел спокойно и без опаски, словно перед ним в шутку сошлись бороться двое парней. Старику Руткусу он не хотел помогать, потому что ненавидел тех, кто был на стороне красных. Если все они найдут свой конец, может, Друктянис снова станет хозяином мельницы. И зеленорубашечнику тоже не стоит помогать. Там, в другом углу, наделав полные штаны, глазеет почтальон… Да, может, еще кто-нибудь из деревенских зайдет да властям сообщит. «Спешить некуда, посмотрю, чем все это кончится!»

Дверь во двор была открыта, были видны освещенная летним солнцем трава и угол развалившегося забора. Зеленорубашечнику казалось, что во дворе ему будет легче бороться, там он быстро вырвет у старика винтовку и удерет в лес. Возвращаться без оружия было позором перед всем отрядом. Кто бы мог подумать, что какой-то старик начнет драться? Этого не предвидел и Перкунас, который послал новичка на выполнение первого серьезного задания. Да еще сказал, что это будет легкая прогулка.

Молодой, вцепившись в винтовку, начал тянуть Руткуса во двор. Старик сначала сопротивлялся, но потом сдался. Ему тоже казалось, что во дворе будет легче вырвать оружие. Ступив на твердую землю, человек чувствует себя увереннее.

Сцепившись, они оба упали на дорожку и дрались еще более яростно. Не выпуская оружия, которое связало их смертельной петлей, они дрались коленками и локтями. Зеленорубашечнику было труднее, потому что он не чувствовал той ярости, которая переполняла старика. Никогда этот человек не встречался на его пути.

Вряд ли он даже когда-нибудь видел это обросшее седой щетиной лицо. Парень уже жалел, что хвастался в отряде, что, мол, один может прийти в деревню и справиться с новым председателем сельсовета. Правда, тогда он был выпивши, и Перкунас должен был пропустить его болтовню мимо ушей. Мало что болтают пьяные! Но Перкунас нарочно поймал его на слове. «Это будет твоим боевым крещением», – сказал он, выпуская его из бункера.

Драться со стариком – вот так испытание!.. Где-то начала лаять собака. Страх охватил его. Наконец зеленорубашечник не выдержал, выпустил винтовку и пустился бежать. Ноги его подкашивались, подгибались в коленях, задевали за каждый бугорок земли. Скорее бы в лес! А старик Руткус еще не понял, что он победил. Он тяжело поднялся с земли. У него кружилась голова, бешено колотилось сердце. Словно сквозь туман он видел, как зеленорубашечник, втянув голову в плечи и спотыкаясь, бежит через загон. Старик поднял винтовку и в прицел посмотрел на спину бегущего. Потом спустил курок. Парень взмахнул руками, пробежал еще несколько шагов и упал лицом в траву. Некоторое время Руткус смотрел на него, лежащего среди цветущего поля картошки. Он все ждал, может быть, подстреленный встанет, потом бросил винтовку и, рыдая, упал у забора.

Во двор сельсовета несмело выползли почтальон и мельник. Они оба остановились около плачущего соседа и молча смотрели, как трясется его седая голова и вздрагивают вспотевшие, намокшие плечи. Молодых уже не было, остались только они – трое стариков.

Перевод с литовского Е. Ветровой

Валентин Распутин
Уроки французского

Анастасии Прокопьевне Копыловой

Странно: почему мы так же, как и перед родителями, всякий раз чувствуем свою вину перед учителями? И не за то вовсе, что было в школе, – нет, а за то, что стало с нами после.

Я пошел в пятый класс в сорок восьмом году. Правильней сказать, поехал: у нас в деревне была только начальная школа, поэтому, чтобы учиться дальше, мне пришлось снаряжаться из дому за пятьдесят километров в райцентр. За неделю раньше туда съездила мать, уговорилась со своей знакомой, что я буду квартировать у нее, а в последний день августа дядя Ваня, шофер единственной в колхозе полуторки, выгрузил меня на улице Подкаменной, где мне предстояло жить, помог занести в дом узел с постелью, ободряюще похлопал на прощанье по плечу и укатил. Так, в одиннадцать лет, началась моя самостоятельная жизнь.

Голод в тот год еще не отпустил, а нас у матери было трое, я самый старший. Весной, когда пришлось особенно туго, я глотал сам и заставлял глотать сестренку глазки проросшей картошки и зерна овса и ржи, чтобы развести посадки в животе, – тогда не придется все время думать о еде. Все лето мы старательно поливали свои семена чистой ангарской водичкой, но урожая почему-то не дождались или он был настолько мал, что мы его не почувствовали. Впрочем, я думаю, что затея эта не совсем бесполезная и человеку когда-нибудь еще пригодится, а мы по неопытности что-то там делали неверно.

Трудно сказать, как решилась мать отпустить меня в район (райцентр у нас называли районом). Жили мы без отца, жили совсем плохо, и она, видно, рассудила, что хуже уже не будет – некуда. Учился я хорошо, в школу ходил с удовольствием и в деревне признавался за грамотея: писал за старух и читал письма, перебрал все книжки, которые оказались в нашей неказистой библиотеке, и по вечерам рассказывал из них ребятам всякие истории, больше того добавляя от себя. Но особенно в меня верили, когда дело касалось облигаций. Их за войну у людей скопилось много, таблицы выигрышей приходили часто, и тогда облигации несли ко мне. Считалось, что у меня счастливый глаз. Выигрыши и правда случались, чаще всего мелкие, но колхозник в те годы рад был любой копейке, а тут из моих рук сваливалась и совсем нечаянная удача. Радость от нее невольно перепадала и мне. Меня выделяли из деревенской ребятни, даже подкармливали; однажды дядя Илья, в общем-то скупой, прижимистый старик, выиграв четыреста рублей, сгоряча нагреб мне ведро картошки – под весну это было немалое богатство.

И все потому же, что я разбирался в номерах облигаций, матери говорили:

– Башковитый у тебя парень растет. Ты это… давай учи его. Грамота зря не пропадет.

И мать, наперекор всем несчастьям, собрала меня, хотя до того никто из нашей деревни в районе не учился. Я был первый. Да я и не понимал как следует, что мне предстоит, какие испытания ждут меня, голубчика, на новом месте.

Учился я и тут хорошо. Что мне оставалось? – затем я сюда и приехал, другого дела у меня здесь не было, а относиться спустя рукава к тому, что на меня возлагалось, я тогда еще не умел. Едва ли осмелился бы я пойти в школу, останься у меня невыученным хоть один урок, поэтому по всем предметам, кроме французского, у меня держались пятерки.

С французским у меня не ладилось из-за произношения. Я легко запоминал слова и обороты, быстро переводил, прекрасно справлялся с трудностями правописания, но произношение с головой выдавало все мое ангарское происхождение вплоть до последнего колена, где никто сроду не выговаривал иностранных слов, если вообще подозревал об их существовании. Я шпарил по-французски на манер наших деревенских скороговорок, половину звуков за ненадобностью проглатывая, а вторую половину выпаливая короткими лающими очередями. Лидия Михайловна, учительница французского, слушая меня, бессильно морщилась и закрывала глаза. Ничего подобного она, конечно, не слыхивала. Снова и снова она показывала, как произносятся носовые, сочетания гласных, просила повторить – я терялся, язык у меня во рту деревенел и не двигался. Все было впустую.

Но самое страшное начиналось, когда я приходил из школы. Там я невольно отвлекался, все время вынужден был что-то делать, там меня тормошили ребята, вместе с ними – хочешь не хочешь – приходилось двигаться, играть, а на уроках – работать. Но едва я оставался один, сразу наваливалась тоска – тоска по дому, по деревне. Никогда раньше даже на день я не отлучался из семьи и, конечно, не был готов к тому, чтобы жить среди чужих людей. Так мне было плохо, так горько и постыло! – хуже всякой болезни. Хотелось только одного, мечталось об одном – домой и домой. Я сильно похудел; мать, приехавшая в конце сентября, испугалась за меня. При ней я крепился, не жаловался и не плакал, но, когда она стала уезжать, не выдержал и с ревом погнался за машиной. Мать махала мне рукой из кузова, чтобы я отстал, не позорил себя и ее, – я ничего не понимал. Тогда она решилась и остановила машину.

– Собирайся, – потребовала она, когда я подошел. – Хватит, отучился, поедем домой.

Я опомнился и убежал.

Но похудел я не только из-за тоски по дому. К тому же еще я постоянно недоедал. Осенью, пока дядя Ваня возил на своей полуторке хлеб в Заготзерно, стоявшее неподалеку от райцентра, еду мне посылали довольно часто, примерно раз в неделю. Но вся беда в том, что мне ее не хватало. Ничего там не было, кроме хлеба и картошки, изредка мать набивала в баночку творогу, который у кого-то под что-то брала: корову она не держала. Привезут – кажется много, хватишься через два дня – пусто. Я очень скоро стал замечать, что добрая половина моего хлеба куда-то самым таинственным образом исчезает. Проверил – так и есть: был – нету. То же самое творилось с картошкой. Кто потаскивал – тетя Надя ли, крикливая, замотанная женщина, которая одна мыкалась с тремя ребятишками, кто-то из ее старших девчонок или младший, Федька, – я не знал, я боялся даже думать об этом, не то что следить. Обидно было только, что мать ради меня отрывает последнее от своих, от сестренки с братишкой, а оно все равно идет мимо. Но я заставил себя смириться и с этим. Легче матери не станет, если она услышит правду.

Голод здесь совсем не походил на голод в деревне. Там всегда, и особенно осенью, можно было что-то перехватить, сорвать, выкопать, поднять, в Ангаре ходила рыба, в лесу летала птица. Тут для меня все вокруг было пусто: чужие люди, чужие огороды, чужая земля. Небольшую речушку на десять рядов процеживали бреднями. Я как-то в воскресенье просидел с удочкой весь день и поймал трех маленьких, с чайную ложку, пескариков – от такой рыбалки тоже не раздобреешь. Больше не ходил – что зря время переводить! По вечерам околачивался у чайной, на базаре, запоминая, что почем продают, давился слюной и шел ни с чем обратно. На плите у тети Нади стоял горячий чайник; пошвыркав гольного кипяточку и согрев желудок, ложился спать. Утром опять в школу. Так и дотягивал до того счастливого часа, когда к воротам подъезжала полуторка и в дверь стучал дядя Ваня. Наголодавшись и зная, что харч мой все равно долго не продержится, как бы я его ни экономил, я наедался до отвала, до рези в животе, а затем, через день или два, снова подсаживал зубы на полку.

Однажды, еще в сентябре, Федька спросил у меня:

– Ты в «чику» играть не боишься?

– В какую «чику»? – не понял я.

– Игра такая. На деньги. Если деньги есть, пойдем сыграем.

– Нету.

– И у меня нету. Пойдем так, хоть посмотрим. Увидишь, как здорово.

Федька повел меня за огороды. Мы прошли по краю продолговатого, грядой, холма, сплошь заросшего крапивой, уже черной, спутанной, с отвисшими ядовитыми гроздьями семян, перебрались, прыгая по кучам, через старую свалку и в низинке, на чистой и ровной небольшой поляне, увидели ребят. Мы подошли. Ребята насторожились. Все они были примерно тех же лет, что и я, кроме одного – рослого и крепкого, заметного своей силой и властью, парня с длинной рыжей челкой. Я вспомнил: он ходил в седьмой класс.

– Этого еще зачем привел? – недовольно сказал он Федьке.

– Он свой, Вадик, свой, – стал оправдываться Федька. – Он у нас живет.

– Играть будешь? – спросил меня Вадик.

– Денег нету.

– Гляди, не вякни кому, что мы здесь.

– Вот еще! – обиделся я.

Больше на меня не обращали внимания, я отошел в сторонку и стал наблюдать. Играли не все – то шестеро, то семеро, остальные только глазели, болея, в основном, за Вадика. Хозяйничал здесь он, это я понял сразу.

Разобраться в игре ничего не стоило. Каждый выкладывал на кон по десять копеек, стопку монет решками вверх опускали на площадку, ограниченную жирной чертой метрах в двух от кассы, а с другой стороны, от валуна, вросшего в землю и служившего упором для передней ноги, бросали круглую каменную шайбу. Бросать ее надо было с тем расчетом, чтобы она как можно ближе подкатилась к черте, но не вышла за нее, – тогда ты получал право первым разбивать кассу. Били все той же шайбой, стараясь перевернуть монеты на орла. Перевернул – твоя, бей дальше, нет – отдай это право следующему. Но важней всего считалось еще при броске накрыть шайбой монеты, и если хоть одна из них оказывалась на орле, вся касса без разговоров переходила в твой карман, и игра начиналась снова.

Вадик хитрил. Он шел к валуну, когда полная картина очередности была у него перед глазами и он видел, куда бросать, чтобы выйти вперед. Деньги доставались первым, до последних они доходили редко. Наверное, все понимали, что Вадик хитрит, но сказать ему об этом никто не смел. Правда, и играл он хорошо. Подходя к камню, чуть приседал, прищурившись, наводил шайбу на цель и неторопливо, плавно выпрямлялся – шайба выскальзывала из его руки и летела туда, куда он метил. Быстрым движением головы он забрасывал съехавшую челку наверх, небрежно сплевывал в сторону, показывая, что дело сделано, и ленивым, нарочито замедленным шагом ступал к деньгам. Если они были в куче, бил резко, со звоном, одиночные же монетки трогал шайбой осторожно, с накатиком, чтобы монетка не билась и не крутилась в воздухе, а, не поднимаясь высоко, всего лишь переваливалась на другую сторону. Никто больше так не умел. Ребята лупили наобум и доставали новые монеты, а кому нечего было доставать, переходили в зрители.

Мне казалось, что, будь у меня деньги, я бы смог играть. В деревне мы возились с бабками, но и там нужен точный глаз. А я, кроме того, любил придумывать для себя забавы на меткость: наберу горсть камней, отыщу цель потруднее и бросаю в нее до тех пор, пока не добьюсь полного результата – десять из десяти. Бросал и сверху, из-за плеча, и снизу, навешивая камень над целью. Так что кой-какая сноровка у меня была. Не было денег.

Мать потому и отправляла мне хлеб, что денег у нас не водилось, иначе я покупал бы его и здесь. Откуда им в колхозе взяться? Все же раза два она подкладывала мне в письма по пятерке – на молоко. На теперешние это пятьдесят копеек, не разживешься, но все равно деньги, на них на базаре можно было купить пять пол-литровых баночек молока, по рублю за баночку. Молоко мне наказано пить от малокровия, у меня часто ни с того ни с сего принималась вдруг кружиться голова.

Но, получив пятерку в третий раз, я не пошел за молоком, а разменял ее на мелочь и отправился за свалку. Место здесь было выбрано с толком, ничего не скажешь: полянка, замкнутая холмами, ниоткуда не просматривалась. В селе, на виду у взрослых, за такие игры гоняли, грозили директором и милицией. Тут нам никто не мешал. И недалеко, за десять минут добежишь.

В первый раз я спустил девяносто копеек, во второй – шестьдесят. Денег было, конечно, жалко, но я чувствовал, что приноравливаюсь к игре, рука постепенно привыкала к шайбе, училась отпускать для броска ровно столько силы, сколько требовалось, чтобы шайба пошла верно, глаза тоже учились заранее знать, куда она упадет и сколько еще прокатится по земле. По вечерам, когда все расходились, я снова возвращался сюда, доставал из-под камня спрятанную Вадиком шайбу, выгребал из кармана свою мелочь и бросал, пока не темнело. Я добился того, что из десяти бросков три или четыре угадывали точно на деньги.

И наконец наступил день, когда я остался в выигрыше.

Осень стояла теплая и сухая. Еще и в октябре пригревало так, что можно было ходить в рубашке, дожди выпадали редко и казались случайными, ненароком занесенными откуда-то из непогодья слабым попутным ветерком. Небо синело совсем по-летнему, но стало словно бы уже, и солнце заходило рано. Над холмами в чистые часы курился воздух, разнося горьковатый, дурманящий запах сухой полыни, ясно звучали дальние голоса, кричали отлетающие птицы. Трава на нашей полянке, пожелтевшая и сморенная, все же осталась живой и мягкой, на ней возились свободные от игры, а лучше сказать, проигравшиеся ребята.

Теперь каждый день после школы я прибегал сюда. Ребята менялись, появлялись новички, и только Вадик не пропускал ни одной игры. Она без него и не начиналась. За Вадиком, как тень, следовал большеголовый, стриженный под машинку, коренастый парень, по прозвищу Птаха. В школе я Птаху до этого не встречал, но, забегая вперед, скажу, что в третьей четверти он вдруг как снег на голову свалился на наш класс. Оказывается, остался в пятом на второй год и под каким-то предлогом устроил себе до января каникулы. Птаха тоже обычно выигрывал, хоть и не так, как Вадик, поменьше, но в убытке не оставался. Да потому, наверно, и не оставался, что был заодно с Вадиком и тот ему потихоньку помогал.

Из нашего класса на полянку иногда набегал Тишкин, суетливый, с моргающими глазенками мальчишка, любивший на уроках поднимать руку. Знает, не знает – все равно тянет. Вызовут молчит.

– Что ж ты руку поднимал? – спрашивают Тишкина.

Он шлепал своими глазенками:

– Я помнил, а пока вставал, забыл.

Я с ним не дружил. От робости, молчаливости, излишней деревенской замкнутости, а главное – от дикой тоски по дому, не оставлявшей во мне никаких желаний, ни с кем из ребят я тогда еще не сошелся. Их ко мне тоже не тянуло, я оставался один, не понимая и не выделяя из горького своего положения одиночества: один – потому что здесь, а не дома, не в деревне, там у меня товарищей много.

Тишкин, казалось, и не замечал меня на полянке. Быстро проигравшись, он исчезал и появлялся снова не скоро.

А я выигрывал. Я стал выигрывать постоянно, каждый день. У меня был свой расчет: не надо катать шайбу по площадке, добиваясь права на первый удар; когда много играющих, это не просто: чем ближе тянешься к черте, тем больше опасности перевалить за нее и остаться последним. Надо накрывать кассу при броске. Так я и делал. Конечно, я рисковал, но при моей сноровке это был оправданный риск. Я мог проиграть три, четыре раза подряд, зато на пятый, забрав кассу, возвращал свой проигрыш втройне. Снова проигрывал и снова возвращал. Мне редко приходилось стучать шайбой по монетам, но и тут я пользовался своим приемом: если Вадик бил с накатом на себя, я, наоборот, тюкал от себя – так было непривычно, но так шайба придерживала монету, не давала ей вертеться и, отходя, переворачивала вслед за собой.

Теперь у меня появились деньги. Я не позволял себе чересчур увлекаться игрой и торчать на полянке до вечера, мне нужен был только рубль, каждый день по рублю. Получив его, я убегал, покупал на базаре баночку молока (тетки ворчали, глядя на мои погнутые, побитые, истерзанные монеты, но молоко наливали), обедал и садился за уроки. Досыта все равно я не наедался, но уже одна мысль, что я пью молоко, прибавляла мне силы и смиряла голод. Мне стало казаться, что и голова теперь у меня кружится гораздо меньше.

Поначалу Вадик спокойно относился к моим выигрышам. Он и сам не оставался внакладе, а из его карманов вряд ли мне что-нибудь перепадало. Иногда он даже похваливал меня: вот, мол, как надо бросать, учитесь, мазилы. Однако вскоре Вадик заметил, что я слишком быстро выхожу из игры, и однажды остановил меня:

– Ты что это – загреб кассу и драть? Ишь шустрый какой! Играй.

– Мне уроки надо, Вадик, делать, – стал отговариваться я.

– Кому надо делать уроки, тот сюда не ходит.

А Птаха подпел:

– Кто тебе сказал, что так играют на деньги? За это, хочешь знать, бьют маленько. Понял?

Больше Вадик не давал мне шайбу раньше себя и подпускал к камню только последним. Он хорошо бросал, и нередко я лез в карман за новой монетой, не прикоснувшись к шайбе. Но я бросал лучше, и если уж мне доставалась возможность бросать, шайба, как намагниченная, летела точно на деньги. Я и сам удивлялся своей меткости, мне надо бы догадаться придержать ее, играть незаметней, а я бесхитростно и безжалостно продолжал бомбить кассу. Откуда мне было знать, что никогда и никому еще не прощалось, если в своем деле он вырывается вперед? Не жди тогда пощады, не ищи заступничества, для других он выскочка, и больше всех ненавидит его тот, кто идет за ним следом. Эту науку мне пришлось в ту осень постигнуть на собственной шкуре.

Я только что опять угодил в деньги и шел собирать их, когда заметил, что Вадик наступил ногой на одну из рассыпавшихся по сторонам монет. Все остальные лежали вверх решками. В таких случаях при броске обычно кричат «в склад!», чтобы – если не окажется орла – собрать для удара деньги в одну кучу, но я, как всегда, понадеялся на удачу и не крикнул.

– Не в склад! – объявил Вадик.

Я подошел к нему и попытался сдвинуть его ногу с монеты, но он оттолкнул меня, быстро схватил ее с земли и показал мне решку. Я успел заметить, что монета была на орле, – иначе он и не стал бы ее закрывать.

– Ты перевернул ее, – сказал я. – Она была на орле, я видел.

Он сунул мне под нос кулак.

– А этого ты не видел? Понюхай, чем пахнет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю