Текст книги "Сборников рассказов советских писателей"
Автор книги: Валентин Распутин
Соавторы: Нодар Думбадзе,Фазиль Искандер,Юрий Бондарев,Павел Нилин,Юрий Трифонов,Юрий Казаков,Богдан Сушинский,Олесь Гончар,Владимир Солоухин,Александр Рекемчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 45 страниц)
«Дремучий лес, там только и спрячешься… а ежели и лес не спасет, кидайся в Аветикову отару». Не потому, что у Аветика много овец, спрячешься, затеряешься среди них, а сами они, аветиковская порода, сами они – овцы, ступай к ним. С сиротками, ухватившимися за подол, моя тетка Манишак выйдет брату навстречу: «Что было, то было, Ишхан-джан, я уж всем простила, ты тоже зла не помни». С жалкой улыбкой на лице выйдет к моему отцу твой дед Аветик, но, чтоб что-нибудь сказать, попросить, на это ему языка не хватит, поскольку круглый год с пчелой, с деревом, с тесаком – где ему было человеческому языку выучиться! Да впридачу твой дед Есаи. В придачу твой дед Арутюн. И, будто всего этого мало, их отец, слепой-слепой, слепой-слепой, постукивая палкой, придет, встанет перед Ишханом; «Что там случилось, Аветик? Плохо сегодня вижу!» И тут же куст кустом – твой отец, вот тебе и отара овец, попробуй-ка ты среди этих чучел ружье поднять.
Да почему, в чем дело, что случилось… Столько прощать, прощать, прощать, прощать, забывать – во имя чего? Столько зла кругом, и все прощать? Столько прощать, прощать, прощать. Прощать, прощать, забывать, прощать, прощать, и столько зла. А кто виноват? Ты, сын мой, ты, моя надежда, мое страдание, моя забота, виноват ты.
«Чтоб тебя…» Мой отец бежит, перекрывает Амазу дорогу в лес и сам по лесу, по лесу, по порожку поднимается с ним вместе. А этот – по открытому склону по земле ползком, ползком… После дарпасовских родников овраг ведь узкий делается, помнишь? И тут отец мой и он приближаются друг к другу, и мой отец стреляет поверх садов и поворачивает этого от Двойного родника. Мой отец хочет повернуть, привести его в Отшельников скит, но Чобаненц свинопас стреляет в Амаза и убивает. Наповал убивает возле дарпасовских мельниц. Мой отец, говорят, убивать не думал. Мой отец будто бы хотел загонять его. Знаешь, когда скотина отравится, когда змея человека ужалит, гоняют, заставляют бежать так, чтоб дух из тела вон, чтоб семь потов сошло, но вместе с потом и яд тоже выходит, и человек делается легким, свободным, словно во сне летает… Но свинопас наших родичей стреляет в Амаза, и тот падает мертвым возле дарпасовских мельниц. И синеглазые сыновья Чобаненц смеются и говорят моему отцу: «Да ведь и жалко было, сколько же он мог прожить так, со страхом в душе?»
Так-то.
И потом, когда мой отец нагнулся и сделался приступочкой, холмиком… приступочкой, холмиком, камнем, пнем, плетнем под ногой арзумановского Рубена и сказал: «Становись, становись, прыгай». А он тяжелый был мужчина, лошадь под ним прогибалась, какой он тебе прыгун, но твой дед согнулся в три погибели, сделался камнем, чтобы тот встал на него и, взявшись за уздцы, чтобы возился, не мог сесть на лошадь, все стоя на спине твоего деда, поскольку встать на колено Ишхану, чтобы так подняться, он не мог. Про это уже ты мне рассказал. Ты этого Ишхана видел, сын мой, сын мой… Но то ведь мой отец. Мой отец, да, мог склониться, мог стать камнем и сказать: «Давай, давай, давай… давай ногу, парень, прыгай». На то и жизнь, сын мой. На то и жизнь. Я своего отца не защищаю, я от него никакой пользы не видела, он и после того, как увидел меня в тюрьме босую и заплакал, и после этого он мне обуви не купил, его пользой мне должна была быть твоя звенящая и мстительная кровь, но и того не получилось, нет, не получилось… Но я говорю: «А хорошо ли, что твои, твои здешние, они не склоняются и не выпрямляются, и не живут, сонные, добрые, ленивые, произрастают себе, ежели ты срубил их, значит, срубил, ежели не срубил, значит, живые еще, шапку с головы у них ежели унесли, значит, унесли, ежели не унесли, на голове еще, значит».
Перевод с армянского А. Баян Дур
Джордже Менюк
Последний вагон
Я вслушиваюсь в громыхание трамвая, ловлю отрывки песни, которая несется из громкоговорителя, а в окна шепчет душистый майский ветер. Трамвай торопится вниз по Армянской, лязгая старыми суставами. Ночь раскрыла свои звездные крылья. Последний вагон отправляется в депо. Уже поздно, трамвай идет полупустой. Улицы то озарятся голубоватым полусветом, то погрузятся в темноту. Вагоновожатый колдует над рукоятками, приостанавливает или торопит ход вагона. Вагоновожатому, небольшого роста молодому человеку в желтом берете набекрень, весело, он мурлычет себе под нос игривую песенку о Чилите. Это его последний маршрут на допотопном транспорте, и он откровенно рад, он горит нетерпением поскорее отвести вагон в депо, избавиться от него (с завтрашнего дня трамвай в нашем городе исчезнет; с завтрашнего дня на суетливых улицах будет циркулировать современный и элегантный троллейбус).
Трамвай скрежещет всеми суставами. Он идет в свой последний рейс – в депо. В углу сидит усталая кондукторша. Женщина средних лет с сухощавым смуглым лицом. Она пересчитывает деньги, складывает пакетиками и прячет их в сумку, которая висит у нее спереди на сыромятном ремешке. Трамвай движется, делая короткие остановки. Уже поздно, пассажиров нет. Трамвай оповещает город о своем ночном рейсе дребезжанием звонка, грохотом колес и визгом тормозов, когда он в последний раз поворачивает на Скулянской рогатке.
Улицы провожают трамвай; вслед за ним бегут, как свадебные шафера на беспокойных лошадях, цветущие акации; яркие окна домов передают друг другу прощальную эстафету. Трамвай делает короткую остановку. В вагон входит высокий, несколько сутулый старик, он опирается на трость с никелированным набалдашником. Вагон пуст, но старик долго выбирает себе место, придирчиво оглядывая деревянные изгрызенные временем скамейки, наконец, усаживается напротив меня и вздыхает.
– Вот и последний вагон провожаю. Раньше я мог хоть на трамвае прокатиться, теперь и этой радости мне не останется. Все стало другим, весь город стал другим.
Кондукторша возразила ему;
– Теперь будете ездить в троллейбусе. Троллейбус удобнее…
– В девяносто лет трудновато привыкать к переменам, – грустно ответил старик, ветеран трамвая.
Трамвай что-то невнятно бормочет, его хилые суставы трясутся как в лихорадке. Я уже собираюсь вступить в разговор старика с кондукторшей, мнё тоже хочется сказать что-либо о привычках, но в вагон вваливается шумная ватага молодежи. Трое парней и две девушки, а шуму и смеху – на весь вагон.
– Ну и развалина, братцы, ну и развалина! – горланит один из них и театрально поводит рукой.
Парень в новом сером костюме, он не решается сесть на старые ободранные скамейки, так и стоит посредине вагона. А через открытые окна трамвая несется аромат цветущей акации, заглядывают огоньки фонарей. Парень в черном костюме держит на коленях магнитофон. Он поддакивает парню в сером, по его мнению, трамвай – в «жанре Рабле», похож на гигантскую кобылу, на которой ездил Гаргантюа. Парень в сером находит сравнение трамвая с кобылой Гаргантюа блестящим и долго хохочет.
– Эй, малыш, – кричит ему белокурая девушка. – ? Что это тебя так рассмешило?
И смеется сама.
Молча сидели только двое: парень в синей курточке и девушка с двумя гвоздиками в руке. Их не могли рассмешить даже шутки парня в черном костюме.
И вдруг старый пассажир возмущенно застучал о пол своей тростью.
– Грех смеяться над старостью, – строго сказал он в наступившей тишине. – Вагон выполнил свой долг, Он постарел на работе…
Старик обвел всех укоряющим взглядом, увидел смущенные и пристыжённые лица и смягчился.
– Я вот помню, когда появилась первая конка… Еще до революции. Вагон тянули четыре лошади, и все равно это считалось дивом. Людей сбежалось как на ярмарку. А уж когда вышел электрический, все решили, что его толкает нечистая сила. Казалось великим чудом, что вагон может двигаться по рельсам сам, без лошадей. И вот прошло пятьдесят лет, всего только пятьдесят лет… – Старик оглянулся на кондукторшу, взглянул на меня. Он, видимо, искал кого-то, кто мог подтвердить, что пятьдесят лет – не такой уж большой срок.
– Поверьте мне, – тихо продолжал старик, – это совсем, небольшой срок – пятьдесят лет. Они так быстро проходят – годы…
И он умолкает.
Между девушками и парнями возникает приглушенный спор. После вспышки старика они говорят вполголоса. Из разговора я догадываюсь, что девушка с гвоздиками выходит замуж за геолога и уезжает с ним на Амур. Ее подружка горячится, доказывая, что девушка поступает правильно. Я слышу, как она настойчиво повторяет: «Ну и что из того, что они мало знакомы? Что из того? Раз они так решили, значит, у них любовь. Правда, Марта?» Марта краснеет, а у парня, сидящего рядом с ней, начинают дрожать руки, лицо у него становится несчастным. «Любовь! – громко и зло вступает в беседу парень с магнитофоном. – Спешит замуж, вот что это. Просто подвернулся счастливый случай…» «Бессовестный!» – возмущается подружка Марты. Тот не сдается: «Пусть скажет Влад, что он думает. Марта же ему натянула нос!» Парень в синей курточке бледнеет, но отвечает с достоинством: «Мы с Мартой друзья». На это парень с магнитофоном только саркастически передергивает плечами.
Кто знает, чем закончился бы этот спор молодежи, если бы с натугой не заскрипели тормоза трамвая. Он дергается раз-другой и останавливается. Веселый вагоновожатый объявляет:
– Незапланированная остановка!
Загораживая почти всю проезжую часть улицы, стоит громадина рефрижератор.
Молодежь высыпает из трамвая.
– Пошли пешком!
– Да уж лучше пешком, чем на этой развалине!
– Ой, как пахнет акация!
Старый пассажир грустно качает головой, неохотно поднимается со скамьи.
– Пора и мне выходить. Я почти приехал…
Он выходит, и мы опять остаемся вдвоем с кондукторшей. Кондукторша провожает старика взглядом, затем снова принимается считать деньги, отмечая карандашом на бумаге какие-то цифры.
Каждому из нас предстоят расставания с родными краями, с близкими людьми, с привычными обжитыми вещами, только всяк расстается по-своему. Разлуки неизбежны, и, как говорится, «хочешь не хочешь, а быков погоняй». Молодым разлуки даются легче: впереди их ждет новое, неизведанное, их зовут открытия. Уезжает из родного города девушка с гвоздиками. Но ее ждет любовь, она спешит на ее зов и потому без труда разорвет тонкие нити былых привязанностей. Старый пассажир, казалось бы, расстается только с привычным транспортом, но для него это – прощание с полувековым отрезком жизни. В девяносто лет не легко даются перемены. Прошлое, как правило, не возвращается, а если и возвращается – то для других. Каждому предстоят разлуки, каждый из нас оставляет чистые родники, каждому предстоят вокзалы, дороги, но только каждый разлучается по-своему.
Трамвай снова пускается в путь по Скулянской рогатке. Пьянящий воздух проникает в вагон, тревожит мою душу. И вдруг я узнаю знакомый переулок. Да, да, здесь я бегал в школу, распугивая по пути воробьев из рогатки. Еще осталась булыжная мостовая.
Переулок тянется наискось от самой окраины, пока не наталкивается на трамвайную линию. Здесь я каждый день поджидал свою маму, чтобы хоть мель, ком увидеть ее. Она в то далекое время работала кондукторшей на трамвае. На этой остановке я каждый день ждал ее с тоскливым нетерпением. Показывался красный вагон, бормотал сонный колокольчик. И я слышал, как откуда-то сверху, из-за облаков, мама громко звала меня по имени. Я едва успевал заметить в беге трамвая тонкую мамину руку, махавшую мне, затем мелькало ее милое лицо, оно улыбалось. В воздух летели яблоки – желтые, красные, белые – как дождь, окаймленные радугой. Яблоки, подпрыгивая, катились по булыжной мостовой. Пока я их собирал, вагон, приглушенно потренькивая, уже был далеко. Лишь слабая рука прощально махала мне с задней площадки трамвая. Булыжник на мостовой остался, а яблоки…
Теперь и последний вагон уходит в депо. Вполне возможно, что именно с площадки этого вагона махала мне материнская рука. И я не могу ответить, не могу ее догнать, даже если бы бежал за трамваем десятки и сотни лет, целую вечность. А булыжная мостовая кажется мне стальным клинком, выставленным в зале музея.
Сон земли охраняют небесные лампады. Электрические фонари на улицах роняют слабый дрожащий свет. Этажи зданий теряются в выси. Вагон идет толчками, словно корабль без людей. А иногда он напоминает мне балдахин, который влекут невиданные лошади, и кто-то, тоже невидимый, несет факел. Медный колокольчик изредка нехотя позвякивает. Балдахин движется не спеша, как похоронные дроги. Акации в белых одеждах стоят на его пути, – так описывает легенда похороны чабана. А за углами, за киосками, в безмолвных проездах прячутся угрюмые тени с черными клобуками на головах. Балдахин тихо пробирается сквозь толпы ночных светил. Он уходит в последний путь. И гаснут светильники…
Я схожу около депо. Вагон входит в трамвайный парк. Мне не остается ничего другого, как уйти домой. По меня удерживает смутный внутренний голос.
Когда-то в этом трамвайном депо я был свидетелем необычного происшествия. Мальчишеская непоседливость толкала меня на бродяжничество. Однажды я забрался в депо и крутился среди открытых, без окон, летних прицепов. Дело было в июне, самом жарком месяце лета, – недаром его называют в народе месяцем печки, – солнце жгло неумолимо. Но в депо я чувствовал себя прекрасно. Я мог разглядывать старые демонтированные моторы, мог отвинчивать гайки – и мне никто ничего не говорил, мог, наконец, спрятаться под крышу прицепа и вообразить, что я капитан судна, которое отправилось в кругосветное путешествие. Я облюбовал себе прицеп, находившийся в самом тупике, и встал на «капитанский мостик». На скамье, в другом конце моего корабля-прицепа, чирикал маленький воробышек. Он был совсем заморыш, серенький, взъерошенный, но корабль должен иметь на борту помимо капитана еще и команду. Я зачислил воробья в матросы. Хорошо помню, как сквозь заднее стекло прицепа на воробышка падал сноп света, и, хотя солнце жгло немилосердно, воробью это, видимо, доставляло удовольствие. Он без умолку чирикал.
Так и осталось у меня в памяти: голубое, как шелковое покрывало, небо, огненный поток света и чириканье воробья. И вдруг откуда-то сверху сорвался и стремительно полетел какой-то темный предмет, разбил стекло прицепа и грохнулся об пол. Я перепуганно вскочил. На полу лежал большой и красивый ястреб. Он был мертв.
Что могло случиться с ястребом? Полный недоумения, я разглядывал птицу, пока не пришла разгадка: ястреб разбился о стекло. Откуда-то с высоты он увидел и подстерег маленького беспечного воробья, который купался в солнечном потоке. Хищник не подозревал, что между ним и добычей стоит препятствие – толстое стекло. Это стекло, просвеченное солнцем, было для него невидимым. И вот надменный, самоуверенный ястреб валялся на полу грудой тряпья.
Воробей, парализованный страхом, застыл на месте. А когда оцепенение прошло, он, выкрикнув птичье ругательство, стремительно вспорхнул и улепетнул что было сил.
Я посмотрел вслед воробью и только тут увидел в стекле совершенно круглую дырку. Подошли рабочие, с удивлением стали рассматривать словно вырезанное искусным стекольщиком отверстие. Ястреб вызвал меньше толков, чем эта круглая дыра в стекле…
Из проходной депо выходит кондукторша. Она замечает меня, оглядывается, потом подходит ближе и спрашивает, отчего я тут стою, может, что-то потерял в трамвае?
Я говорю:
– Нет, нет, все в порядке.
– Может, забыли что-то ценное? Так я могу сообщить в контору.
– Да нет, я ничего не забыл. Не беспокойтесь.
Женщина смотрит на меня испытующим взглядом и настаивает:
– Вы не стесняйтесь. Может, все-таки что-то потеряли? Какую-нибудь безделушку?
– Не терял и не забывал, – говорю я и развожу руками: дескать, мне нечего терять и нечего забывать.
– Значит, кого-то ждете? – улыбается женщина, оглядывая меня с головы до ног. – Уже поздно, все разошлись. Если вы кого-то ждете…
– Да, уже поздно, – тихо соглашаюсь я.
Некоторое время мы молча идем рядом.
– Случается, потеряешь пустяк, а сожалеешь всю жизнь, – задумчиво говорит женщина.
Я вздрагиваю от ее слов, неловко спотыкаюсь о камень.
– Пожалуй… Вы правы.
– Чувствуете, какой воздух? – спрашивает женщина. – Цветет акация…
Мне не хочется отвечать. Я закуриваю сигарету.
Над моим родным городом стелется огромное звездное небо. И каждая звезда – загадка. Некоторые звезды давно угасли, но их свет все еще продолжает пробиваться к нам из глубин вселенной.
А не сохраняют ли свой след среди людей и наши разлуки?..
Перевод с молдавского Л. Мищенко
Борис Можаев
Петька Барин
Как-то поздней осенью заехал я в Тиханово, зайцев погонять по первой пороше. У Семена Семеновича Бородина, моего дальнего родственника, был отличный гонец костромской породы, а у Гладких, второго секретаря райкома, русская гончая – пегий кобель, рослый, как телок. Собаки давно спарились в работе и вдвоем куда хочешь выгоняли и зайца и лису.
Володя Гладких был моим приятелем, и я запросто зашел к нему в кабинет под вечер, чтобы поговорить насчет завтрашней охоты. В приемной застал я директора Мещерского совхоза, с которым был едва знаком. Мы поздоровались. Это был сухой погибистый человек средних лет с темным сумрачным лицом и белыми залысинами, отчего выглядел каким-то болезненным.
– Что, очередь? – спросил я.
Он замешкался, потянул со стола к себе под мышку желтую кожаную папку и сказал уклончиво:
– У меня тут дело такое, что не к спеху… Так что давай проходи, – и как-то жалко улыбнулся.
– Я тоже вроде не тороплюсь.
– Нет, проходи ты, – настойчивее сказал директор.
Я прошел. В кабинете секретаря застал я какого-то тощего старого просителя в аргунском зеленом пиджаке и в резиновых сапогах. Он держал в руках рыжую телячью шапку и упорно глядел на Гладких красными слезящимися глазками:
– Дак пензию дадите мне али как?
Гладких сидел за столом, скрестив руки на груди, с тем выражением безнадежного отчаяния, которое вызывает разве что затяжная зубная боль.
– Ну, милый мой! Я ж тебе десять раз говорил: не имею права. Не занимаюсь я начислением пенсий. На то райсобес имеется.
– Райсобес отказался.
– Я ж тебе пояснил, почему… При тебе звонил туда. Говорят, что бумаг у тебя нет. Справок, которые подтверждают трудовой стаж. Понял?
– Дак бумаги Федька не дает.
– Не Федька, а Федор Иванович. А он говорит, что ты мало в колхозе работал.
– А колько позовут, столь и работал.
– Но откуда ж я знаю? Я-то не состоял в вашем колхозе.
– Ну да… Я вот состоял, а пензию не дают.
– Тьфу ты! Опять двадцать пять, – Володя громыхнул стулом и повернулся ко мне: – Вот, поговори с ним.
Старик тоже поглядел на меня, часто заморгал, зашмыгал носом и заплакал:
– Бог с ними… Дадут – дадут, а не дадут – и не надо, – он утер шапкой лицо и горестно вздохнул.
– Вы откуда будете? – спросил я его.
– Из Петуховки я… Самохвалов.
– Кто ж поступил с вами несправедливо? На что вы жалуетесь?
– Мне не то обидно, что не работал, а то, что бумаг, говорят, нету.
– Так ведь только бумага подтверждает, что вы работали, – сказал Гладких.
– Небось, когда работал, бумаги не требовали. Ступай на работу и все… Я, бывало, и на бакчи еду и в лес за дровами. Мне говорят – иди в кавхоз, лошадь дадим.
– А вы что, безлошадником были? – спросил я.
– Когда лошади не было, я на крахмальном заводе работал.
– А в колхозе по доверенности работали или как? – спросил Гладких.
– Нет, я на труддень. Сани починю, тырлы… Казхозник я.
– Да у тебя даже книжки колхозной нет, – сказал Гладких. – Ты и в райтопе работал, и в лесничестве, и на кирпичном.
– Куда пошлют, там и работал. Получал колько дадут. Мне больно обидно, что все получают пензию, а я нет. А еще больно грубо сказал секретарь Федька: от меня, мол, все зависит. Хочу дам бумагу, хочу нет. А я без работы не могу. Болею я от этого. Охо-хо-хо! Мало работал? Да я, брат родной, сидеть не могу. На быке шкуры возил в войну. А мосты через Петравку развалились. Это, как сказать? Телега без наклесток… Не телега – дроги. Шкуры с нее плывут… а я по река их ловить. По брюхо в воде плавал. Бумаг, говорит, нету. Это не доказывает. У меня свидетели есть. Кто хочешь подпишет, что дядя Васька работал. Эхе-хе-хе! Как вы мне поясните сделать-то? Что я в кавхозе работал.
– Надо такую бумагу, чтоб свидетели подписали… Хотя бы два человека. Понял? – пояснил Гладких. – Голошеин так сказал.
– Голошеин… Какой Голошеин? Федька, что ли? Дак он не хочет подписывать.
– Да что тебе дался Федька! – взорвался Гладких. – Пусть подпишут свидетели, которые знают, что ты работал.
– Ну да… Подпишут – подпишут, а не подпишут – и не надо. Мне больно то обидно, что бумаги, говорит, нет. Когда работать надо – бумаги не просят… а пензию – дай бумагу. Охо-хо-хо… – Он натянул глубоко, по самые брови, шапку, расправил уши и пошел.
– Наконец-то, – с облегчением сказал Гладких и, дождавшись, пока тот вышел, спросил: – Как думаешь, бестолочь или придуривается? Если придуривается, то неплохо играет.
– Небось есть захочешь – заиграешь.
– Нет, ты чудной! Что у нас тут богадельня, что ли? Кто ему велел бегать с места на место. Порастерял все… А теперь и штанов не соберет.
Володя был еще молодым человеком – чуть за тридцать перевалило, – судил обо всем строго. Я только пожал плечами и вздохнул, как давешний проситель…
– Тебя там директор ждет, из Мещерского совхоза, – перевел я разговор.
Он вдруг рассмеялся с каким-то предвкушением потехи и даже руки потер:
– Пусть посидит.
– Да неудобно. Может, позвать?
– Он не войдет… При тебе – ни за что не войдет!
– Что у вас за секрет?
Володя достал из ящика письменного стола сколотую булавкой машинописную рукопись и кинул передо мной на стол:
– Читай!
Я прочитал заглавие: «Письмо директору совхоза «Мещерский» Петру Емельяновичу Проскурякову»…
– Личное письмо? – спросил я, отодвигая рукопись.
– Да ну, личное! Вроде вызова послал директору, как раньше на дуэль вызывали. Самым честным поступком вашим, говорит, было бы сейчас же написать заявление об уходе. Не ваше это дело – быть директором, – Володя рассмеялся. – А, каково выдал?
– Кто этот судья?
– Да есть у нас один строптивый… Рабочий совхоза… тракторист.
– Простой рабочий?
– Ну, не совсем простой. Наш изобретатель Ступин. Слыхал?
– Это что в газетах пишет?
– Он. Съездил бы к нему. Интересный мужик…
– А что у него с директором?
– Как тебе сказать… Тут нашла коса на камень. Шерстит он директора и на собрании и в печати. А тот прижал Ступина на горючем. Приказал за пережог дизельного топлива удержать со ступинского звена. Ну и высчитали по тонне с каждого. Ступин ему письмо: за что? Что у нас, трактора не исправны? Топливо течет? Или на свои нужды гоняем трактора? По чьей вине пережог? Да по вашей. Летом солому возим на санях, а зимой на телегах. Возле фермы непроходимые болота – за уши трактора таскаем… Мы и так мало зарабатываем по вашей милости, а вы с нас за пережог еще берете? Ну и пошла писать губерния… Другой бы получил такое письмо – в сейф его запрятал. А этот в райком прислал: примите меры, говорит, подрывают мой руководящий авторитет.
– Кто же из них виноват?
– Виноват тот, кто поставил бывшего коновала директором совхоза, – с обычной своей резкостью заметил Володя. – Был плохой ветеринар в районной ветлечебнице. Куда его девать? А пошлем-ка зоотехником в совхоз. Там единица… Послали… Проходит года два, умирает директор. Кого на место директора? А там же есть зоотехник… в заместителях ходит. Вот и пускай старается. Он с дипломом. Совхоз-то животноводческий. Ему и карты в руки… Да что там говорить… – Гладких поглядел на письмо, полистал страницы. – И ведь вот хитрец, этот Ступин. Чует слабую струну и сечет прямо под самый корень. Вот послушай, что пишет: «Личное командование без совета и знания дела в наше время выглядит, как уродливое шарлатанство и обыкновенная наглость…» – Гладких поглядел на меня с вызовом: – Каково? – стал пояснять: – Этот машину конструировал по разбрасыванию удобрений. А директор запретил: «Нам не нужна такая машина!» А Ступин ему: «Кому это вам? Инженеру и агроному нужна. Мне, механизатору, тоже. Кому же вам? Очевидно, следует понимать – мне, директору. Мне так показалось, мне, директору, так захотелось; мне, директору, нет дела до того, что думают другие. Вот это и есть, говорит, волюнтаризм, то есть хулиганство». Ха-ха-ха! Так и написал… вот, смотри! – он ткнул пальцем в строчку и прочел: «Хулиганство».
– Ну, и что ж ты скажешь директору?
– Что ему скажешь… Хочешь послушать? – он озорно повел глазами и занес палец над кнопкой на торце стола. – Сейчас позову.
Я вспомнил, как директор при моем появлении поспешно взял со стола желтую папку (видно, там был второй экземпляр этого письма), с какой готовностью уступил мне очередь в кабинет, как услужливо кланялся, улыбался виновато: «Проходи, мол, ради бога… только не со мной…» И не мог пересилить себя.
– Неловко, – ответил я. – Лучше съезжу к Ступину.
– Ну, как знаешь.
Поездка моя в совхоз «Мещерский» случилась неожиданно скоро. На другой день с утра поднялась такая метель, что не видать было домов на том порядке улицы. За двое суток немыслимой круговерти намело-насугробило столько снегу, что мой Семен Семенович забастовал: «Куда в такую непогодь на охоту? В снегу вымокнешь по самую ширинку». У Гладких открылся какой-то семинар, и ему не до охоты. Я было загрустил совсем.
– Ты, кажется, к Ступину хотел съездить? – спросил меня Гладких. – У нас подвода туда идет. Секретарь застрял в лесничестве. Поезжай.
И я поехал. Совхоз «Мещерский» лежит в лесной полосе километров за двадцать от Тиханово. Туда и в обычную пору проехать было нелегко, а уж в распутье да в зимние заносы на автомобиле и не суйся.
Не доезжая до Еремеева, мы встретили странную подводу. Гусеничный трактор тянул грубо сколоченные сани, на которых стояли две железные бочки, валялись толстые оцинкованные тросы, лопаты, и в самом задке прижались две бабы, закутанные в клетчатые шали, да мужик в тулупе.
– Куда они снарядились? – спросил я своего возницу.
– В Пугасово, за горючкой.
– За пятьдесят верст на тракторе? – удивился я.
– А на чем же еще? Грузовики не ходят: то ростепель, то заносы. Лошадей нет.
– Но они же и за сутки не обернутся?!
– По два дня ездят. С ночевой.
– Какой смысл гонять трактора в такую даль?
– Нужда… Горючка необходима для тракторов.
– Они что, снег пашут?
– За кормами ходят.
– Куда?
– На луга… километров за сорок. Как только путь установится, по пороше, то есть.
– Батюшки мои!
Возницу нисколько не трогало мое удивление. Он дергал вожжами, похлопывал шубными рукавицами, покрикивал на лошадь и, как бы между делом, пояснял мне, зачем нужна горючка к тракторам в такую пору, пояснял обстоятельно, терпеливо, как это делают неразумным детям.
– Поскольку совхоз откормочный, без сена никак нельзя.
– А трактора в разнос пускать можно?
– На то они и есть трактора. Не на себе ж таскать сено-то.
– Трактора в пять раз дороже сена!
– Мало ли что. В ином деле себя не бережешь. А то трактора. – Мой возница был неуязвим, сидел бочком, вполоборота и смотрел куда-то в сторону.
Эта странная отрешенность, уклонение от существа дела озадачили меня и в разговоре с директором Проскуряковым. Он также глядел куда-то в сторону, морщил лоб и сводил брови с тем выражением, которое передается вопросом: «Что вы, собственно, от меня хотите?»
– Как же это, в лесной глухомани, вдали от лугов создали откормочный совхоз? – спрашивал я директора.
– Очень просто. Был колхоз, перевели его в совхоз.
– Зачем же?
– Потому что слабый был колхоз… нерентабельный.
– А совхоз крепкий?
– И совхоз слабый.
– Чего же добились? Неужели вы считаете разумным гонять трактора в эдакую даль за сеном?
– А ближе нет его, сена-то.
Логическая фигура замыкалась, и выйти из этого заколдованного круга не было никакой возможности.
Мы сидели в бухгалтерии. На столе у бухгалтера лежал список. Трактористы и возчики, одетые в полушубки, ватные брюки, входили по очереди, расписывались, потом шумно дули на руки – с мороза пришли – и получали по три рубля на ночевку, для сугреву.
– На сколько же хватает горючки, привезенной из Пугасово? – спросил я директора.
– На один рейс.
– А потом?
– Все повторяем… Те идут за сеном, этот в Пугасово.
– Весело живете. А Ступин ездит за сеном?
– Сейчас – нет… – ответил директор, помолчав.
– Почему?
Директор провел ладонью по лбу и поморщился:
– Он свою долю привез летом.
Я вышел на улицу, отпустил возницу в лесничество, а сам пошел искать Ступина. Возле колодца с журавлем я спросил старуху:
– Скажите, где Ступин живет?
– Какой Ступин? У нас, в Еремееве, полсела Ступиных.
– Который машины изобретает… Петр Александрович.
– А-а, Петька Барин! Ступай в конец села. Там стоит на отшибе новый дом под зеленой крышей. Увидишь. А нет – спросишь, где, мол, Барин живет.
Я сразу угадал дом Петьки Барина, – он стоял на высоком берегу Петравки, в окружении старых лип и заломанной чахлой сирени, чуть вынесенный из общего порядка улицы. Дом большой, обшитый свежим тесом, на замшелом фундаменте из дикого камня. И крыша зеленая, и вертлюги на крыше.
Хозяин встретил меня на улице; он обносил забором эти раскоряченные липы, да выщербленную сирень, да кое-где уцелевшие изуродованные яблони – жалкие остатки от большого сада. Хозяин был видный мужчина, широкоплечий, рослый, с лицом народного артиста, полный собственного достоинства. На нем была черная стеганка, открывавшая его мощную кирпичного цвета шею, высокие, за колено, валенки и серая армейская шапка. Мы поздоровались. Я назвал себя, сказал, что приехал из газеты, что наслышан о нем и хотел бы написать… Словом, обычное приставание газетчика, когда хочешь понравиться человеку и выудить из него нужный «материал». Ступин вел себя не то чтобы просто, а величаво: протянул свою необъятную железную ладонь, чуть прикрыл большие сонные глаза и представился:
– Петр Александрович.
– Давно здесь поселились?
Он вскинул веки, повел крючковатым носом, как пробудившийся орел, и застыл в ожидании. «Чего ради спрашиваете?» – было написано на его крупном суровом лице.
– Поместье старое, а дом новый, – сказал я, кивая на черные липы.
Он поджал губы и насупился, видимо, уловил намек на его прозвище – Барин.
– Здесь жили братья Потаповы, мельницу на Петравке держали. Вон там. Видите, железо торчит из камня? Была плотина. А под берегом… вон, где лозняк! Питомник держали. Фруктовые деревья разводили… Торговали.
– А где же они?
– Сослали в тридцатом году.
Он пошел к изгороди, неторопливо сложил в деревянный ящик свой нехитрый инструмент и сказал кротко:
– Проходите в избу.
В доме нас встретила хозяйка, удивительно похожая на самого Ступина, такая же степенная, рослая, с большим и строгим лицом.