355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Распутин » Сборников рассказов советских писателей » Текст книги (страница 2)
Сборников рассказов советских писателей
  • Текст добавлен: 11 октября 2017, 21:00

Текст книги "Сборников рассказов советских писателей"


Автор книги: Валентин Распутин


Соавторы: Нодар Думбадзе,Фазиль Искандер,Юрий Бондарев,Павел Нилин,Юрий Трифонов,Юрий Казаков,Богдан Сушинский,Олесь Гончар,Владимир Солоухин,Александр Рекемчук
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 45 страниц)

Агаси Айвазян
Вывески Тифлиса

Восемнадцать ступенек вело в подвальный кабачок «Симпатия». Спускаться по лестнице было трудно, подниматься еще труднее: только настоящий мужчина, выпив у Бугдана пять-шесть бутылок вина, мог удержаться на ногах и одолеть эти самые восемнадцать ступенек. А если бы на полпути у него подогнулись колени, он уже не рискнул бы снова здесь появиться. Мало того, у Бугдана тяжелая дверь на улицу, и выходящий должен был еще толкнуть и ее, а для этого нужны крепкие руки.

Если ты коротышка, «Симпатия» поднимет тебя на смех, если ты верзила, голова твоя уткнется в низкий потолок. Надо было быть высоким и так незаметно сгибаться, чтобы никто этого не заметил, ибо в «Симпатии» не любили склоненных в поклоне мужчин. Чуть легкомысленным был Тифлис, чуть мудрым, чуть щедрым, чуть печальным… Бог с ним…

Со стен «Симпатии» смотрели Шекспир, Коперник, Раффи, царица Тамар и Пушкин. Нарисовал их Григор. И остальные стены тоже он разукрасил. И все хорошо знали Шекспира, Раффи, Коперника и Григора. И Григор любил всех: хорошие были люди – веселились, кутили, тузили друг друга, грустили, порой плакали, порой песни горланили… Григор словно вобрал в себя всех этих людей – когда разговаривал с Бугданом, как бы сам с собой разговаривал, когда разговаривал с Пичхулой, опять-таки сам с собой разговаривал. И Григор был Григором, и Пичхула был Григором. И все люди для Григора были единым существом. У Григора душа нараспашку, сам до конца раскрывался и у других все выпытывал. Поверял им свои сомнения, рассказывал о слабостях и грешках своих, всю душу выскребывал и – наружу… Когда же ему казалось, что собеседник знает его лучше, чем он думал, Григор втягивал его в себя, чтобы он, этот другой человек, обосновался в нем… Какое-то странное чувство владело Григором: ему казалось, что, если он не откроется, если не обнажит свои слабости, свои сомнения и свою веру, не будет ему жизни. Скрывать свою сущность – боль, радость, порывы, мысли, опасения – значит уничтожать себя и взамен создавать другого человека. Но это уже видимость, а не человек, иллюзия, маска… Самого человека нет. И поэтому у Григора была потребность откровенности – единственное доказательство его существования.

Откровения Григора захватили весь Тифлис: он расписывал вывески на дверях кабачков, на витринах парикмахерских, над духанами…

Над дверью духана Капло Григор нарисовал танцующих кинто и ниже вывел очень свободно и ясно, радостно и просто:

ТАНЦУЮ Я

ТАНЦУЮТ ВСЕ

ХОЧИШ СМАТРИ

ХОЧИШ НЕ.

Григор был уверен, что эти неуклюжие слова, от которых несло вином, одухотворены. Истинная свобода… ХОЧИШ СМАТРИ, НИ ХОЧИШ НИ СМАТРИ… Ва! Это был гимн его свободы… Свобода, братство, верность… Хочиш сматри, хочиш не…

Вывеска над Шайтан-базаром:

БАРЕВ, КАЦО, МАРД ОКМИН[2]2
  Здравствуй, кацо, человек божий…


[Закрыть]

ДОБРИ ЧЕЛАВЕК…

Вывеска в Сирачхане:

БАЛНИЦА

ЧАСТИ ВЕНЕРИЧЕСКИ

ФЕЛШЕР,

НЕ ЗАХОДИ, НЕ НАДО

ПУСКАЙ БЕЗ РАБОТИ

УМРУ Я

ЛЕЧУ ВСЕ БОЛЕЗНИ

ИМЕУ ПИАВКА

Вывеска в Ортачалах:

ГОСТИНИЦА.

НЕ УЕЗЖАЙ ГОЛУБЧИК МОЙ

Вывеска в Авлабаре

ДУША РАЙ

ДВЕРЬ ОТКРИВАЙ

НЕ СТУЧАЙ

Вывеска в Клортахе[3]3
  Букв.: круглый квартал.


[Закрыть]
:

ЗДЕСЬ ЖИО

САПОЖНИК ШИО

ВИНО ПИО

САПОГИ ШИО

Вывеска в Дидубе:

«МОБРДЗАНДИ, ДАБРДЗАНДИ,

ГАЛАМАЗДИ, МИБРДЗАНДИ»,

что в переводе с грузинского означает: «Заходи, сиди, стань красивым, уходи».

И дело было не только в смысле этих слов. Григор был во всем. Вывески Григора стали девизами Тифлиса. Любая замызганная улочка имела свою вывеску, и вывеска эта открывала улицу, освещала ее. Откровенность Григора парила над городом, и каждый оттенок его чувств окрашивал по-своему разные районы и кварталы Тифлиса… Вот так и жил в этом городе Григор…

В «Симпатии» посетителей не было. Пичхула играл на шарманке. Григор рисовал Хачатура Абовяна рядом с Шекспиром, Раффи, Коперником и царицей Тамар, а Бугдан, уткнув свою тяжелую голову в ладони, смотрел на пальцы Пичхулы и на кисть Григора. Бугдан и сам верил, что он добрый человек: Соне, одной из девочек мамаши Калинки, он часто давал выспаться в какой-либо из задних комнат кабачка. Иногда Соня с робкой страстью целовала жирную руку Бугдана, иногда Бугдан ложился с Соней в постель, бывал печален и пьян, звуки шарманки трепетали в его ушах, и он проникался к себе жалостью.

Бугдану захотелось сделать добро Соне, и он решил выдать ее за Григора.

Григору захотелось сделать добро Соне, и он решил взять ее в жены.

И, как только собрались в кабачке кинто, шарманщики, карачохели и дудукисты, зажгли разноцветные свечи, сплясали шалахо и поженили Григора с Соней – одной из девочек заведения мамаши Калинки.


Низкий сводчатый потолок «Симпатии» сгустил, придушил воздух, и густ был красный свет, и густ был цвет вина в красном, и густы были в красном красные газыри архалуков, и черны были в красном черные чухи, и в разрывы этой густоты врывались, подпрыгивая, звуки шарманки, жаждали простора, вносили страсть, стоны и стенания в эту красную густоту. Со стен смотрели Шекспир, Раффи, Коперник, царица Тамар, Хачатур Абовян и Пушкин. Мамаша Калинка вытирала глаза. И шарманка заиграла шаракан[4]4
  Шаракан – средневековая армянская духовная песня.


[Закрыть]
. Бугдан улыбался из-под усов и радовался, что он так добр. Перемешались добро и зло, земля и небо. Все слилось воедино, все было единым, все было печально и радостно, и все было правда…


В подвальном кабачке и свадьба была, и пир, и церковь…

Ночью Григор и Соня осталась вдвоем. Григор смотрел на Соню, и ему казалось, что это он сам сидит напротив себя и разговаривает сам с собой. И полюбил Григор Соню. Каждую, ночь он рассказывал Соне о любви, говорил о таких вещах, о которых и сам до сих пор не подозревал… Говорил о том, что знает Соню уже несколько сотен лет, и с ее помощью вспомнил свое начало, своих предков и ту их большую любовь, от которой зародилась, взорвалась, разлетелась в разные стороны и теперь вновь соединилась их любовь. Вспомнил и словно бы увидел тех людей, которых было много и которые размножались…

И он, и Соня оказались воплощением этого множества людей: с их бедами, с их прожитой и вновь возрожденной страстью, воплощением чувств и сумятицы жизни всех этих людей. И Соня стала ему близка, и оба они были одним существом.

Ночи Григора обратились в вывески, ворвались в закоулки и трущобы города. Его безумная любовь взлетела на фасады больниц, на уличные фонари, на стены церквей и мелких лавчонок… Григор открывался напропалую: своей радостью и грустью, своими слабостями, желаниями и нежеланиями, своим величием и ничтожеством… Он выносил свою любовь на обнажённые холодные улицы, под студеный сквозной ветер… И вывески полюбили…

Тифлис был влюблен.

Влюбленный город…

Рядом с Шекспиром, Коперником, Раффи, Пушкиным, царицей Тамар и Хачатуром Абовяном оставалось еще свободное место. Григор решил нарисовать Соню. Где ему было знать, что Соня продолжает захаживать в «Симпатию» Бугдана и с той же робкой страстью целовать его руки.

Григор спустился по ступенькам в «Симпатию», развел краски, подошел к стене и в щель за занавеской увидел Соню с шарманщиком Пичхулой. Поздоровался, поискал глазами знакомых, увидел Бугдана, еле узнал. Бугдан сказал:

– Ничего, ничего…

Потом Григор заметил, что это не Бугдан, немного погодя заметил, что Пичхула – это не Пичхула, и Соня – не Соня, а какая-то другая женщина. Григор протер глаза, снова вгляделся – другие это были люди, не мог он их узнать. Оглянулся – со стены смотрели Шекспир, Раффи, Коперник… посмотрел на сидящего в углу Капло. Капло тут же на глазах как-то изменился и превратился в другого человека и этот другой человек, улыбнулся. Григору показалось, что его тоже не узнают, что он тоже другой… Может, он и не был знаком с этими людьми?.. Смутился Григор, собрал свои краски и пошел к выходу.

Дома выпил водки Григор и стал бить себя по голове.

Всю ночь бродил Григор по улицам Тифлиса и срывал свои вывески. Спустился к Шайтан-базару, поднялся в Авлабар, прошелся по Дидубе и Харпуху… Сорвал все, что сумел, соскоблил надписи со стен, закрасил стекла витрин…

Проснулся Тифлис, и вывесок Григора уже не было. Бугдана это не взволновало: позвал Зазиева, угостил утром хашем с водкой, днем – чанахом с вином, вечером – портулаком опять же с вином и заимел новую вывеску. Потом и его сосед повесил новую вывеску, а Соня вернулась к мамаше Калинке…

Казалось, никто не заметил отсутствия Григора, но мало-помалу Тифлис загрустил, и какая-то серость навалилась на него, словно зевота напала на город, и стал он равнодушен ко всему. Не сразу, но все-таки почувствовали тифлисцы, что в городе чего-то недостает. Разобраться в этом было трудно… Никто не понимал, почему новые вывески – яркие, написанные более опытными руками – не могут заменить вывесок Григора… Никто не мог представить, что откровенность одного слабого человека, честность одного бедного человека могли полонить большой и богатый, щедрый, красивый и жестокий город…

По какому-то странному наитию продолжали собираться тифлисские горемыки под низкие своды кабачка «Симпатия», со стен которого еще долго смотрели наивный Шекспир Григора и наивный Раффи, наивная царица Тамар и наивный Коперник, наивный Хачатур Абовян и наивный Пушкин… и кусок белой стены, на котором Григор не успел нарисовать Соню. Долгое время оставались на стене кабачка эти портреты. Потом и эту стену закрасили…

Много позже, когда догадались, чего недостает городу, начали искать вывески Григора…

И по сей день, заприметив в комиссионном магазине или в лавке старьевщика, на базаре старый рисунок – будь то на искромсанной тряпице, на куске фанеры или жести, – люди с жадностью набрасываются на него, осторожно берут в руки в надежде обрести откровение…

Перевод с армянского Л. Бояджана

Эрлом Ахвледиани
Когда мы будем рыбами

Вон то – камень. Я тоже камень. Между нами вклинилась земля и пыль, как остановившееся мгновение нашей разлуки.

Сейчас тихая городская ночь. Завтра встанет солнце и погаснет одиноко дремлющий фонарь на столбе. Наступит полдень, и солнечные лучи беспощадно высосут из земли последнюю влагу, земля высохнет, потрескается.

Потом пойдет дождь, омоет нас, размягчит землю – и в нас шевельнется окаменевшая надежда: может быть, мы коснемся друг друга…

Но ветер разгонит тучу, выглянет солнце, уставится в землю, вновь станет пыльной улица и неподвижное мгновение между нами снова заполнится.

Все неизменно для нас. Для нас все из камня: из камня наша радость и наша разлука, и близость наша тоже из камня; из камня мысли наши, и мечта, и глаза наши; окаменело наше небо и наши звезды; и горечь наша из камня и камень наш бог…

Сейчас тихая городская ночь. Тот камень, видно, спит… Может быть, это я сплю, а не тот камень? Но что есть сон камня? Или что есть его пробуждение?

И сон наш – камень, и пробуждение наше из камня…

Я не сплю. Я лишь вспоминаю прошлое и мечтаю о будущем. Это, наверно, потому, что у меня нет настоящего. Для камня не существует настоящего. У камня есть только то, что было, и то, что будет. И захоти я даже найти свое настоящее, я не увижу его между моим прошлым и будущим – у камня настоящее раньше прошлого и позже будущего.

Я только вспоминаю…

Мое прошлое кажется мне порой моим же предком, так много у меня воспоминаний. О, с какой великой радостью променял бы я свое необъятное прошлое на сегодняшний день хотя бы одной крохотной рыбки… И теперь я терпеливо жду завершения своего будущего, после чего должна начаться моя жизнь.

Изначальным моим прошлым была холодная, твердая скала. Я был замурован в эту скалу. Я не знал, где начало мое и где конец. Долго так было. Потом шли дожди, омывали скалу, всходило солнце, тускнела луна, был холод, была жара, снова лил дождь, рассветало, смеркалось, возвращались в небо секунды, минуты, годы, века…

Скала полопалась, покрылась паутиной трещинок-морщинок. Появились расселины. Расселины углубились, почернели, набились землей и пылью. В земле пустили корни деревья… А в нас не пустили корней, жизнь зародилась вне нас.

Потом опять шел дождь, обмывая нас, всходило солнце, садилась луна, был снег, холод, была жара…

Скала обрушилась.

Дно Техури, где я очутился, это самое счастливое мое прошлое. Тогда я был мокрым, как рыба. Надо мной в водяном небе плавали чудесные рыбки. Всходило солнце, и я уже забыл, что солнце одно – тысячекратно преломлялось его отражение, прежде чем достигнуть дна.

Долго лизала меня благословенная Техури. Постепенно стерлись мои угловатые бока и я сделался скользким, как рыба.

Опять где-то совсем рядом была жизнь, и опять я был камнем.

Какое было время!

Много плавало рыб в водяном небе надо мной. Но все они запомнились мне как две рыбки. Одна была резвой и гибкой. Вторая – степенной и чуть побольше первой. Они всегда были вместе. Иногда рыбки прятались в зеленых тенях синей воды. Потом снова появлялись. Только чуть другими были теперь их движения – исполненные какой-то непонятной мне тайны. Именно тогда я почувствовал необычную тоску: они были живые, эти рыбы, а я нет. Рыбы плавали надо мной, только я валялся на дне реки, как чье-то несбыточное и забытое желание.

Именно там, в Техури, родилась моя мечта – быть живым. Но тогда я не знал, зачем мне нужна жизнь. Сейчас знаю…

Печально закончилась история с рыбами. Степенная зацепилась за крючок, и потащили ее вверх.

Бедняга…

Но еще несчастнее тот, кому не дано даже быть рыбкой, трепыхающейся на крючке.

Беспомощная маленькая рыбка носилась вокруг обреченного друга, старалась спасти его, не спасла. Оставшись одна, она все кружила на том же месте, надеясь, что вернется ее друг. Но я-то знаю: всякий, кто однажды покинет наш подводный мир, – не возвратится никогда.

Долго лежала на моей груди опечаленная маленькая рыбка. Потом она уплыла и навсегда покинула наши края.

Так закончилась эта история. До сих пор у меня перед глазами их игры и ласки. Тогда ведь и запала в мое каменное сердце та самая мечта.

И настал еще один день в моем прошлом.

Пребывал я спокойно на дне реки и вдруг заметил над собой тень. Тень медленно приближалась и наконец превратилась в человеческое тело. Совсем близко я увидел человеческую руку… Она шарила по дну, и я попался ей на пути.

О как трудно, оказывается, когда нарушают твой покой – будь то к счастью, будь то к беде.

На берегу стояли голые мальчишки…

– Достал, выиграл пари! – кричали они.

Выиграл пари – достал меня со дна Техури. За какие-то минуты высохла на мне вода, потому что наверху было солнце. За какие-то секунды исчезло мое самое прекрасное прошлое.

Шел дождь, омывал меня, всходило солнце, стояла жара, и я укрывался в собственной тени, тускнела луна, перекатывался день по моей груди, день сменялся ночью, светили звезды, падал снег, облетала листва с деревьев, и за секундой текла секунда, дни цеплялись за дни, один год тащил за собой другой, один век передавал меня другому.

Все было отчетливым вокруг. Солнце вновь стало одно. Небо было сухим, и высоко надо мной летали птицы. Поблизости извивался прозрачный ручеек. Крестьяне любили стоять на деревянном мосту и глядеть в Техури.

Иногда Техури разливалась, лизала меня, ласкала, напоминала о своем тепле.

Из этого прошлого я вспоминаю юношу, который приходил каждый вечер и садился на берегу Техури. Он напевал тихую песенку и возвращал камешки Техури. Лишь совершенно случайно я не вернулся на дно.

Шел дождь, омывал меня, всходило солнце, тускнела луна, мерцали звезды, падал снег, облетала листва с деревьев, небо наполнялось веками…

Вечерами на берег Техури выходила девочка мингрелка, садилась у реки и пела ту же песню, что некогда тихо напевал юноша. Девочка пела и бросала камешки в Техури. И мне досталось тепло ее руки, только я оказался слишком тяжел для нее и не смог вернуться в свою влажную обитель.

И настало мое последнее прошлое. Кто-то у кого-то в шутку вытащил тайком еду из дорожной сумки. А вместо нее сунул в эту сумку меня.

До города лежал я во мраке. Затем распахнулось окно и меня выбросили на улицу. Здесь был подъем…

Небо еще больше отдалилось от меня – по обе стороны подъема стояли дома. Надвигалась ночь, и уже зажглись уличные фонари. Светились изнутри окна. Из открытых окон доносились песни.

Шел дождь, омывал меня, вокруг была грязь, я увязал в ней, уходил в землю, иногда колесо тяжелой машины прокатывалось по мне, листва облетала с деревьев, всходило солнце, заглядывало и на нашу улицу, тускнела луна, озаряли улицу фонари.

На подъеме это и произошло. Тут я почувствовал всю сладость моей мечты. Понял, отчего так жаждал исполнения своего заветного желания.

Тут я встретился с тем камнем.

Произошло это так.

Подъем не был вымощен. Приехала груженная булыжником тяжелая машина. Я уже был здесь. Оказывается, был здесь и тот камень, только в этой непролазной грязи мы не видели друг друга. Пришли рабочие и принялись мостить нами улицу. Тот камень был совсем маленький, и рабочий хотел выбросить его, но поленился. Мы очутились рядом, я и тот камень, только земля и пыль вклинились между нами, как неподвижное, безжалостное мгновение разлуки.

С тех пор мы так и лежим. С тех пор мы все хотим приблизиться друг к другу. Нам кажется, если мы коснемся друг друга, случится необыкновенное. Может быть, тогда вдруг и обнаружится, что мы не камни, и мы затрепещем, как рыбы!

Но нет…

Мы камни. Из камня все, что внутри нас. Из камня и радость наша, и разлука, и наша близость тоже из камня. Камень – глаза наши и наша мечта; окаменело наше небо и наша любовь, и сами мы – камни.

Камень наш бог…

Из камня эта наша беседа:

– Я камень.

– Я тоже камень.

– Между нами застывшим мгновением вклинились земля и пыль.

– Льет дождь, омывает нас, смягчает нашу разлуку, сделавшуюся землей.

– Восходит солнце.

– Садится луна…

– Секунды превращаются в минуты.

– Минуты наполняют дни.

– Дни наполняют годы.

– Века наполнят вечность.

– Тогда мы исчезнем.

– Потом мы вернемся.

– Когда мы вернемся…

– Тогда мы будем рыбами.

– Когда мы будем рыбами…

– Ты будешь мамой, я – отцом;

– Ты будешь отцом, я – мамой.

– Когда вернемся…

– Когда мы будем рыбами…

Идет дождь, омывает нас, восходит солнце, тускнеет луна, сияют звезды.

Перевод с грузинского А. Абуашвили

Мар Байджиев
Улыбка

В маленьком, занесенном снегом аиле, укрывшемся в одной из расщелин Тянь-Шаня, в сером глиняном домике под серой глиняной крышей умирала старая женщина. Умирала она давно. Так давно, что и сама не помнила, когда начала умирать. Может, с того дня, как родила первого ребенка, может, с той ночи, когда стала женщиной, а может, еще раньше… Иногда ей казалось, что она давно уже умерла и лежит в большом светлом помещении; из окон струится свет, на стенах играют солнечные блики; а за окнами шепчутся тополя.

В ее сознании путались прошлое и настоящее, осень и весна, день и ночь. Она лежала с закрытыми глазами и открывала их только тогда, когда далекий голос звал выпить чаю.

Старуха приподнимала голову и высохшими, как саксаул, руками брала пиалу с горячим чаем (ладони не ощущали ни жары, ни холода), пила, смотрела перед собой не мигая и почти не видела девочку, которая бросала ей в пиалу кусочки хлебного мякиша.

Больная пила чай и не замечала, что там хлеб, потом она протягивала вперед жилистую руку. Девочка подставляла голову, старуха шершавой ладонью гладила ее волосы.

– Сама-то пила? – спрашивала старуха.

– Пила, – отвечала девочка.

– Отец приходил? – спрашивала старуха.

– Приходил…

– Что принес?

– Мясо и сладкие пряники.

– И опять в горы ушел?

– Ушел. Сказал, отару спустит вниз, комиссия будет пересчитывать.

– А чего пересчитывать? Волков не было, джута[5]5
  Джут – бескормица и падеж скота.


[Закрыть]
не было…

Можно было не отвечать – бабушка говорила сама с собой.

– А мать твоя?

На этот вопрос надо было отвечать, но девочка молчала.

– А мать что, спрашиваю?

– В городе…

– В городе. А ты написала, что она стерва?

– Нет…

– Напиши! Даже волчица не бросает своих красноглазых волчат… А мать твоя стерва. Красивой жизни захотела. Знала бы, что в утробе моей росла змея, сама бы себе брюхо вспорола…

Теперь опять можно было не отвечать. Девочка убирала пиалу, чайник, хлеб и прятала в шкаф.

– В город захотела. Посмотрим, как она проживет в своем городе. Там даже за воду деньги надо платить… Э-эх, несчастная! А когда я умру, с кем останешься? – вдруг спрашивала старуха.

– С отцом…

– С отцом… Будешь ходить по горам, пасти овец?

– Буду…

– Будешь? Ноги будут в цыпках и кривые, как клещи, замуж не возьмут, – предупреждала старуха.

– А я не пойду замуж.

– По-ойдешь! Все живые живут парами. Детей рожают… Да и отец твой пока терпит, потому что переживает. Привыкнет – возьмет себе другую жену. Она будет бить тебя. И никто не заступится. Меня-то не будет. Э-эх, бедняга! В какой черный день ты родилась…

Девочка вышла из дома, принесла охапку дров, кизяк и бросила у печки.

– Дом хочешь спалить? – повернулась бабушка на звук.

– Буран будет?..

– Откуда ты знаешь?

– По телевизору сказали?..

– Кто сказал?

– Красивая тетя сказала…

– Красивая тетя! Все красивые тети обманщицы. Чужих мужиков любят. Ты тоже, пока маленькая, – хорошая, вырастешь – будешь обманывать…

– Не буду.

– Бу-удешь. Все девочки хорошие, откуда берутся плохие женщины?

Сегодня бабушка говорила больше обычного, значит, чувствовала себя лучше.

Девочка подошла к старухе, укутала ее теплым платком.

– Ты что кутаешь меня? Не пойду я на улицу! – обиделась бабушка, как будто была способна выйти из дома.

– Двери открою. А то печка не тянет, дым…

– Простужусь – может, умру пораньше…

Однако, когда девочка распахнула дверь, старуха с головой укрылась одеялом и затихла. С улицы ворвался студеный ветер, закружил по комнате, заставив дрожать тряпье, вытеснил острый запах кизячного дыма. Старуха чуть приоткрыла одеяло и высунула голову так, чтобы можно было дышать. Свежий морозный воздух пощекотал ноздри, пробрался в грудь, отчего у нее приятно закружилась голова и навернулись слезы. Старуха погрузилась в полудрему…

А девочка опять вспомнила о ящике, спрятанном в сарае. Неделю назад, когда точно так же она распахнула дверь, чтобы проветрить комнату, и бабушка уснула, к дому подъехал всадник. Это был почтальон Батырбек.

– Эй, большая девочка! – позвал он (так обращаются к девочкам-подросткам). – Что же посылку не забираешь? От матери, наверно, – сообщил он.

– Бабушка не разрешает! – ответила девочка.

– Нельзя быть такой жестокой. Все же мать она тебе родная, не посылать же назад. – Батырбек вручил ящик и отъехал.

Девочка отнесла ящик в сарай. Посылка действительно была от матери. Но бабушка приказала ничего от нее не принимать.

И вот этот ящик уже целую неделю лежал спрятанный в сарае…

Девочка закрыла дверь, взяла большой нож и начала строгать лучину для растопки, а сама все думала о посылке. Что там? Конечно, что-нибудь сладкое и, может быть, красивое платье или кожаные ботинки, такие же красивые, как у Закен: подошва гладкая, коричневая, а у самого каблука выдавлена цифра 30. А может, там что-нибудь такое, о чем она и не подозревает… Но сколько надо ждать, пока умрет бабушка? А когда она умрет, набегут со всех сторон родственники, начнут плакать, голосить, хозяйничать в доме, резать баранов, развешивать в сарае красное мясо и обязательно обнаружат посылку.

Может, мама тоже приедет, хотя бабушка запретила ей приезжать на похороны. Мать тогда прижалась лицом к ногам бабушки и твердила одно: «Прости меня… прости меня… прости меня…» Бабушка подняла свою сухую руку и сказала: «Жогол» – «Уходи».

А мать, словно только этого и ждала, схватила маленького сына, прижала к груди и выбежала, забыв большой платок, в который были завернуты ее вещи и одежда мальчика. Девочка схватила узел, выбежала вслед за матерью, но мать уже села в машину с черными клеточками по бокам, хлопнула дверцей. Девочка бросилась за ней, но машина обогнула дом и исчезла. Девочка в отчаянии забегала вокруг дома. Не могла же мама, родная мама, бросить ее и уехать! А потом увидела завесу пыли далеко от аила. Машина, блестя лакированной спиной, увозила маму. Девочка упала и зарыдала, обняв землю. Аильчане, высыпавшие смотреть, как Сонун уезжает в город, окружили девочку и молчали: пусть наплачется – легче станет. А потом подняли на руки, понесли в дом и наперебой бранили мать, которая ради красивой жизни бросила родное дитя…

Отец вернулся поздно ночью, когда аил спал. Он молча гладил большой неуклюжей ладонью голову дочери и долго смотрел на огонь… Бабушка лежала на кровати и кашляла. Казалось, что кашляет она потому, что ей стыдно перед зятем. «Что я могла сделать? Я же очень старая и очень больная», – говорил ее кашель. А девочке почему-то было хорошо в этот вечер – отец никогда раньше не ласкал ее, редко с ней разговаривал, а сейчас она чувствовала, что у него нет никого ближе и дороже, чем она. Приятно было ощущать, что вся нежность сильного человека обращена к ней одной.

…Девочка разожгла печку. Почти в тот же миг зашумел чайник, который начал было остывать. И тут ей пришла в голову хитрая мысль. А что, если открыть ящик, посмотреть и снова закрыть?! Бабушка спала и шевелила губами, наверное, и во сне ругала свою непутевую дочь. Девочка тихонько вышла в сарай, вытащила ящик и осторожно его открыла. Сверху в конверте лежало письмо, адресованное ей. Девочка некоторое время раздумывала и все же вскрыла конверт: «Доченька! Из глаз моих каплет кровь, когда я думаю о тебе. Может, тебе внушают, что я бросила тебя ради городской жизни, а может, говорят, что я бросила твоего отца, потому что он не окончил института? Это не так, моя малышка. Я хотела забрать и тебя вместе с маленьким Таалайбеком, но пожалела твоего отца. Он бы умер от тоски и одиночества. Он очень хороший человек и не заслуживает того, чтобы отнимать у него все. Таалайбеку нужна материнская грудь, а ты уже большая и сможешь жить с отцом и бабушкой. Да и бабушку я не смогла бы оставить одну. А отец твой для нее теперь чужой человек… Сейчас ты еще маленькая, а когда станешь большой, поймешь, что жизнь человека, которая кажется очень длинной, на самом деле очень коротка. Жизнь – это не весь отрезок времени, заключенный между рождением и смертью! Это, может быть, всего один час, минута, когда ты вдруг почувствуешь себя птицей, захочешь бросить все и улететь очертя голову на край света. Вот этот миг и есть кусочек настоящей жизни, ради которого стоит жить. И если у тебя никогда не будет такого мгновения, или ты сама струсишь и упустишь его, не послушав своего сердца, – можешь считать, что не жила на свете, потому что вся остальная жизнь человека есть его медленное умирание. Бабушка твоя – моя родная мать – никогда не могла понять этого и не поймет. Она всю жизнь работала в поте лица. Жизнь для нее была борьбой за кусок хлеба. Она никогда не могла забыть о своих заботах, не могла от души посмеяться со своими друзьями, с мужем, не могла забыть о том, что после этого придется тащить на спине мешок с кизяком, топить печь, кормить детей, ругаться с подвыпившим мужем. Всю жизнь она экономила каждую горсть зерна, каждый рубль и всю жизнь бедствовала. Мечтала иметь дюжину белых простыней и никогда не имела больше трех. Пока она покупала четвертую, первая изнашивалась. А купить сразу двенадцать не решалась – боялась, что завтра не останется денег на хлеб…»

Письмо было очень длинное – на нескольких тетрадных страницах. Мать сообщала о том, что живет пока у чужих людей, так как еще не получила квартиру, что работает она на фабрике, где делают конфеты. Девочка прочла все, хотя не все поняла. Мать умела писать. У нее была толстая тетрадь в блестящей гладкой обложке, где она чернилами рисовала цветы и сочиняла песни. Девочка не однажды открывала эту тетрадь. И хотя каждое слово там ей было понятно, все они, вместе взятые, хранили какую-то тайну. Так было и с письмом. Как будто все понятно, и в то же время не все. Ясно было одно: поступок матери – не каприз и не глупость. Тут был какой-то очень сложный смысл. Хотя бы потому, что мать не оправдывалась перед дочерью, она стремилась объяснить нечто такое, чего, очевидно, не понимали ни бабушка, ни отец, ни аильчане. Хотя, может быть, отец все понимал, да не мог ничего поделать.

Ясно было и то, что мать поступила так, как поступают очень редко и только по особым причинам.

Мать писала, словно была очень довольна своей жизнью, но девочка почувствовала, что не так-то уж ей сладко, хотя она и работает на конфетной фабрике.

Девочка аккуратно сложила письмо, спрятала за пазуху. В ящике были конфеты, теплые чулки и трикотажное белье. Отдельным свертком лежали белые полотняные простыни. Мать писала: «Купила тебе красную шапочку, но ее пошлю после, увидит бабушка – бросит в печку, а рубашку и чулки носи так, чтобы она не заметила. Будут деньги – куплю тебе шубку беленькую с черными крапинками. Говорят, это такой материал, который можно стирать. Четыре простыни – для бабушки, скажи, что нашла в старом сундуке…» Мать не знала, что бабушка почти перестала видеть.

Девочка вспомнила, что бабушкины простыни пожелтели от времени и стирки, и решила их заменить, пока та спит. Она вернулась в дом, на цыпочках подошла к старухе, осторожно сняла с нее ватное одеяло и старую простыню. Бабушка что-то пробормотала, свернулась в калачик и стала похожей на маленькую замерзшую собачку. Почуяв запах свежей простыни, она открыла глаза, начала щупать ее пальцами.

– Эй! – позвала бабушка.

Девочка не ответила.

– Эй! Я знаю, что ты здесь! Где взяла простыню?

– В старом сундуке, – ответила девочка.

– В старом сундуке… Я же для себя берегла.

– Вот и постелила вам…

– Убери! В могилу мою постелили! – отрезала бабушка.

У девочки расширились глаза. Бабушка была похожа на старую ворону: лицо заострилось, жидкие седые волосы были распущены.

– Чего стоишь, как полено? Положи в сундук. Зачем разрезала белую материю?

– Ничего я не резала…

Чем больше бабушка раздражалась, тем больше становилась похожей на старую ворону.

– Десять метров было… Пятнадцать лет хранила… Хоть на том свете посплю в чистом белье…

Девочка вспомнила, что в старом сундуке хранился рулон белой материи. Мать говорила, что это бабушкино приданое. Только теперь она поняла ее назначение: это приданое не к свадьбе, а к похоронам. Девочка открыла сундук и принесла рулон, тщательно завернутый в марлю и перевязанный тесемкой. Старуха пощупала рулон, удостоверилась, что «приданое» в сохранности, и успокоилась.

– Так бы и сказала. А то: не резала. Туповатая, видать, будешь женщина. – Старухе было неловко, что зря ругалась, но признаться в этом она не хотела. – Опять стоишь, как полено. Отнеси на место! Насмотришься, когда помру, будут заворачивать меня…

Казалось, старуха была обижена на всех за то, что много прожила, состарилась и теперь должна умереть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю