Текст книги "Сборников рассказов советских писателей"
Автор книги: Валентин Распутин
Соавторы: Нодар Думбадзе,Фазиль Искандер,Юрий Бондарев,Павел Нилин,Юрий Трифонов,Юрий Казаков,Богдан Сушинский,Олесь Гончар,Владимир Солоухин,Александр Рекемчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц)
Багадур посмотрел на часы. До семи оставалось сорок минут. Пора было позвать со двора Рафика, чтобы умыть его и переодеть, а то к приходу гостей не успеешь.
Багадур хотел крикнуть Аню, чтобы она этим занялась, но потом подумал, что если бы она могла, то сделала бы все и без его крика, наверное, какая-то задержка с платьем, без нужды в такой день она у соседки не сидела бы.
Рафик катался во дворе на чьем-то велосипеде. «Хорошо, если кто-нибудь из гостей ему подарит велосипед, – подумал Багадур, вставая, – тогда он запомнит этот день рождения надолго. Давно просит купить, а их, во-первых, нет в продаже, а когда появляются, как назло, денег в доме в обрез».
Багадур уже собирался позвать Рафика, но увидел во дворе мать с сеткой, набитой хлебом, и вспомнил вдруг, что в доме нет наршараба. Даже в пот бросило, вот был бы номер, если бы он не вспомнил. Какая же осетрина без наршараба?! Его разозлило то, что женщины – ни мать, ни жена – не купили приправу заранее, не вспомнили даже о ней, а это уже чисто женское дело, всякие мелочи не он должен покупать, он достал главное – мясо, осетрину, кур, а за остальное они отвечают.
Сказав об этом на ходу матери, Багадур побежал за наршарабом. Обычно его полно было во всех магазинах: как коньяк в послевоенные годы, он всегда занимал несколько полок, чтобы не пустовали, а сегодня пришлось поехать за ним к Черногородскому мосту.
Домой он вернулся одновременно с первыми гостями. Поднимаясь по лестнице, услышал их голоса наверху и голос Ани: «Проходите, проходите, пожалуйста», – ускорил шаг и успел как раз к вопросу Фаика: а где Багадур?
– Здесь я, – радостно крикнул он им сзади, – за наршарабом бегал!
Все удивились неожиданности его появления и рассмеялись.
Пришли Фаик, толстый Гасан, Борис и Исмет. Борис был с женой. Все поцеловали Рафика (он был в новом костюмчике с короткими штанишками) и поздравили с днем рождения. Он смутился, не хотел назвать своего имени, но Аня прикрикнула на него, и он назвался. Подарки он относил в спальню.
Квартира всем очень понравилась. Пока Багадур показывал ее, пришли Октай и Тофик и принесли какую-то машину с колесами.
– Картинг называется, – объяснил Октай Рафику, – гоночная машина.
Багадура огорчило то, что они пришли без жен: хотел познакомить их с Аней, кроме того, за столом останутся пустые места. Зато Эльдар и Рамиз привели вместо одной знакомой девушки трех. («Одна для Фаика, наверное», – подумал Багадур.)
Вновь пришедшие гости присоединились к первым, и осмотр квартиры продолжался. Особенно всем понравились кухня, ванная и деревянные шкафчики, которые Багадур сделал в передней для лишних вещей.
Багадур объяснил, что кухня сейчас не так смотрится, потому что беспорядок (Аня и мама готовили плов), а когда чисто, совсем другой вид. Но все в один голос заявили, что и так здорово. Действительно, кухня была красивой, вся в кафеле, на полу пластик, двойная эмалированная мойка, белая чешская газовая плита. (Все-таки специальность Багадура имела и свои хорошие стороны: все это он собирал по одной вещи, то на стройке, то у клиентов.)
Аня подала Багадуру знак, что надо садиться за стол, и он повел всех в столовую. Пока рассаживались, он спросил у Фаика, делать ли шашлык сразу или чуть попозже, после того, как кончится закуска.
– Подожди, – сказал Фаик, – сперва надо выпить за самое главное, а потом уже можешь начать. А при первых тостах ты обязательно должен быть за столом. Позови жену.
Багадур пошел за Аней. Мать предложила пока разжечь угли в мангалах, но Багадур сказал ей, что шашлыком будет заниматься сам, пусть она ничего не трогает.
Тамадой был Фаик. Первый тост подняли за виновника торжества. Позвали из спальни Рафика. Он опять смущался, покраснел весь, смотрел в землю. Аня шепнула ему что-то, он упрямо замотал головой, даже слезы появились у него на глазах. Аня пощупала его лоб.
– Что ты ему лоб щупаешь каждую минуту? – тихо спросил ее Багадур, пока Фаик продолжал говорить первый тост. – Он совсем вести себя не умеет на людях, распустила мальчишку!
– Боюсь, как бы не заболел, – шепотом ответила Аня, – целый день сегодня потный бегал во дворе, времени не было вытереть его.
– Причем тут болезнь, – Багадур старался, чтобы по выражению лица непонятно было, о чем он говорит, – воспитывать надо ребенка.
Наконец Рафика отпустили.
Фанк говорил о том, что сегодня праздник для всех присутствующих, потому что сын Багадура – это сын каждого из них. Аня знает, наверное, не может быть, чтобы Багадур не рассказывал ей, как они росли одной большой семьей, делили и радости и горе и, вопреки всем трудностям, поднялись на ноги, и каждый чего-то добился в жизни или (тут он имел в виду себя, свою аспирантуру) добьется со временем, не в этом дело, а важно то, что для него лично тот, может быть, самый тяжелый кусок их жизни, когда они были маленькими к шла война, все же самое лучшее, самое счастливое время, потому что это сейчас люди забились в свои квартиры и даже имени соседа не знают, а тогда всем до всех было дело: их двор жил одной семьей, каждый стоял за всех, все за одного, и тогда у него, хоть он и рос один у матери, было шестеро братьев. (Все стали кричать: «А сейчас? А сейчас?»)…И сейчас тоже, конечно, продолжал Фаик, но надо смотреть правде в глаза. Они все больше и больше отдаляются друг от друга, и это непростительно, потому что он, например, ничего в жизни такого, что можно было бы сравнить с дружбой, о какой он говорит, не имеет, хотя идет время и, казалось бы, каждый день приносит им что-то новое. И поэтому, когда он сейчас предлагает выпить за здоровье маленького Рафика, он не хочет, конечно, чтобы опять была война и все остальное, но он желает, чтобы и маленькому Рафику, несмотря ни на что: ни на родителей, которые его любят, ни на хорошие условия жизни, ни на эту прекрасную квартиру – несмотря ни на что, жизнь дала бы верных друзей, таких, какими были они, и ничего большего, чем это, он ему сегодня пожелать не может.
Багадуру понравился тост Фаика, честный был тост, ответ на то, что он, Багадур, высказал им позавчера. Молодец Фаик.
Все выпили. Багадур пил водку.
Потом выпили за Багадура и за Аню, потом за всех родителей в лице родителей Багадура. Отец так и не пришел, и Багадур привел из кухни мать.
Она прослезилась и долго желала всем счастья, здоровья и много таких дней, как сегодняшний.
Потом она вернулась в кухню. Багадур пошел за ней. Обнял ее, поцеловал и сказал, что ему сегодня очень хорошо. Давно ему не было так хорошо. А в том, что ребята придут все как один, он и не сомневался, какой мог быть разговор? Это же братья его.
Мать сказала, что тоже верила в то, что они придут, и вытащила из-под стола табурет, чтобы Багадур сел. Но он отказался: надо идти к гостям, они ждут его, он просто еще несколько слов скажет матери и сразу пойдет туда, а то неудобно, гости там, а хозяин здесь.
Багадур улыбнулся и опустился на табурет. Он хотел еще многое сказать матери, но вдруг почувствовал, что язык не слушается его. Это было смешно, он выпил всего три рюмки водки, а язык вдруг начал заплетаться, и именно из-за этого Багадур улыбался. А мать, бедная, не могла понять, почему он улыбается.
За ним пришла Аня и повела его обратно в комнату.
– Куда ты меня ведешь, – удивился он, – я угли должен разжечь.
– Уже разожгли.
– Кто? – Багадур остановился.
– Исмет и Гасан.
– Понятно… – сказал Багадур. – Ну, как тебе нравится день рождения? А ты говорила, что не придут. – Он прислонился к стене и продолжал улыбаться.
– Неудобно, – сказала Аня, – тебя ждут.
– А где Рафик?
– В спальне.
– Я сейчас приду, – сказал Багадур, – ты пойди и скажи всем, что я сейчас приду, а я приду.
Он хотел посмотреть подарки и спросить у Рафика, как они ему нравятся.
Аня пошла с ним. Она поддерживала его.
Рафик сидел на коврике у своей кровати, вокруг лежали подарки – он уже распаковал все свертки.
– Нравятся? – спросил Багадур.
– А это что? – спросил Рафик и показал белую коробочку, похожую на радио.
– Дверной звонок, – объяснила Аня мальчику, продолжая обнимать Багадура за талию: он и сам чувствовал, что сильно шатается.
– Рюмки большие, – сказал он.
– Устал ты, поэтому… Может, полежишь немного?
– Нет, что ты, – наотрез отказался Багадур, но Аня отпустила его, и он сел на кровать, – неудобно, гости ждут.
– Ничего, полежи, полежи немного, быстрее пройдет. – Аня сняла с него туфли, уложила и вышла из комнаты.
Рафик продолжал послушно сидеть на полу.
– Видишь, какой день рождения устроили? – сказал Багадур. – Нравится тебе?
Рафик не ответил.
– Ты чего молчишь? – обиделся Багадур. – Я же с тобой говорю.
– Не знаю, – сказал Рафик. Он сидел к Багадуру боком, опустив голову на грудь.
«Устал, наверное, – подумал Багадур, – за день набегался. Поэтому не радуется. Или температура поднялась. Ничего, утром все будет хорошо».
Багадур опустил ноги на пол, и сразу же в комнату заглянула Аня. Как она услыхала, непонятно.
– Ты чего? – спросила она.
– Я сейчас, – сказал Багадур, он очень хотел пойти и сказать ребятам, что обиделся бы на них навсегда, если бы они не пришли сегодня.
– Лежи, лежи, – сказала Аня и опять положила его ноги на кровать.
– Я правильно сделал, что устроил… этот день рождения? – спросил Багадур.
– Конечно, правильно.
– А ты говорила…
Аня ушла.
Багадур уже не пытался встать, лежать было приятно. Нет, все-таки хорошо, что он устроил этот день рождения, думал он, отец правильно сказал, надо устраивать праздники. И ребятам квартира понравилась, и пальто Рафику он купит, что за разговоры. Глупость какая-то. Что он, единственному сыну пальто не купит, что ли? Одно другому не мешает, если надо будет, он ему сто пальто купит, какие могут быть разговоры. Не умер же он, чтобы родному сыну пальто не купить…
Потом Багадур уснул и крепко спал до утра.
Фазиль Искандер
Колчерукий
Я уже писал, что однажды в детстве, ночью, пробираясь к дому одного нашего родственника, попал в могильную яму, где провел несколько часов в обществе приблудного козла, пока меня оттуда не извлек, вместе с козлом, один проезжий крестьянин. Дело происходило во время войны.
Через некоторое время после моего ночного приключения с козлом в могильной яме мы, то есть мама, сестра и я, стали жить в этой деревне. Сначала мы жили у маминой сестры, а потом наняли комнату в одном доме и переехали туда.
В этом доме до войны жили три брата. Теперь все они были в армии. Один из них успел жениться, и на весь дом оставалась его юная, цветущая и не слишком скучающая жена. Вспоминая ее, я прихожу к выводу, что соломенная вдова потому и называется соломенной, что воспламеняется легко, как солома.
При нас один из братьев вернулся, и именно тот, что был женат. Он как-то слишком бесшумно вернулся. Однажды утром мы его увидели на кухне. Он сидел перед горящим очагом и жарил на вертеле кукурузный початок, словно сам себе напоминал довоенное детство. Было похоже, что лучше бы ему пока не возвращаться.
А может быть, лучше бы ему было подождать с женитьбой, потому что, мне кажется, он скучал по жене, и это ускорило его возвращение.
С какой-то обреченной жадностью с недельку он возился в саду, а потом его взяли, и немного позже мы узнали, что он был дезертиром. Его взяли так же бесшумно, как он пришел.
Постепенно мы освоились на новом месте. Сестра устроилась работать в колхозе учетчицей, нам выделили участок земли, на котором мы выращивали дыни и кукурузу. Тыквы тоже выращивали. Кроме того, мы выращивали огурцы и помидоры. Мы всё тогда выращивали. Оказывается, недалеко от нас жил тот самый человек, в чью могильную яму я тогда угодил. Кстати, про эту могильную яму в деревне говорили, что в нее попадают все, кроме того, кому она предназначалась. История ее оказалась сложной и запутанной. Будущий владелец ямы, если можно так сказать, старик Шаабан Ларба, по прозвищу Колчерукий, лежал, говорят, в городской больнице не то с аппендицитом, не то с грыжей (хотя по-русски правильней было бы сказать Сухорукий, но Колчерукий точнее соответствует духу, а следовательно, и смыслу прозвища). Так вот, Колчерукому сделали операцию, и он спокойно выздоравливал, когда неожиданно позвонили из больницы в сельсовет и сказали, что больной умер и его надо срочно забрать домой, потому что он уже второй день лежит мертвый.
В это время в больнице никого из родственников не было, потому что он сам вот-вот должен был выписаться. Правда, в эти дни в городе был односельчанин Мустафа, который поехал туда по своим надобностям, и ему, кстати, поручили заглянуть в больницу и узнать, чего не возвращается и не решил ли Колчерукий заодно с грыжей или аппендицитом избавиться от своей колчерукости. И вдруг такая неожиданная весть.
Родственники, по нашим обычаям, разослали в соседние деревни горевестников, натянули во дворе укрытие из плащ-палатки, где собирались устроить тризну, и даже вырыли на кладбище эту самую яму.
Колхоз выделил свою единственную машину, чтобы привезти покойника, потому что в те времена, в связи с войной, сделать это частным путем было трудно. Одним словом, все честь по чести, как у людей. Все, как у людей, кроме самого покойника Шаабана Ларба, который и при жизни никому, говорят, покою не давал, а после смерти и вовсе распоясался.
На следующий день после печального известия приехала машина с покойником, который оказался живым.
Говорят, Колчерукий, слегка придерживаемый Мустафой, громко ругаясь, вошел в свой двор. Его возмутила не весть о его смерти и приготовления к похоронам, а то, что он сразу заметил, взглянув на укрытие из плащ-палатки. Из-за этого укрытия пришлось у двух яблонь срезать ветки. Колчерукий, ругаясь, тут же показал, как надо было протягивать брезент, чтобы не трогать деревьев.
Потом он, говорят, обошел гостей, здороваясь с каждым и пытливо вглядываясь в глаза, чтобы узнать, какое впечатление на них произвела весть о его смерти, а заодно и неожиданное воскресение.
После этого он, говорят, поставив над глазами свою усыхающую, но так и не усохшую за двадцать лет руку, стал нахально оглядывать плакальщиц, как бы не понимая, зачем они здесь.
– Вам чего? – громко спросил он.
– Мы ничего, – ответили они, смутившись, – мы приехали тебя оплакивать.
– Ну, так начинайте, – говорят, сказал Колчерукий и приставил ладонь к уху, чтобы внимательно слушать свое оплакивание. Но тут кто-то вмешался и отвел плакальщиц от него.
Увидев приношения родственников, говорят, Колчерукий призадумался. Дело в том, что у нас всякого рода поминки устраивают так широко, что, если бы все это делалось за счет семьи умершего, живым ничего бы не оставалось, как ложиться и помирать.
Поэтому в таких случаях все родственники и соседи помогают. Кто принесет вино, кто жареных кур, кто хачапури, а тот, глядишь, и телку пригонит. И как раз один из родственников из соседнего села пригнал хорошую телку, которая Колчерукому особенно понравилась. Кстати, говорят, по размерам этого родственника и вырыли могильную яму, потому что он был примерно такого же роста, как и Колчерукий. Говорят, когда один из парней, которому поручили копать яму, подошел к нему со шпагатом, чтобы измерить его, он проявил недовольство, стал утверждать, что есть люди более подходящие, что он, пожалуй, повыше Колчерукого, а Колчерукий покоренастей.
При этом он пытался отстраниться от шпагата, но парень отстраниться ему не дал. Как и все могильщики, склонный к шутке, он сказал, что теперь коренастость Колчерукому ни к чему, что вообще, в крайнем случае, если Колчерукий не подойдет, они его будут держать на примете.
Родственник, говорят, усмехнулся на эти шутки, но, – видно, обиделся, потому что отошел к своим односельчанам и стоял среди них, хмуро поглядывая на свою телку, привязанную к забору.
Увидев все эти приношенья, Колчерукий объявил, что радоваться рано, что он и чувствует себя плохо, да и выписали его, чтобы он не помер в больнице, потому что врачей за это штрафуют, как колхозников за брак. Он тут же лег в постель и дал распоряжение могильную яму не засыпать, а держать наготове. Родственники, говорят, неохотно разъехались. Особенно был недоволен тот, что приволок телку. Но Колчерукий его успокоил, уверив, что ждать теперь недолго, так что телка его навряд ли слишком похудеет, если даже ее не выпускать со двора.
Колчерукий с неделю пролежал в постели. Через пару дней после приезда его стали одолевать любопытные, потому что к этому времени разнесся слух, что Колчерукий, умерший в городской больнице, по дороге ожил и приехал на собственные похороны. Другие говорили, что он не умер, а уснул вечным сном и доктора его никак не могли разбудить, но по дороге домой его так растрясло, что он проснулся.
Первое время Колчерукий принимал посетителей, особенно пока они приносили ему всякие гостинцы, как бывшему умершему и еще не окончательно ожившему. Но потом они ему надоели, да и председатель приказал выходить на работу. Так что он, говорят, заслышав скрип ворот, выбегал на веранду и кричал своим громким голосом: «Назад! Дармоеды! Собаку спущу!»
Кстати, слухи о его воскресении как-то сами по себе жили и развивались. Уже через год я слышал, как в одной из соседних деревень говорили, что Колчерукий ожил не по дороге из больницы домой, а в самой могиле через несколько дней после того, как его похоронили. А услышал его какой-то мальчик, который вечером искал на кладбище свою козу. Так что пришлось его откопать. Не будь, говорят, у него такого громкого голоса, умер бы от голода или даже от жажды, потому что место ему выбрали сухое, хорошее.
Вот так и оказалось, что Колчерукий пережил или предотвратил свои похороны, правда, оставив за собой могилу в полной готовности.
Увидев живого Колчерукого, сначала в деревне решили, что это секретарь сельсовета подшутил над ними, потому что это он сообщил, что говорил с больницей или с тем, кто выдавал себя за больницу. Но секретарь сельсовета сказал:
– Как я мог так пошутить, когда сейчас военное время.
И все ему поверили, потому что так шутить в военное время даже для секретаря сельсовета слишком глупо. В конце концов решили, что в больнице что-то спутали, что умер какой-то другой старик, может быть, даже однофамилец Колчерукого, потому что Ларбовцев у нас в Абхазии великое множество.
С первых же дней, как мы стали жить в доме соломенной вдовушки, я уже слышал голос Колчерукого, хотя самого еще не видел в глаза.
Ровно в полдень, возвращаясь с колхозной работы домой на обед, он метров за триста от своего дома начинал окликать старуху, проклиная ее и яростно справляясь, готова ли мамалыга к обеду.
На его крики старуха отвечала таким же яростным криком, и голоса их, не теряя ни силы, ни отчетливости, постепенно сближались, потом перехлестывались и, наконец, замолкали. Через некоторое время голос старухи победно выныривал из тишины, но Колчерукий молчал. Позже, когда я стал бывать у них, я понял, что старик молчит по той простой причине, что рот его занят едой, причем ел он с такой же яростью, так что ругаться одновременно он никак не мог.
Вечерами, возвращаясь с работы, он таким же голосом справлялся насчет своей лошади, скотины или своего внука Яшки и опять насчет той же мамалыги к ужину.
Потом я познакомился и подружился с этим Яшкой, таким же громогласным, как его дед, но, в отличие от него, добродушным ротозеем. Обычно Колчерукий возил его в школу верхом на своей лошади. Всю дорогу он ругался, что приходится возить его в школу и тратить драгоценное время на этого лоботряса. Яшка молча сидел за дедом, держась за его пояс, и, смущенно улыбаясь, глядел по сторонам.
Если же дед бывал в отъезде, в школу его возила бабка на этой же лошади, и он так же сидел за нею и только не позволял ей подъезжать к самой школе, чтобы мальчишки над ним не смеялись. Мы с ним учились в разные смены. Возвращаясь из школы, я их встречал где-нибудь на полпути в школу, и Яшка, вывернув голову, долго-долго, тоскливо смотрел мне вслед, что служило поводом для дополнительной ярости Колчерукого. Яшку приходилось возить в школу, потому что она была в трех километрах от дома, а Яшка был так рассеян, что иногда забывал, куда идет, и сворачивал в сторону.
В первое время, увидев меня на улице, Колчерукий ставил ладонь козырьком над глазами и спрашивал:
– Ты чей будешь?
– Я сын такой-то, – учтиво отвечал я ему и называл маму, которую он хорошо знал еще с давних пор.
– А кто она такая? – спрашивал он громогласно и еще пристальней смотрел на меня из-под своей колчерукой ладони.
– Она сестра жены дяди Мексута, – объяснял я, хотя и понимал, что он притворяется.
– Так вы те самые городские дармоеды? – кивал он в сторону нашего дома.
– Да, – уклончиво подтверждал я, что это мы здесь живем, одновременно как бы отчасти признавая и наше дармоедство.
Он стоял передо мной, удивленно вглядываясь в меня буравчиками глаз, небольшого роста, коренастый, с широкой, по-петушиному красной шеей. Стоял, удивленно вглядываясь в меня, словно осмысливая меня целиком, одновременно прислушиваясь к чему-то постороннему, к тому, что происходило за забором в кукурузе его приусадебного участка, словно по шорохам, по возне, по каким-то им одним уловимым звукам точно определял все, что делается у него на усадьбе, во дворе и, может быть, в самом доме.
– Так это ты провалился в мою могилу? – спрашивал он неожиданно, продолжая прислушиваться к тому, что делается у него на усадьбе, и уже улавливая там какие-то ненормальности и недовольно похмыкивая по этому поводу.
– Да, – отвечал я, с тайной опаской наблюдая за ним, потому что чувствовал, что он начинен какой-то взрывчатой силой.
– Ну и как тебе там показалось? – спрашивал он, продолжая прислушиваться и постепенно начиная раздражаться, уже бормоча вполголоса: – Вымерла, что ли, эта старуха… Чтоб она ослепла… Разорит меня, старая дура…
– Хорошо, – отвечал я, стараясь проявить благодарность за гостеприимство. Все-таки это была его могильная яма.
– Место хорошее, сухое, – соглашался он, уже поскуливая от возмущения тем, что происходило у него на усадьбе, и внезапно срывался и кричал своей старухе, с места, без разгону, взяв самую высокую ноту: – Эй ты, что-то там хрупает на огороде, хрупает! Чтоб твои уши полопали – свиньи, свиньи!
– Чтоб я их с тобой в твою могилу уложила, вечно тебе мерещатся свиньи! – сразу же отзывалась старуха.
– Я же слышу – чавкают и хрупают, чавкают и хрупают! – кричал он, уже забыв про меня, и голоса их схлестывались, и он, словно ухватившись за конец ее крика, подтягивался на нем и быстро двигался в сторону дома, одновременно перебрасывая ей свой клокочущий голос.
Постепенно мы привыкли к его голосу и уже не обращали на него внимания, и даже, когда он куда-нибудь уезжал на несколько дней и вдруг все замолкало, становилось как-то странно, словно чего-то не хватало, словно какой-то пустой звон в ушах раздавался.
Жена его, высокая, выше его, невероятно худая старуха, иногда, когда его не было дома, приходила к нам поговорить с мамой. Бывало, приносила с собой круг сыру, или миску кукурузной муки, или кусок пахучего, сушенного над костром мяса. Смущенно посмеиваясь, она просила спрятать то, что принесла, и, ради бога, никаких благодарностей, только чтобы этот крикун ее ничего не знал.
Они часами о чем-то говорили с мамой, а жена Колчерукого все курила, скручивая цигарку за цигаркой. Внезапно раздавался голос Колчерукого. Он кричал ей что-нибудь в сторону дома, а она, прислушиваясь к его голосу, тряслась от затаенного смеха, словно боялась, что он услышит ее смех, и в то же время ее забавляло, что он кричит не в ту сторону.
– Ну чего тебе, я здесь! – отвечала она наконец.
– Ага, дармоедки! Нашли друг друга! В кумхоз вас обеих! В кумхоз! – выкрикивал он после мгновенной паузы, словно онемев от возмущения ее вероломством.
Однажды он подъехал к воротам нашего дома и крикнул мне, чтобы я ему вынес мешок. Громко ругаясь на то, что этим дармоедам только жуй и в рот клади, он высыпал мне полмешка муки, и, продолжая возмущаться тем, что дает свою кукурузу, да еще на мельницу возит ее на своей же лошади, он приторочил свой мешок к седлу и уехал. Отъезжая, он еще крикнул, чтобы этой ничего не говорить насчет муки, потому что и так ему нет никакого житья от ее крику.
Время шло, а Колчерукий, судя по всему, умирать не собирался. Чем дольше не умирал Колчерукий, тем пышнее расцветала телка; чем пышнее расцветала телка, тем грустнее становился ее бывший хозяин. В конце концов он прислал человека к Колчерукому, чтобы тот намекнул насчет телки. Так, мол, и так, слава богу, что он остался жив, но телку следовало бы прислать назад, потому что он ее не дарил Колчерукому, а пригнал на похороны, как хороший родственник.
– Принес яйцо, а хочет взять курицу, – говорят, сказал Колчерукий, выслушав намек. Потом он, говорят, подумал и добавил: – Скажи ему, что, если я скоро умру, можно будет ему приходить без приношенья, а если он умрет, я приду в его дом, как хороший родственник, и пригоню телку от его телки.
Родственник Колчерукого, узнав о его условиях, говорят, обиделся и велел передать Колчерукому уже без всяких намеков, что ему не надо никакой телки от его телки, тем более после смерти, что он хочет при жизни получить собственную телку, которую он ему пригнал на похороны, как хороший родственник. А раз Колчерукий до сих пор не умер, значит, надо возвратить телку хозяину. При этом он дал слово, что, несмотря на то что в доме Колчерукого его, измерив шпагатом, унизили, если Колчерукий и в самом деле умрет, он снова пригонит ее.
– Этот человек заставит меня лечь в могилу из-за своей телки, – говорят, сказал Колчерукий, услышав новые разъяснения. – Передайте ему, – добавил он, – что теперь недолго ждать, так что не стоит мучить несчастное животное.
Через несколько дней после этого разговора Колчерукий пересадил из своего огорода на свою могилу пару персиковых саженцев. Возможно, он это сделал, чтобы освежить представление о своей обреченности. Мы с Яшкой помогали ему. Но, видимо, двух персиковых саженцев ему показалось мало. Через несколько дней он ночью вырыл на плантации тунговое деревце и посадил его между этими персиковыми саженцами. Вскоре об этом все узнали. Колхозники, посмеиваясь, говорили, что Колчерукий собирается травить покойников тунговыми плодами. Никто не придал значения этой пересадке, потому что тунговые деревья никто ни до него, ни после него в деревнях не крал, потому что они крестьянам ни к чему, а плоды тунга смертельно ядовиты, так что, значит, в какой-то мере даже опасны.
Бывший хозяин телки тоже замолк. То ли поверил в обреченность Колчерукого, после того как он пересадил на свою могилу тунговое дерево, то ли, боясь его языка, не менее ядовитого, чем тунговые плоды, решил оставить его в покое.
Кстати, рассказывают, что Колчерукий через свой язык в молодости и стал Колчеруким. Дело было так.
Говорят, после какой-то пирушки местный князь в окружении многочисленных гостей сидел во дворе хозяина дома. Князь ел персики, состругивая с них кожуру перочинным ножичком с серебряной цепочкой. Хотя перочинный ножичек с серебряной цепочкой никакого отношения к последующим событиям не имеет, все рассказчики упоминали про этот ножичек, неизменно добавляя, что он был с серебряной цепочкой. Пересказывая этот случай, я хотел избежать перочинного ножичка с серебряной цепочкой, но чувствую, что почему-то должен его упомянуть, что в нем есть какая-то правда, без которой что-то пропадает, а что, я и сам не знаю.
Одним словом, князь ел персики и, благодушествуя, вспоминал свои любимые радости. В конце концов он, говорят, оглядел хозяйский двор и сказал, вздохнув:
– Если б всех моих женщин собрать, пожалуй, не вместились бы в этот двор.
Но Колчерукий, говорят, уже тогда никому благодушествовать не давал, несмотря на свою молодость. Говорят, он высунулся неизвестно откуда и сказал:
– Интересно, сколько бы коз заблеяло в этом дворе?
Этот довольно пожилой князь, говорят, был большой ценитель женской красоты, но, кроме того, его подозревали в древнегреческом грехе, разумеется, если этому греху положили начало именно древние греки. Я лично думаю, что этому греху мог положить начало любой народ, занимающийся скотоводством. А так как все народы в свое время прошли скотоводческую стадию развития, а некоторые ее все еще проходят, как человек, воспитанный в презрении к национальным предрассудкам, считаю, что все они независимо друг от друга могли положить начало этому греху.
Но вернемся к нашему престарелому феодалу. Говорят, в местных кругах князь скромно гордился умением так состругивать кожуру с фруктов, что ленточка кожуры ни разу не прерывалась, пока он полностью не очистит плод. Умение это не изменяло ему даже после бессонной ночи и длительной попойки. Сколько, говорят, за ним ни следили, сколько ни пытались его отвлечь, он так и не ошибся ни разу. Иногда ему нарочно подсовывали плод самой замысловатой и уродливой формы, но он, говорят, рассмотрев его со всех сторон, тут же доставал свой ножичек с серебряной цепочкой и безошибочно пускал его по единственно правильному пути.
Обычно, срезав вьющуюся спиралькой кожуру, он приподымал ее и показывал окружающим. А если среди них была красивая девушка, он подзывал ее и подвешивал эту фруктовую ленточку ей за ушко.
Мне кажется, Колчерукого раздражало это искусство князя. Я думаю, что он издавна следил за ним и был уверен, что рано или поздно ленточка должна оборваться. Возможно, Колчерукий в тот раз возлагал особенно большие надежды на какой-то из этих персиков, но князь его вполне удачно обработал, да еще стал хвастаться своими женщинами, хотя, по слухам, оказывал знаки внимания и хорошеньким козочкам. Согласитесь, что тут было от чего взорваться Колчерукому, да еще молодому.
Говорят, после его неожиданных слов князь побагровел и, потеряв дар речи, глядел на Колчерукого выпученными глазами. При этом он продолжал держать в правой руке уже очищенный сочащийся персик, а в левой все тот же перочинный ножичек с серебряной цепочкой.
От ужаса все вокруг замолкли, а князь, не моргая, продолжал смотреть на Колчерукого, и рука его с персиком беспокойно двигалась по воздуху, словно чувствуя неуместность в такую минуту этого сентиментального персика, не говоря уж о том, что невозможно выхватить пистолет из кобуры, одновременно держа в ладони персик, да еще очищенный. Говорят, рука его даже склонилась к земле, чтобы наконец освободиться от этого персика, но в последнее мгновение как-то не решилась, ведь персик-то был оструган, и она, хорошо воспитанная княжеская рука, чувствовала, что очищенный персик никак нельзя положить на землю.