Текст книги "Сборников рассказов советских писателей"
Автор книги: Валентин Распутин
Соавторы: Нодар Думбадзе,Фазиль Искандер,Юрий Бондарев,Павел Нилин,Юрий Трифонов,Юрий Казаков,Богдан Сушинский,Олесь Гончар,Владимир Солоухин,Александр Рекемчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 45 страниц)
– Да зачем тебе Достоевский? – даже обиделась одна молоденькая библиотекарша. – Это все, говорит, уже отошло или вроде того что отходит. Ты, говорит, возьми что-нибудь из современной жизни. Про лосей вон хорошо пишет один писатель, правда, переводной. Или вот про жизнь в Африке возьми, если тебя шпионы, ты говоришь, не интересуют.
Но меня уже ничего не интересовало, кроме моих домашних дел.
Домой я ехал, когда окончился срок моей службы, как волк в клетке: все ходил по вагону взад-вперед, вроде того чтобы ускорить движение поезда.
2
Приехал я, возвратился в родной свой город. И, конечно, первым делом на автобусе – к себе на квартиру. А Танюшки, оказывается, дома нет. И Эльвира – в детском саду. Я – на пристань, в кафе. И вот, верите – нет, я порог переступить не успел, женщина невозможной красоты кидается мне навстречу и чуть не сбивает меня с ног. Целует и плачет:
– Коленька, цветик-шестицветик мой.
Я гляжу и не узнаю. Волосы свои богатые, с этаким золотым отливом, Танюшка уже не раскидывала теперь по плечам, – все-таки не девушка уже, а заматывала вокруг головы. По уже самой последней моде. И от этого будто выше становилась, еще осанистее.
Посетители тут в кафе, больше матросы-речники, хорошо поглядывали на нас и улыбались.
А мне отчего-то неловко становилось. И даже вроде того что слегка знобило меня.
Боже мой, да я бы, кажется, все отдал теперь, чтобы еще хоть раз вот так растерянно постоять возле нее. И чтобы вот так же светились ее большие глаза и пахло парным молоком и березовым соком и еще чем-то милым от ее ушей, и губ, и волос.
– Ну, пойдем, пойдем, – говорила она, почти что задыхаясь, И вела меня по какому-то коридору, где пахло щами, как травами. И всем встречным объясняла с улыбкой!
– Это вот мой муж – Коля. Познакомьтесь. Только что с военной службы, из армии прибыл, возвратился. О, смотрите, у него и медаль какая-то! С ленточкой…
А какая уж там медаль, смешно сказать. Не медаль, а значок. Но она и его осторожно вот так погладила, отчего, казалось мне, и латунный значок должен был просиять.
– За Эльвирой давай сразу поедем, – предложил я, отчего-то слегка сконфуженный, когда заведующая с этакой улыбкой отпустила Танюшку домой до завтра.
– Нет, – сказала Танюшка, – сперва ты будешь мой, а потом уж, может быть, я передам тебя Эльвире и всей родне твоей прекрасной…
Дома она мигом разобрала все, как на ночь.
А часа три спустя после нашей встречи, я гляжу, она уже успела не только накрыть на стол, но и полностью приготовиться к приему гостей.
– Как же, как же, – говорила она, – у нас такой большой семейный праздник. Возвращение главы семейства. Сейчас всю родню нашу соберем. И всех знакомых. А за Эльвирой я потом тут мальчика одного пошлю, Витю. Он ее мигом доставит. А ты, Коленька, надень вот эти брюки. И башмаки. И вот этот свитерок. Все это я тебе купила в комиссионке по памяти на твой размер. Думаю, придется…
И действительно – все пришлось, будто я сам примерял в магазинах.
Вышел я уже под вечер в таком виде нарядном к моей родне. Пригласил всех к столу. И внимательно глядел на каждого – и на мать, и на брата, и на сестру, словом, на всех, кто уселся за стол – поздравить меня со встречей. Ну, думаю, как говорится, друзья, у кого теперь повернется язык что-нибудь такое сбрехнуть про мою супругу или навести на нее какую-нибудь тем более нежелательную мораль.
Из посторонних Танюшка пригласила на тот ужин двух своих подруг-официанток из кафе, Ирину и Фриду, шеф-повара Ивана Игнатьича и еще одного старичка-бухгалтера Костюкова Аркадия Емельяновича С пристани, который, как она объяснила мне, учит ее особо играть на гитаре в струнном кружке при клубе водников. И что вроде того что неудобно было бы его не пригласить. И правда, он явился с гитарой, каких я еще не видывал – большой, блестящей, будто обшитой пуговицами, а сам – весь какой-то коричневый, с крашеными, как у женщины, волосами и слегка плешивый. Заметно притом, что и плешь он закрашивает чем-то, чтобы она не бликовала.
– Я, – сказал он, – сыграю вам сюиту…
Мне эта сюита, откровенно говоря, была ни к чему, но поскольку Танюшке она, может быть, была интересна, я, конечно, не мог возражать. Хотя старичок этот мне сразу не понравился.
Потом пришла сестричка моя Манюня. И с ней был вроде ее жених, некий Журченко Юрий Ермолаич, невысокого роста, очень полный, даже рыхлый блондин, с выпуклой такой спиной. Он тоже мне не сильно понравился: у всякого человека, в первую очередь, грудь должна быть выпуклая, а у него спина. Но Манюня, наверно, заметив мой взгляд, намекнула шепотом, что он – большой человек, что он какой-то почти что главный руководитель в каком-то управлении. И что, имей в виду, – нашептала мне Манюня в ухо, – он куда хочешь тебя устроит.
А у меня и заботы не было особо хорошо устраиваться. В тот момент я мечтал только об одном: поработать где-нибудь хоть с годик, наколотить деньжаток и уехать с семейством на Дальний Восток. Вот только это я держал в голове.
– Ой, мне, наверно, ничего этого нельзя. У меня – сердце и печень, – говорил Журченко, разглядывая закуски. – Словом, это как в том анекдоте, – смеялся он. – Купил один гражданин по случаю живого тигра, а клетки для этого дела в магазине не было. Ну как быть?.. Ой, да это, кажется, у вас осетрина? – вдруг закричал Журченко. И сию минуту присел к столу.
– Вот и ошиблись, – засмеялась Таня.
– Я сам, на что уж называюсь шеф-повар, тоже ошибся, – засмеялся и Иван Игнатьич. – Я тоже принял треску за осетрину. Молодец ты, Татьяна, – поглядел он на нее и на меня. – Мировая тебе супруга попалась, Николай. Цени это. И помни…
– Я ценю, – сказал я. Но про себя подумал: «А ваше-то какое дело вмешиваться в мою семейную жизнь и даже вроде того что объяснять, чего мне надо ценить. Будто я все еще маленький и сам не разберусь».
Но все наши гости, как сговорились заранее, каждый по-своему выхваляли Танюшку, будто старались внушить мне в тот вечер, какая у меня хорошая жена. Или так казалось, что они стараются. И от этого мне было не очень приятно.
Потом шеф-повар Иван Игнатьич потрогал Журченко за плечо и спросил:
– Ну, а как дальше-то было с тем тигром?
– С каким это тигром? – удивился Журченко, занятый треской, которую принял за осетрину.
– Ну вы же сейчас рассказывали.
– Ах, с этим? Из анекдота? Сию минуту доскажу, – пообещал с набитым ртом Журченко.
Но так и недосказал. Привели из детского сада Эльвиру.
И Эльвире Танюшка, – ведь, подумайте, заранее все сообразила, большого ватного зайца преподнесла, говоря:
– Это тебе от твоего папы. Вот он сидит. Поскорее подойди, поцелуй его.
Эльвира, конечно, поцеловала меня и охотно пошла ко мне на колени.
А потом вдруг спрыгнула с колен, – увидела у кровати мои сапоги и гимнастерку, – и закричала:
– А дядя Шурик где? Это же его сапожки. И ремень. Разве он приехал опять?.
Танюшка и мать моя, как в испуге, притихли. У матери, я заметил, будто разом почернело лицо.
– Какой, дядя Шурик, Бирочка? – спросил я.
– Какой, какой, – передразнила она. – Будто не знаешь. Какой у нас всегда ночует, когда приезжает…
– Не болтай, девочка, – остановила Эльвиру моя мать. Но Эльвира продолжала еще что-то рассказывать, когда все притихли, когда наступила, как говорится, мертвая тишина. И слышно было только, как Журченко колет яичную скорлупу.
Иван Игнатьич, шеф-повар, может быть, для того чтобы разрядить эту мертвую тишину, спросил, глядя на меня:
– А правда ли, я слыхал недавно по радио, что тигры только лишь и сохранились разве что у нас на Дальнем Востоке?
– Правда, – сказал я, но каким-то уж очень тихим голосом, как по секрету.
А повар еще спросил:
– А для чего они, собственно говоря, нам нужны, тигры? Ихнее мясо ведь, по-моему, нигде не едят…
– Ну неужели непонятно? – вдруг отозвался Журченко, наконец-то оторвавшись от еды. – Это ж из учебников известно, что тигров ценят исключительно из-за шкуры. – И поглядел на ручные часики. – Ну, я пошел. Мне еще на просмотр надо попасть. Про тигров – в следующий раз, – помахал он нам всем своей пухлой ручкой.
И что это завелся у нас тогда этот глупый разговор, про тигров? И на тиграх как-то неловко закончился вечер, хотя сперва намеревались спеть все вместе «Подмосковные вечера». Но так и не спели, разошлись. И Аркадий Емельянович ушел со своей красивой с пуговицами гитарой.
Осталась только моя мать.
А Танюшка молча убирала со стола, относила грязную посуду на кухню.
Мать сметала со стола крошки и смотрела на меня выжидающе, но не прямо, а как-то сбоку. Ну, вот так-то, мол, сынок, тебе решать, ты – хозяин. Но теперь-то, мол, хоть ты понимаешь, что я не плела ерунду в письмах. А ведь дважды, кажется, я тебе писала. И все это, к сожалению, ты теперь не один знаешь. Даже эта крошка Эльвира, ты гляди, уже много чего лишнего соображает. Ну решай же, решай.
Так смотрела на меня моя мамаша. Такое я, одним словом, читал в ее глазах. И я все сразу решил под ее взглядом. И тут же ей высказал, когда она, как монашка, со скорбным таким видом повязывала под подбородком свой черный платок:
– Что было, мамаша, то было. Того поменять мы уже не можем. И не смеем. А жизнь тем более дальше идет.
– Ну, смотри, тебе жить, – сказала она. И, как сейчас, помню, крикнула уже из сеней: – Татьяна, я ушла. Привет тебе.
Мать у нас, конечно, уж очень даже чрезвычайно нервная, одним словом – сердечно-сосудистая. И неграмотная до сих пор, но очень гордая. Всю жизнь она проработала поденщицей у разных людей – стирка, глажка, полы. Но нам, детям своим, все-таки дала кое-какое воспитание. И каждый из нас получил специальность. У чужих столов мы, одним словом, никогда не стояли с открытым ртом.
Этот Журченко Юрий Ермолаич – Манюнин жених, или просто вроде того что кавалер – уже на третий день по моем возвращении, как я получил обратно паспорт, предложил мне на выбор пять должностей, в том числе две очень видных – завхозом в театре или администратором во Дворце культуры. Но опять же мамаша прямо замахала руками.
– Не делай, – говорит, – этого, Николай. Не ударяйся в какую-то высь. Есть у тебя дело, которому ты обучен, держись за него. Не старайся быть похожим на ту ворону с сыром.
И я опять устроился шофером же в свой старый автопарк. Хотя Танюшка меня все время упрашивала отдохнуть месяцок и говорила, что даже через ихний нарпит можно получить путевку в дом отдыха недели на две.
– Если ты не возражаешь, я завтра же зайду к Потапову. Он как-нибудь, надеюсь, не откажет.
– Да я дома лучше всего отдохну, – говорил я. – Тем более я и устал не очень.
И действительно, я устроился в автопарке на ночную работу – возил через сутки с молококомбината в магазины молочные продукты. Целые сутки у меня получались полностью свободные. Я много чего мастерил по дому – починил всем обувь, сделал полки на кухне, да мало ли.
И теперь уж была моя забота – через день отводить Эльвиру в детский сад и забирать обратно.
В детском саду были ею очень довольны. Даже считали, – да, наверно, и сейчас считают, – что у нее большой талант к рисованию, к пению и к стихам, которые она прямо с ходу запоминает.
Мне, как отцу, это было, конечно, очень приятно. Хотя, скажу вам откровенно, с Эльвирой у меня вроде того что не налаживались нормальные отношения. Ну, например, я зайду за ней в детский садик к вечеру, а она:
– Лучше бы мама пришла. Ты же мне сзади все пуговицы перепутываешь…
Уж чего я не делал для нее, а она все этаким зверьком ко мне. А девочка, между прочим, – все считают, – вылитый я. Даже моя мамаша так считает. Даже уши у Эльвиры, заметно, мои, вот тоже слегка оттопыренные. Отчего я избегаю короткой стрижки.
Но больше всего мне было неприятно, что Эльвира нет-нет да и вспомнит какого-то дядю Шурика, как он во дворе на детской площадке ходил на руках.
– А ты так, – спрашивает, – можешь?
Один раз вечером Танюшки не было дома, я привел Эльвиру из садика, налил ей чаю с топленым молоком, как она любит, и тут же, чтобы развеселить ее, показал вроде фокуса, как будто из уха достаю тульский пряник.
– А из этого уха можешь?
– Могу. Я, Бирочка, – говорю, – все могу. Я же, – ты пойми это хорошо, – бывший солдат.
– А дядя Шурик – сержант.
«Ну, ладно, пес с ним, с этим дядей Шуриком. Не надо сердиться», – приказываю я себе. И спросил не своим, а каким-то подхалимским голосом:
– А кого ты любишь больше, Бирочка, скажи откровенно: меня, своего папу, или этого, как ты выражаешься, дядю Шурика?
– Потапова, – говорит она.
– Какого, – спрашиваю, – Потапова?
– Какого, какого. Потапова не знаешь? Он всегда духи и конфеты приносит. И катает меня на машине…
Я прямо весь закипаю от таких детских слов. Но все-таки упорно сдерживаю себя.
– А ты, – вдруг спрашивает она меня, – жить теперь у нас будешь? Всегда-всегда?
– Ну, конечно, дурочка ты такая, – объясняю я ей без всякой злобы. – Ты пойми, я прошу тебя, и хорошо запомни: я же есть твой родной папочка. Ну, кто же может быть лучше родного отца?
– Дяди лучше, – говорит она, как будто специально добывает во мне огонь. – Дяди все время чего-нибудь хорошее дарят. А ты всего-всего только зайца подарил. Да и то я его давно знаю. Он, – говорит, – давно тут в комоде лежал, завернутый, этот заяц…
Хорошо, что мне надо было в этот день ехать в ночь на работу. Я не знал бы, куда девать себя, – такая на меня не то что злость, а какая-то злая тоска напала. Я, наверно, напился бы в этот день до потери сознания, если б мне не на работу.
Но утром опять все повторяется по-хорошему.
Танюшка, как всегда после моей ночной смены, весёлая, какая-то душистая, в пестреньком легком халатике встречает меня у дверей. Ей же на работу, в кафе, чаще всего с двенадцати, Уже затопила колонку, чтобы я мог помыться, и щебечет, щебечет вокруг меня:
– Яишенку тебе или картошечки пожарю? – И кладет мне руки вот этак на плечи. – Устал, замаялся? – спрашивает.
Ну как тут будешь сердиться? Это же кем надо быть, чтобы сердиться?
Больше того, я вам скажу, мне даже стыдно бывало в такой момент, что я сердился только что. Ну, словом, тот лозунг, что я вколотил себе в башку и первый раз объявил своей матери, я все время не забывал: что было, мол, то было, того поминать мы теперь не можем, а – жизнь дальше идет.
С Эльвирой я больше не заводил посторонних разговоров – про Шурика или про какого-то Потапова, старался, чтобы она их поскорее забыла. Приносил ей игрушки, сладости, ну, что ребенку надо. Играл с ней. Даже на руках два раза перед ней прошелся, – невесть какая хитрая штука. Но сердце к Эльвире – хотя она и вылитая я – у меня, откровенно скажу, не лежало. Говорил я себе, что это, мол, дочь твоя, что ты обязан и все такое, а сердце все равно не лежало. Но это уж, наверно, особый разговор.
Делал я все для моего семейства, одним словом, нормально. Как все делают. Как все вроде того что должны-обязаны делать. И не упускал в то же время мою давнюю, уже вбитую мне в память мечту-идею переехать со всем семейством на Дальний Восток. Даже три письма к верным людям, с которыми познакомился там, я отправил еще летом. Мне, например, интересно было узнать у одного знакомого начальника совхозной автобазы, расширилось ли ихнее дело, как намечалось, требуются ли им шофера и не изменились ли богатые условия, которые он мне сулил, когда я еще был солдатом, – насчет квартиры и потом приобретения, то есть постройки в лесу своего домика с огородом и с садом.
Словом, я, как говорится, заболел этим Дальним Востоком. И болезнь моя и теперь не проходила. Ну, скажем, не болезнь, а вот именно – мечта. Хотя живем мы тут почти что под Москвой в общем-то совсем не плохо. Жаловаться, одним словом, не на что. И лес тут у нас кое-какой есть, даже очень густой попадается, в котором иной раз и ягоду и грибы, несмотря на большое многолюдство, можно собрать. Но разве сравнишь эти ягоды и грибы или, скажем, рыбу с тем, что в любое время можно встретить на Дальнем Востоке? Даже в солдатском моем положении я мог добывать там все, что хотелось мне в смысле живности или, как говорится, растительного мира – в виде, например, грибов. А надо сказать – зверь, рыба, грибы и всякое такое – для моего характера, – это, можно сказать, все.
Но главное, что мне хотелось теперь, чтобы на новом месте, на Дальнем Востоке, и Эльвира забыла разных дядей Шуриков и чтобы Танюшка вступила, как это говорится, в самостоятельную действительно семейную жизнь, и чтобы никаких посторонних намерений не было.
И Танюшка, вроде того что тоже загорелась, когда я рассказывал ей о реке Амур и о Тихом океане, где я был почти что мельком.
Танюшка, вообще надо сказать, шла мне во всем навстречу, помогала то есть, чем могла.
Вдруг приносит теплую такую куртку на ватине и вроде того что с кожаным верхом.
– Надевай, – говорит. – У одной спекулянтки сию минуту купила. Если не придется, успею еще вернуть.
Но я надел ее и как родился в ней.
– Ну, а теперь, – говорит, – пойдем в кино. Только что взяла билеты как раз на час тридцать. «Жестокая любовь», французский фильм…
В кинотеатре перед началом фильма все, как обыкновенно, разглядывали на стенах портреты артистов. А Танюшке казалось, что многие поглядывают и на нас. И больше всего, как она считала, – на меня.
– Ну, это, наверно, из-за куртки, – говорю я. – Куртка действительно богатая. Американская.
– Да при чем тут куртка? – говорит Танюшка. – Ты просто, я не знаю, какой красивый, Коля! И все лучше делаешься. Я когда с тобой иду, всегда радуюсь, что у меня такой муж. Плечи какие! И глаза. У Эльвиры же твои глаза.
– Ну, ладно, давай без культа, – уже немножко сержусь я.
– Да при чем тут культ? – тоже немножко как бы обижается она на мои слова.
И мы входим в зрительный зал какие-то по-новому очень близкие друг другу.
А картина была на редкость печальная. И из семейной жизни. Про то, как муж бросил свою жену.
Танюшка так плакала, что лицо у нее после сеанса сделалось даже черным, поскольку потекла эта тушь, которой она, как все женщины, слегка подводит глаза.
– Мне, – говорит, – жалко было эту Мадлену, как она умирала. И ведь она, как можно было понять, даже моложе меня. А ты сидел, я даже удивляюсь, как каменный. Неужели, – спрашивает, – тебе было не жалко ее?
– Жалко, – говорю, – но не очень, поскольку она сама была виновата. Живешь, живи. И думай, что делаешь. А она, как женщина, начала вертеться. Это, – говорю, – хуже всего.
– Но нельзя же, Коля, так рассуждать, – не соглашалась со мной Танюшка. – Я сейчас смотрела кино, а думала все время о себе. Ведь это всегда так бывает: читаешь или смотришь в театре про кого-то, а думаешь про свою жизнь. И волнуешься от этого еще больше. Я, Например, всегда волнуюсь…
Это она говорила, когда мы после киносеанса уже обедали дома.
И если б я знал тогда, что это наш последний с ней обед.
Потом она, как обыкновенно, собирала меня в ночную смену. Укладывала в кожаную сумку бутерброды и наливала в термос зеленый чай, как я люблю.
И уж, когда я уходил, уже в дверях остановила меня, говоря:
– А я тебе забыла рассказать, какой вчера кошмарный сон я видела: как будто я тебя вот так же, как сейчас, провожаю, но уже на аэродроме. Как будто ты уже садишься в самолет, а я плачу. А ты мне говоришь: «Ведь улетаю совсем ненадолго. Всего на годик». И показываешь вот так палец: всего, мол, на один год. А я реву и не могу остановиться. Прямо вся изревелась. Я всегда за тебя волнуюсь…
– А чего волноваться-то, – смеялся я. – Я ж не летчик, не космонавт.
– Ну все-таки, – говорит Таня. – Для меня ты – космонавт. И я прошу тебя, надень новую куртку…
– Что ты, – говорю, – на работе трепать такую вещь.
– Ну, надень, – говорит, – прошу. Эта вещь, – говорит, – все-таки не дороже нас. А на улице вон какая сырость…
Явился я в парк, в этой новой куртке. И тут же объявили мне, что посылают меня на двое суток в Москву. Пришлось готовить машину в дальнюю поездку. То да се. Прокрутился я так в автобазе почти что до двух часов ночи и тут только трекнулся, что книжка-то моя с шоферскими правами осталась в старом пиджаке, да и надо было Танюшку предупредить, что я не вернусь утром.
В третьем часу ночи, таким образом, заезжаю я к себе домой – и что же я застаю? Я застаю жену – вы не поверите и ни за что не угадаете, с кем – с этим самым Костюковым, Аркадием Емельяновичем, с этим, вроде того что пожилым, крашеным дьяволом, шестидесяти, можно сказать, лет. Картина? Вот именно. И этот уже совершенно старый черт, приводя себя, как говорится, в порядок, этак усмехаясь от своего же конфуза и снимая со стены гитару, на которой опять, должно быть, играл тут свою сюиту, говорит мне:
– Извини, – говорит, – если можешь, Николай Степаныч, но я, – говорит, – не мог не уступить дамскому капризу. Такая, – говорит, – получилась у нас эмоция.
И тут же за занавеской, представьте себе, – кроватка Эльвиры.
Ну, что бы вы в таком случае сделали?
А я снял новую дареную куртку, надел старый пиджак, проверил, в нем ли мои шоферские права, сказал: «Счастливо вам всем оставаться» – и ушел, в чем был.
По возвращении из Москвы я, конечно, поселился уже у матери и сразу заявил о разводе.
3
В коридоре народного суда я издали увидел Танюшку и не узнал. Так изменилась она за какие-нибудь несколько недель, – исхудала, пожелтела как-то. Но заметив меня, опять просияла вся и пошла ко мне, этак весело протянув вперед руки. Будто опять хотела положить их мне на плечи и, по привычке своей, до милой духоты сдавить мне горло, говоря:
– Ну, иди, ну, иди, ну, иди ко мне.
Ничего этого она, конечно, теперь не говорила. Только спросила:
– Отчего, Коля, ты-то как будто веселый? Тебе, правда, весело? Или ты просто гордишься собой?.. Не гордись, Коленька, – тут же как посоветовала она. – И не сердись. Не расстраивай свою нервную систему. Ну что же теперь делать, если так получилось жестоко?.. Много горя я тебе, наверно, причинила? Но все ведь не со зла, наверно. Наверно, не со зла. И хотя я, наверно, кругом виновата перед тобой, но имей в виду, я любила все время только тебя одного. И никого другого, наверно, уж никогда не полюблю. Наверно, никогда…
– Для чего ты все время говоришь одно сорочье слово – «наверно»? – только и спросил я ее. Хотя хотелось мне спросить другое – для чего ж она ночью позвала к себе этого крашеного козла Костюкова, что у нее за интерес, кроме его гитары, был в нем? И как надо понимать это слово – эмоция? Но ничего больше я не спросил, потому что боялся, что не смогу сдержать себя и рассвирепею так, что начну ее душить тут же, в коридоре, или, напротив, вдруг заплачу навзрыд, как женщина.
И она вдруг смахнула слезу.
– Наверно? – переспросила она. И, смахнув слезу, опять просияла так, как умела делать только она и больше никто на свете. – Тебе удивительно, Коленька, что я говорю – наверно? А я так говорю, оттого что не уверена. Я многое еще не совсем понимаю. Ни вокруг себя, ни в себе. А врать, как другие, далее самой себе не хочу. Уверена я только, что с сегодняшнего дня ты уже не будешь нужен мне. И алименты твои, не волнуйся, не нужны. Ни мне, ни Эльвире. Эльвиру я уж как-нибудь сама подниму и поставлю на ноги…
– Или кто-нибудь тебе поможет из твоих друзей, – не стерпел я сказать. – Мало ли разных на твое удовольствие дядей Шуриков, Потаповых, Костюковых…
– Не сердись, Коленька. Не расстраивай себя, – опять сказала она. – И Костюкова не затрагивай. Все это ни тебе, ни мне не понять. Он человек необыкновенный…
– Подумаешь, – сказал я. – Гитарист плешивый, да я бы…
Но в это время зазвонил звонок. Это звали всех в судебный зал.
Я зашел туда и первый сел на первую перед судейским столом скамью, поскольку во всем теперь была моя инициатива. Малость погодя и Танюшка присела рядом со мной.
А судьи еще не выходили.
– Вот и разведут нас сейчас с тобой в разные стороны. И, наверно, уж навсегда.
Это сказала она, чуть наклонившись ко мне.
– Так будет лучше всего, – это сказал я.
– И все-таки не могу я понять, весело сейчас тебе или ты только напускаешь на себя? – опять заговорила она, помолчав. – Мне-то хорошо понятно, что такого мужа, каким был ты еще недавно для меня, я уже не встречу никогда. Но ведь и ты, Коленька, – поимей в виду, – бабы такой, как я, беспутной, но честной и чистенькой, не сыщешь тоже. Никогда не сыщешь, хоть и станешь тосковать…
– Это ты-то честная и чистенькая? – взглянул я на нее. И весь было затрясся от ярости.
– А ты еще не понимаешь это? – будто удивилась она. – До сих пор не понимаешь? Ну ничего, потом, может, когда-нибудь поймешь. Желаю тебе…
И отошла, как-то особо аккуратно подобрав юбку, – пересела на другую скамью.
После суда я еще хотел заговорить с ней, договориться насчет Эльвиры. Но она уже, как глухонемая, смотрела на меня, и глаза ее, большие, светлые, будто потухли.
В тот же день к вечеру я зашел на работу к Манюне, где сидел этот вечный ее жених Журченко. И он с ходу начал хвалить меня, что я развелся:
– Ну вот, мол, и правильно. Надо, мол, когда-то было разрубить этот узел. Я даже, – говорит, – удивлялся и раньше, что ты, такой видный мужчина, терпел такой позор с такой женщиной. Не такая, – он говорит, – теперь эпоха, чтобы нам, мужчинам, унижаться перед женщинами…
А уж какой он сам мужчина, – это и выразить невозможно. Будто кожаный мешок, набитый салом. Слушать его мне было противно. И я даже хотел ему тогда кое-что сказать в том смысле, что это, мол, не ваше дело. Но Манюня остерегла меня глазами: воздержись, мол, Николай. И повела немедленно в их служебный буфет на шестом этаже. Ну, конечно, потому она и повела, что боялась, что я обязательно что-то такое брякну ее жениху. Я же не люблю, когда меня учат или наставляют.
В буфете сидела очень приятная, гладко причесанная девушка. Мне даже понравилось, как она по-особенному деликатно пьет чай.
– Это Наташа, познакомьтесь, – сказала мне Манюня. И девушка эта Наташа привстала, чтобы поздороваться со мной.
Не помню теперь, как это получилось, что после буфета примерно через час я снова увидел ее уже на улице. Она шла к автобусу. Я почти что проводил ее до автобуса. Потом Манюня мне сказала:
– Ты понравился Наташе. Она говорит, что ты человек, должно быть, добрый и, видать, еще не нашедший счастья. И что ей было очень интересно, что ты рассказывал о Дальнем Востоке…
Вот на этой Наташе я и женился вскоре.
Все совпало будто очень хорошо. Дом, который строили лет пять, наконец, достроили. И этот Журченко, Манюнин жених, все сделал так, что мне совершенно неожиданно дали в этом доме однокомнатную, маленькую, но со всеми, как положено теперь, удобствами квартирку.
Свадьбу я закатил такую, что все просто ахнули. Всю посуду и закуски брали, не поверите, из ресторана «Памир». Четыре новые «Волги»-такси везли нас с гостями сперва на регистрацию, потом – на квартиру. Два гармониста и гитарист, может, не хуже того плешивого, – вот как сейчас их вижу – играли весь ужин, без перерыва, до двух часов ночи.
И, главное, я скажу, всех просто поразила красотой своей невеста моя. Все так и говорили:
– Ну, Коленька Касаткин и выхватил себе жену. Молодая. Образованная. Учительница. Куда там Танюшке Фешевой.
И Журченко на свадьбе мне сказал:
– Вот это действительно супруга. Это не какая-нибудь «подай-унеси».
А Танюшка, – уже дней через несколько мне рассказывали, – всю нашу свадьбу – вернее весь ужин наш с музыкой – простояла напротив нашего дома и как будто ждала кого-то под дождем. И даже плакала – добавляли женщины.
И вот после этого разговора точно что-то случилось со мной, будто испортили меня, как говорилось в старину.
Ведь и свадьбу такую я устраивал как бы из мести, как бы желая всем показать – и в первую очередь бывшей моей жене, – что я не последний какой-нибудь навозный жук, что я в силе и средствах взять и красавицу невесту и отпраздновать свадьбу всем на зависть и на удивление.
И все будто так и должно было быть. Но я вдруг сон потерял и интерес к моим занятиям, к моей, словом, работе. Хотя меня перевели на дневную смену. Но я что днем, что ночью – как сонная муха.
А у меня молодая жена. Моложе прежней, можно сказать, почти что на четыре года.
И так получилось, что и мамаша моя и вся родня просто прикипели к Наташе. Насколько они не ценили и даже осуждали Танюшку, настолько они теперь превозносили Наташу. И хороша собой. И хозяйка замечательная. И о муже печется. И родню уважает. Ну, что еще, кажется, надо?
А я в расстройстве. Даже не знаю, как объяснить. С работы иду и вдруг замечаю, что вроде не туда иду. То есть не на новую свою квартиру, не к новой своей жене, а туда, где раньше жил, с Танюшкой, с Эльвирой, где они и сейчас живут. И, может, даже Танюшка кого-нибудь в этот момент принимает, когда я в ее сторону иду. Может, опять там этот старый крашеный дьявол Костюков. А мне вроде того что все равно. И в то же время как будто обиднее даже, чем раньше.
Поставили мы себе на новую квартиру телефон. И Наташа завела порядок – звонить мне, если я дома, когда она кончает работу, и спрашивать, не пообедать ли нам вместе, не пойти ли вместе в кино. Ну, словом, как это заведено у всех остальных, как вроде того что положено.
Только после я понял, что получаюсь, похоже, как под контролем.
А мне пришла, например, фантазия зайти к Танюшке навестить мою дочь Эльвиру. Значит, что же, надо докладывать об этом Наташе? А я не хотел докладывать. И врать не хотел.
Просто вечером, никому ничего не говоря, вышел из дому и поехал на автобусе на улицу партизана Зотова, где я раньше жил. В это время Эльвира уже должна была быть доставлена из детского сада. И Танюшка чаще всего в эти часы была дома.
Приезжаю, нету их. Туда-сюда. Спросить не у кого. Выхожу на улицу, идет наша бывшая соседка. И в отдалении вижу, появляется сию минуту моя жена Наташа. Меня это как-то нехорошо кольнуло. Но я все-таки поздоровался с соседкой.
– Татьяна? Так она уж давно, с неделю, наверно, в больнице, – говорит соседка. – А Эльвиру вторая бабушка в деревню забрала.
– Где, в какой больнице? – надо бы мне расспросить о моей бывшей жене.
А Наташа, вот она, уже подошла к нам. И я при ней постеснялся спросить у соседки адрес больницы. И соседка провала. А я сам себе стал противен за свою робость. Чего ведь особенного? Это же не секрет, что я тут жил и что живет тут моя бывшая жена. И тем более – дочь моя.
– А я хватилась тебя, – говорит Наташа. – И почему-то подумала, что ты, наверно, поехал сюда, на партизана Зотова. А мне тут к фотографу было надо. – И расстегивает сумочку и показывает конверт с фотографиями. Значит, правильно, ей надо было к фотографу. А я уж думал, не шпионит ли она за мной. – Ну что ты, – спрашивает, – был у них?