Текст книги "Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух"
Автор книги: Вадим Рабинович
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
Контекстовые значения ключевых слов средневековой книжной учености улавливают зрительно-слуховую – поучающую на слух и на глаз – природу света. Doceo – учить, но и утверждать, инсценировать (то есть говорить и показывать). Video – отвлеченно мыслить, но в то же время – видеть внутренним оком; "Mugere videbis sub pedibus terrain" – "Ты услышишь, как земля загудит под ногами". "Услышишь", а если точно, то "увидишь". Видеть гудение... Umbra – тень, видимость, иллюзия; а umbra rhetorica – риторская школа (за видимостью – слово, то есть подлинное, но данное как вид – зрению, а не слуху); doctor umbrae – буквоед, но школьный учитель тоже: буква видимый элемент слова, съедобный, – как мы уже видели, буквально съедобный его элемент; но и такой элемент, который можно преподать на слух. Lumen свет, но lumina orationis (dicendi, verborum, sententiarum) – цветы красноречия, красное словцо и... спасение. Цвет и слово вместе. То, что надо! Lego (однокоренное lectio) – подслушивать, но также видеть, различать взором. Еще раз: слухозрение...
ПРОПОВЕДНИК, СТАВШИЙ ИСПОВЕДНИКОМ. Но как стал? Как свет, творящий мир вещей, может стать светом человеческой души? Как научение светоносным вещам становится просветлением вовнутрь – самому на себя смотреть в свете Х-лучей... – высветлением себя самого для просветления всех других? Но все это только и исключительно в сфере слов-деяний, слов-жестов; поучительных деяний, нравоучительных жестов, наводящих в конечном счете на Смысл. Один-единственный.
Если знание в средние века и в самом деле есть знание-деяние об умении обнаружить смысл, то это действенное знание, понятно, есть знание о субъекте этого знания – о мастере этих самых слов; знание мастера о себе самом. Потому что мастер средневековья (магистр – учитель) сращен с вещью, данной глазам и ушам мастера в качестве набора (системы) приемов ее изготовления. Но ученость книжного человека, обращенная на себя же самого, если это средневековая ученость, обязана представить собственный предмет как текст, подлежащий комментаторским толкованиям, истолкованиям, перетолкованиям. И тогда жизнь окажется избытой в слове, в тексте. Жизнь текста предстанет текстом жизни, должным научить. Все это будет ученой жизнью. Ибо нет отдельно – текста и жизни. Они – если это средневековая ученость – всегда вместе. Ученость для всех, но при этом глубоко личное, интимно-индивидуальное дело: уникально обнаруженный собственный свет души, но такой свет души, который ничем не отличим от света души каждого и всех. Уникально только его выявление; ученое действие – деяние. "Не извне воспринимаем, а в себе самих припоминаем". И тогда идеальный предел лица лик, то есть чистый свет души, теневой абрис личины. Такова "Исповедь" Августина, сделавшая Августина-ученика Августином-учителем на целые десять веков. До... Франческо Петрарки. За голосом "Исповеди" – вид образца из священного Писания, поданного как стремление к образцу – как жизнь новообращенного, канувшая в исповедальное слово.
И здесь – начало и конец жанра. За чертой – "Исповедь" Руссо, когда автор – исследователь самого себя, осмысленного как объект для рассматривания и – отдельно – выслушивания. Свет души, как то, во что следует и вглядываться, и вслушиваться, Новое время уже не знает.
А у Августина слово говорит, но и жжет: светится. Светом невечерним. И потому просветляет. В новые же времена слово не жжет, а греет. Физико-химический анализ света, разложение его на линии спектра: будь то свет Солнца или будь то свет души. Жизнь и текст – врозь, хоть и на виду друг у друга.
НО ЖИЗНЬ КАК ЖИЗНЬ ТЕКСТА и есть ученая жизнь книжного человека средних веков, создающего учение о слове как о деянии. А знание о мире – еще не скоро, в грядущих веках.
Следуя, как вы уже, наверное, заметили, средневековой методе – ходить вокруг да около, спускаться к предшественникам и залетать к тем, кто унаследовал, поглядывая сверху, но и почтительно снизу вверх, намечу пути к этим будущим столетиям, дабы точнее вызнать место действия и образ действия героев нашей истории.
Божие Первослово – мир – священный текст о мире – слово о священном тексте (комментаторское толкование) – разночтение, разноречие (снятие священности) – текст как разномыслие – идея о мире – мир как предмет исследования.
Бог – пророк – ученый книжник (учитель-ученик?) – ученый-специалист (исследователь мира вещей).
Слово – свет (слух и зрение) – глаголящий цвет – овеществленное слово о цвете (слухозрение) – свет и цвет как предмет нового естествознания.
Субъект-предмет – метод-предмет – предмет + метод (эмпирия новой науки + система обучения в Новое время).
Организационные формы средневекового образования: домашнее воспитание монастырская и соборная школы – религиозный орден – университет – оккультное сообщество – медицинская школа – рыцарский орден, купеческая гильдия, ремесленный цех – Платоновская академия ренессансных времен.
Развитие жанра: Евангелия – Исповедь обращенного – жития – видения; этимологии – сентенции – комментарии – глоссы – компиляции – компендии лекция и диспут – энциклопедии – суммы – гуманистическая эпистолярия, ученая беседа – ренессансная автобиография.
Но это – столь сильное опережение событий, что, собственно, средневековая ученость, припертая сверху всего лишь XIII столетием, рискует утратить средневековое свое первородство во имя будущих своих последействий. Потому и перечеркнем все эти только что вычерченные пути и вновь погрузимся в пространства и времена, в коих только и возможно быть средневековой книжной учености в собственном ее смысле, а средневековым книжникам жить в этом своем качестве.
Но что это все-таки такое – быть средневековым книжным человеком, учителем слова как дела в средние века?
Вы, наверное, заметили и такое: ученый человек и человек книжный, учитель действия и Мастер слова (не спутайте с современным писателем) и, напротив, Учитель слова (не спутайте с нынешним словесником), но Мастер личного деяния. Может быть, все смешалось?.. Но смешалось, скорее, содержательно – средневеково-синкретическим образом. Попробуем, оставаясь в пределах предположений, кое-что уточнить.
Быть ученым человеком в средние века – это означает уметь изготовить из слов такого рода прием, чтобы исхитриться с помощью этого приема лицом к лицу сойтись со Смыслом. Лично сойтись – один на один – с этим Смыслом. Личным именным действием-деянием взять этот смысл, о-смыслить себя, а смысл вочеловечить; срастить этот смысл с самим собой – стать лучше, богоугодней: индивидуально спастись и... стать причастным ко всеобщезначимому запредельному Смыслу. Но это сугубо человеческое, никакое не ученое дело, а дело души, ее опыт. И тогда ученый человек – по меньшей мере вопросительная конструкция. Но... свести смысл к священному тексту при помощи всевозможных правил для правильного чтения текста – совсем иное дело. Тем более, если эти правила к тому же еще лично тобой изобретены или кем-то – неважно, но для постижения текста, светящегося раз и навсегда данным Смыслом. Суметь в слове воспроизвести Смысл, высветить его и потому восприять его как смысл божественный, но и как смысл самого себя, своей жизни. Восприять – не познать, а если и познать, то совсем уже в тогдашнем, далековатом от нас смысле: причаститься к предмету познания, сойтись с ним. Познание обладание – со-итие... И все-таки словолюбивая – филологическая – работа. Ученая и книжная. И тогда ученый человек – естественная, хотя и взрывчато противоречивая, конструкция для средних веков; но и противоестественная для Нового времени. Ведь познать для словолюбивой и словоохотливой средневековой эпохи – и в самом деле восприять. Но так познать вещь, что свести эту вещь к той вещи (то есть открыть причинно-следственные связи, естественно устроящие вещественный мир), – ученое дело новой науки. (Точнее: познать не столько вещь, сколько ее сущность.) Исторический итог развития средневековой учености нам известен. Неизвестна историческая конкретика этого радикального преобразования. Но именно эта конкретика куда богаче любой, сколь угодно артикулированной схемы. Воспроизвести (уточнить, подправить, видоизменить, трансформировать, а может быть, и вовсе отменить) предложенную схему в живом многообразии живой истории и есть задача. Но если бы дело обстояло только так, то можно было бы насыщать и насыщать почти необозримым материалом контурно, но очерченный все же образ средневекового ученого человека. Прорисовывать и прорисовывать имеющиеся детали картины, дорисовывать и дорисовывать недостающие. Не особенно увлекательное, хотя и полезное собирательское занятие. Конечно, проблема все равно оставалась бы: как слово-прием способно обрести осмысленность, а смысл – истончиться и изощриться до слова-приема? Но дело не только в этом.
В самом деле, выходит, что все средневековые люди – ученые люди: каждый обязательно у кого-нибудь да учится и сам непременно кого-нибудь да учит. (Попеременно, конечно. И не в одном и том же отношении.) В этом смысле ученые – все. И все они – учители и ученики.
Итак, средневековый Учитель. Он же – и Мастер своего учительского дела. Но учить слову как свидетельству осмысленного мира вещей – не только учительское, но и ученое дело. А учить вещам мира как само-ценным самодостаточностям – дело совсем иного рода. Надо продолжить себя в этих вещах, согреть их личным опытом своей боголюбивой души и передать его, этот опыт, – вместе с вещью, конечно, – своим ученикам. Вместе с вещью, но и с ее смыслом, поскольку вещью теперь уже во-одушевленной. Как сделать вещь – это личное умение (само-действие) Мастера; но и сама вещь. Можно ли научить?.. Мгновенный сполох вещи во всей ее полноте, осмысленной личным опытом учителя (а опыту души научить нельзя), и нисхождение Первослова в виде цепочки слов, вполне усвояемых. И всему этому купно все-таки научить! Выходит, что не только идея учительства и идея учености (а слова – однокоренные) состоят в отталкивающем, взрывном притяжении, чреватом составить критическую массу, но и сама идея Учителя также взрывчато противоречива. Но с той же настоятельностью следует, что ученый учитель тоже возможен: но всегда – в неистребимой своей неуютности, некомфортности: в мучении мысли. Мастер-ремесленник – ученый книжник – пророк... Три ипостаси средневекового учителя. Не враги, но и не друзья. Соперники по букве. Соузники по духу. Братья во Христе...
Но каждый ученый человек еще что-то такое делает: сочиняет теологические трактаты, играет на органе, строит соборы, пишет иконы, изучает самоцветные камни, определяет болезни по цвету мочи, получает философский камень, отпускает грехи, изобретает пиротехнические составы, составляет краски для художников, печется о горном деле, изготовляет ювелирные изделия, подбирает ингредиенты для цветных эмалей, слагает "Божественную комедию", наконец... И все они – ученые люди при всей их занятости и сосредоточенности на собственном их предмете – деле их жизни. Но ученые они постольку и в той мере, в какой мере и поскольку они учат и учатся, но учатся и учат в каком-то особом смысле, а не просто учатся и учат.
Может быть, разве что Алкуин из VIII века был учителем по преимуществу при дворе великого Карла. Да еще какой-нибудь университетский магистр. Слово учительско-ученической экзегезы священного текста – учебное, учительско-ученическое слово. Оно, конечно, окажется, в конце концов, опустошенным словом, ибо Смысл так и останется за пределами учительского слова-приема, потому что постижим иным образом – даже в средние века. А пока за словом-приемом – смысл, чаемые предмет и цель; смысл рядом со словом, на виду у слова. За словом-приемом, но обнаружен именно им. Даже поэзия и та была ученой, но оставалась все-таки поэзией, была невдалеке от своей же учености. Как, впрочем, и все другие вещи, о которых складывались и сказывались разные учено-учительские приемы – действия-деяния (потому что ради запредельного смысла – потому и деяния, а не только действия). Рядом и невдалеке. Настолько невдалеке, что ни слово, ни смысл как цель этого приема не могут остаться друг к другу безразличными, равнодушными. Вот почему ученое обговаривание приемов о смыслах в зависимости от природы классов этих смыслов – всякий раз несколько иное обговаривание. В зазоры разночтений-разноречий проникает мысль о смысле как результат выявления разномыслий-инакомыслий. Точки грядущего роста учености исследовательской. И тогда как будто уже очерченный контур средневекового ученого человека не прочь превратиться в групповой портрет всех средневековых ученых людей: рамка общая, а персонажи, хоть и ученые, но все разные, потому что у каждого свои собственные воплощения всеобщего и единого, но всегда единственного Смысла, должного быть воспринятым лично и индивидуально. А раз так, то каждый из них и учен по-разному.
Дальше. Если предметом их учености будет свет и цвет, но взятые в разных предметных обличиях, то тогда разномыслие как следствие разночтений-разноречий по поводу света и цвета наметит пути к исследованию различных же содержательных сторон света (цвета) как физической (теперь уже не метафизической) реальности. Оптика оксфордцев спустя века обернется корпускулярными и волновыми концепциями в физике света, цвето-символическая выявленность вещества в алхимии – колористической гаммой веществ в химии Нового времени, а девяносто девять колеров мочи в медицинской диагностике салернцев – анализами – уже вне цветовой гаммы – в современной биохимической лаборатории, самоцветные камни в морально-наставительной классификации Бонавентуры – научной петрографией и кристаллохимической геометрией, пиротехническое – на глазок – умение Бирингуччо – научно и технически обоснованным праздничным салютом в честь какого-нибудь современного торжества, урок о происхождении лунных пятен, преподанный Данте его возлюбленной Беатриче, – фотоснимками лунной поверхности, золото на иконе как божий свет, льющийся с небес, – структурной формулой некоего синтетического светопрочного красителя, цвет-аллегория Босха – цветовым сполохом, вмонтированным в орнамент нынешнего дизайна, цвет-знак на одежде средневекового рыцаря – метафорой новейшего поэта, божественный свет истины – светом, мчащимся со скоростью 300 000 км/сек, а свет души литературным анахронизмом. Одним словом, свет (цвет) во всех своих физико-химических (естественно-научных) сколах и срезах. Свет, разложенный на спектральные линии, окажется познанным как реальность физическая, как объект исследовательской учености. Зато пропадет как метафизическая целостность – как свет души и как свет любви, воспитующие и поучающие светы, верно светившие средним векам.
А что же с учительской книжной ученостью? Ей жить (точнее функционировать) в новые времена в качестве окаменевшей дидактической системы (школа – университет – академические институты), которую можно считать практическим внедрением учительско-ученических, некогда новаторских (потому что лично найденных), ученых разработок книжного средневековья.
Но все это – лишь перспектива; далекая перспектива. Да и цвето-световая предметность приложения ученых усилий средневековья – вещь тоже относительно поздняя (во всяком случае, это XIII-XVI века, когда книжная ученость станет лишь колером в корпусе опытных знаний зрелых и поздних средневековых времен).
Еще раз: рамка одна, а ученые книжники-учителя все-таки разные (разные обличия единого смысла – разные слова-приемы для его обнаружения). А рамка одна, ибо принцип учительской книжной учености как принцип ремесленно-экзегетический един и единствен для этой эпохи.
Имант Зиедонис: "Всевозможные рамы и рамки – дело с ними обстоит следующим образом.
Одни живут в них, никогда их не покидая. Другие живут в них временно, выходят из них порой и возвращаются обратно. Третьи в них вовсе не живут. Они лишь в них умирают. Точнее, не умирают – просто их туда помещают после их смерти.
Итак, первые живут в них постоянно. Все, что они делают, они делают в рамах и рамках... И растут они там, и развиваются, покуда не заполнят собой всю раму...
Можно, конечно, прожить в своей раме, никогда и не помышляя о новой... Нет никакой необходимости переходить в новую. Особенно если рама под стеклом.
Но как прекрасны те немногие дни, когда человек выходит из своих рамок. Словно космонавт покидает свой корабль, чтобы выйти в невесомость. Тоненькая ниточка, только она связывает его со своим кораблем, а иначе можно пропасть, потерявшись в бесконечности.
...Рама – это пониманье своего призванья, сознанье дома, сознанье своего человеческого достоинства...
Выйти и вернуться обратно...
Каждый заключает себя в рамки... Можно обрамить себя собою... Обрамленье собственной воли. Обрамленье любви.
Когда я разговариваю с человеком, я слежу за его рамой...
У личности, которая... гармонична, вы не заметите рамок. Их словно бы и нет, хотя они существуют.
...Третьи... не живут в рамках... Они выходят из космического корабля, не привязавшись. Они существуют без рамок.
Впрочем, это только так кажется, будто они живут без рамок... Они свободны, ибо... не знают своих рамок..."
Средневековая учено-книжная эпоха из своей рамы обязана была не выходить. Зато ее герои – носители этой учености – преодолевали рамочное свое пространство, ибо предмет их ученой сосредоточенности влек их за собственные пределы. К смыслу, который должен быть всенепременно взят в полон хитроумнейше выстроенных собеседований, ученых диспутов, кводлибетарных ратоборствований, каждый раз оказывавшихся у разбитого корыта смысла – золотой рыбки, ушедшей в синее море, но взыгравшей зрение и так без всего этого. И тогда в будущем – смысл-сущность как идеал научной дискуссии Нового времени, ничего не оставившей, в конце концов, от массивно инкрустированной цельнолитой рамы ученого – учительского – средневековья. В металлолом ее! А пока самое средневековье вышло за собственные рамки – в безразличный, беспредельный – межкультурный, всеученейший Ренессанс (еще до новой науки), где каждый сам себе учитель и сам же себе ученик. От единоголосия (соголосия) к многоголосию(разногласию). После чего через разноречие к разномыслию. От глоссы – к собственному голосу.
Конечно, это только схема. В действительности, может быть, все обстояло куда решительней, но в определенном отношении куда консервативней. Рама все-таки прочна. Монолитное согласие.
Спор на основе разногласия – штука не хитрая. А вот попробуй поспорь на основе средневекового согласия! Можно. Но только материал не податлив. Спор согласных. Возможно ли это? Да, если только представить два тождественных мнения именно как два. Тогда-то и возможен взаимопреобразующий диалог. Скорее возможен, чем спор разногласных оппонентов, кому в условиях полного разногласия и спорить-то, собственно, не о чем. М. М. Бахтин: "Согласие одна из важнейших форм диалогических отношений. Согласие очень богато разновидностями и оттенками. Два высказывания, тождественные во всех отношениях [...], если это действительно два высказывания, принадлежащие разным голосам, а не одно, связаны диалогическим отношением согласия. Это определенное диалогическое событие во взаимоотношении двух, а не эхо". Задача усложняется: согласие – соголосие – двухголосие: две сольных партии (слова и музыка одинаковые, тенор там и там; различие в тембрах). Анализ текстов это должен ухватить, что возможно лишь при наличии зазора в разномысленно ориентированном предмете – смысле, то есть того, о чем текст. Анализ (раскрытие) текста как ответ текста на его вопрошание. Слово к слову; слово на слово; слово за слово... Еще раз Бахтин: "Услышанность" как таковая является уже диалогическим отношением. Слово хочет быть услышанным, понятым, отвеченным и снова отвечать на ответ и так ad infinitum. Оно вступает в диалог, который не имеет смыслового конца (но для того или иного участника может быть физически оборван). Это, конечно, ни в коей мере не ослабляет чисто предметных исследовательских интенций слова, его сосредоточенности на своем предмете. Оба момента – две стороны одного и того же, они неразрывно связаны. Разрыв между ними происходит в заведомо ложном слове, то есть в таком, которое хочет обмануть (разрыв между предметной интенцией и интенцией к услышанности и понятости)". Все это происходит и в диалогическом словотолкующем поединке средневековых книжников, с одной стороны, и в диалоге каждого из них (и всех вместе) с их исследователем. И диалог этот (и тот, и другой) прерывен, ибо в конечном счете натыкается на немощное слово, бессильный прием, оставляющий смысл один на один с тем, кто зрит этот предмет непосредственно, а прием есть уже ничего не могущий прием;... не слышит.
А где в это время пребывает исследователь? Конечно же, он – участник спора. Он включен в исследуемую систему. Но особым образом включен. В третий раз Бахтин: "Понимание целых высказываний и диалогических отношений между ними неизбежно носит диалогический характер (в том числе и понимание исследователя-гуманитариста); понимающий (в том числе исследователь) сам становится участником диалога, хотя и на особом уровне (в зависимости от направления понимания или исследования). Аналогия со включением экспериментатора в экспериментальную систему (как ее часть) или наблюдателя в наблюдаемый мир в микрофизике (квантовые теории). У наблюдающего нет позиции вне наблюдаемого мира, и его наблюдение входит, как составная часть, в наблюдаемый предмет".
Констатация или пожелание? И то, и другое. Для вхождения нужны усилия нужно изощриться войти в экспериментальную систему, но прежде ее для этого изготовить. Получится ли?.. А пока представлены монтажные пласты текста, которые следует конкретизировать, то есть сделать текстами ученой учительской – жизни героев, истолковав их конгениально словолюбиво средневековому их толкованию, но помня при этом о смысле, пребывающем в Зазеркалье текста, то есть помня то, ради чего все это тысячелетнее учено-книжное дело.
А теперь несколько замечаний о том, как из абстракций средневекового ученого книжника-учителя выйти к персоналиям – исторически живым людям, осуществившим текст как собственную ученую жизнь, а жизнь представившим в формах филологически артикулированного текста. Но... ради смысла, совлекаемого с небес на Землю и узнаваемого после всего этого в лицо.
ИСПОВЕДЬ КНИГОЧЕЯ, который учил букве, а укреплял дух...
Книга, так названная, предполагает определенную исследовательскую трудность: сосуществуют усредненный образ этого самого ученого книгочея-учителя, лишенный неповторимых черт, и конкретный герой конкретной истории средневековой учительско-ученической науки. Разрыв очевиден. Но смысл исторического воспроизведения состоит в воссоздании этого образа на контрастном фоне социально значимого; образа, формирующегося в его отталкивании от соседствующего, схожего как по диахронии, так и в синхронном сосуществовании; иначе говоря, образ в его генетическом, культурно-историческом "родстве" (предшественники) и "общительном соседстве" (современники). Историческое время – историческое пространство, родство-соседство, но и отталкивание. Преодоление инерции мышления, стиля, жанра – необходимое условие существования исторической индивидуальности, ее самоосуществления. С. С. Аверинцев, исследуя Плутарха-биографа, мыслит "наложить силуэт на фон и не спеша прослеживать контур, отделяющий его от фона", чая тем самым справиться со своей задачей. Это верно. Но что это означает в конечном счете? Не означает ли это рассмотрение учено-книжно-учительской деятельности в контексте личного и социального существования ?
Если личное существование предполагает самоизменение субъекта деятельности, в том числе и самой деятельности, то существование социальное есть "изменение обстоятельств", предстающее в наибольшей своей остроте и характерности в неповторимой творческой личности; иначе – в "микросоциуме" личности. Таким образом, изменение обстоятельств и самоизменение субъекта этих обстоятельств не только взаимообусловлены, но и взаимоотражены, взаимоопределены. Это противопоставление (изменение обстоятельств самоизменение) можно представить в следующем виде: знание – сложение из слов приема, указывающего на смысл, – осмысленное самосознание. Собственно же самосознание формируется в ходе общения культур, осуществляющегося не по принципу устранения оппонента, а по принципу взаимного развития; в результате направленности индивидуальной мыслительной деятельности на собственное мышление как на "образ культуры".
Диалектику личностно-неповторимого и социального в человеческой деятельности тонко отмечает К. Маркс: человек "только в обществе и может обособляться" (то есть в исторически определенных формах общения, экономическое воплощение которых есть производственные отношения) (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 12. С. 710). И далее: "Так как истинной общественной связью людей является их человеческая сущность, то люди в процессе деятельностного осуществления своей сущности творят, производят человеческую общественную связь, общественную сущность, которая не есть некая абстрактно-всеобщая сила, противостоящая индивиду, а является сущностью каждого отдельного индивида (его собственной деятельностью, его собственной жизнью, его собственным наслаждением, его собственным богатством)" (К. Маркс. Заметки по поводу книги Джеймса Милля. // Вопр. философ. 1966. № 2. С. 119). Общение в ходе обретения в себе самом смысла посредством приема, изготовленного ради этого смысла, выступает приобщением человека к человеку, творческой индивидуальности к культуре. Субъект деятельности осваивает свои социальные отношения, осваивает культуру ("совместная деятельность различных "Я", "присвоение другого – отдача себя"). В ходе общения, собственно, и осуществляется становление бытия субъекта деятельности. Именно здесь и высвечивается глубинная его социальность. Иначе говоря, осуществляется актуализация культуры, превращающейся в способ деятельности личности, – в нашем случае ученого книжника-учителя европейских средних веков.
Так в мышлении и деятельности нашего ученого книжника живет социум ("Творческое мышление – микросоциум; или диалог различных "я", типов деятельности, образов культуры"). Так осуществляет себя исторически неповторимый субъект учено-учительской деятельности на социально-историческом фоне собственного существования, микромоделируя в собственной деятельности и в самом себе мегасоциум эпохи, выходя из эпохи, но и оставаясь в ней.
Итак, "родовой" субъект средневековой книжной учености – усредненный, средне-средневековый. Ибо утверждение о некоем достаточно устойчивом типе ученого книжника-учителя в эту эпоху едва ли не очевидно. Однако в условиях многослойности средневековой культуры тезис о его устойчивости оказывается лишь относительно справедливым и при столкновении этого гипотетического типа с конкретной действительностью, с живыми героями истории превращается в условную конструкцию (но такую, однако, конструкцию, без которой исследование невозможно). Здесь-то и возникает существенная трудность, которую можно представить в виде оппозиции: идеализированный тип средневекового ученого книжника – его исторический прототип.
Иная трудность связана с исследованием различных уровней изучаемого предмета: время в его социально-политических и идеологических характеристиках – жизнь ученого человека – его деятельность (мышление и текст) при сохранении целостности исторической реконструкции. Но именно деятельность нашего героя и есть его жизнь, представленная в историческом времени протекания этой жизни. Эта деятельность должна быть рассмотрена по меньшей мере в трех содержательных срезах: движение предмета-смысла в учительско-ученическом его выявлении; общение в ходе этого выявления; общение с этим смыслом – осознание собственной деятельности в ходе общения (самосознание и самоизменение субъекта деятельности). При этом индивидуальная деятельность понимается как причастная к всеобщей, а субъект этой деятельности как бы воспроизводит микросоциум, хотя и в лично-индивидуальном виде. Так, время, в котором живет ученый книжник, и его собственная жизнь, протекающая в этом времени, могут быть описаны в их целостности, в их взаимодействии, взаимоотраженности. Итак, ученый книжник-учитель в контекстах высветления смысла-истины и общения с этой истиной.
Перечисленные трудности – это трудности общего порядка, требующие специальной переформулировки для нашей задачи. А это, собственно, уже начато.
В качестве объектов исследования экстремальных точек (начало – конец) учено-книжного средневекового тысячелетия предполагается взять учительскую жизнь Августина (IV-V век) и жизнь Франциска из Ассизи (ХII-ХIII век).
Это, конечно, раннее средневековье. Но именно эти века схватывают образ книжного ученого человека эпохи наиболее выразительно, целостно, неповторимо. Позднее этот образ затемняется включением в него форм иных опытных – практик. Именно в эти века образ книжника-учителя обещает предстать наиболее завершенным, суля высветлить собою верный ориентир при изучении веков последующих.
Названные персонажи – это, конечно, персонажи исторических вех. Понятно, что только ими не исчерпываются типы средневекового ученого книжника. Это – скорее вырожденные типы этой учености. Меж ними – Алкуин (VIII век) и Абеляр (XI-XII век). О них чуть позже.
Однако проблема остается. Но именно она, собственно, и ведет наш рассказ. Идеализированный тип средневекового книжника – его исторический прототип. Средневековый, "средний", усредненный... – исходные его определения. Но здесь же – светила этой книжной учености, предельно индивидуальные в своей личностной характерности. Но не столько скопление звезд, сколько созвездие, предполагающее систему, иерархию, порядок. Выходит, речь идет не об усреднении извне, а о самоусреднении, осуществляющемся всякий раз в индивидуальной, неповторимой форме.
Кто они – эти звезды, составившие интеллектуальное созвездие на темном небосклоне средневекового ученого дела? – Уже названы: Августин, Алкуин, Абеляр, Франциск. И каковы сферы приложения светоносной работы этих звезд? Правомочно ли, наконец, объявить предметом исследования звезды первой величины, оставив почти без внимания звездные туманности?
"Все совершенное в своем роде должно выйти за пределы своего рода", сказал Гете, свидетельствуя о себе, но и о предшественниках; о себе, но и о современниках; о себе, но и о времени; о себе, но и о собственном призвании в культуре. Чем интенсивнее о себе, тем глубинней о культурном социуме.