Текст книги "Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух"
Автор книги: Вадим Рабинович
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)
Но это умение дано:
в формах методического волевого школярства (учительства-ученичества);
в явлении чуда-откровения, посещающего лишь достойного (душевно обученного). Но чуда как смысла, предстающего лишь тому, кто всеподробнейше прошел полный курс всей этой смысло-указующей книжной учености. Полнобытийственный смысл каждой вещи этого мира, каждого значимого жеста, каждой человеческой жизни – судьбы...
Отсюда главнейший предмет средневековой учености – тщательная разработка всех и всяческих дидактических формул, приемов, институтов (монастырская школа, университет, ремесленный цех, купеческая гильдия; монашеский устав, университетский кводлибетарий – диспут о чем угодно, защита диссертации, экзамен на магистра...). Принципиально новые – впервые придуманные – приемы, сработанные из слов и вызванные к жизни ради наведения на сокровенный Смысл. Всем этим пользуются и поныне, но только, правда, в окостеневшем – инструментальном – виде, лишенном теперь уже живой жизни их средневековых, только что нашедших все это, первосоздателей.
Живая дидактика?.. Живая лишь до поры, в бесконечной экспансии слов ради Смысла в его бессчетных наименованиях, которая, словно египетская Исида – "тысячеименная, о десяти тысячах имен", вызвенилась в словах, а для глаза стала мороком, истаявшим в полуденных лучах. Море слов захлестывает. Смысл как смысл для всех остается не выявленным, хотя точно известно, где он. Известно именно благодаря этой – книжной – педагогике. А доподлинно выявить смысл – личное дело выявляющего; того, кто пред смыслом лицом к лицу и глаза в глаза.
"Писатель слов и сочинитель фраз..." (Леонид Мартынов).
Автор, расширяющий пространство для слов, заговаривающих смысл, но, собственно, для него-то и наговоренных (auctor – тот, кто расширяет; римляне так называли полководца, присоединителя новых приделов), умеет делать из слов прием-силок для смысла (точнее: для наведения на смысл), как бы запамятовав о том, ради чего все это. И вспоминает, конечно. Умение этого словесного делания и научение этому умению живо в контексте розги по заднице и линейки по затылку. Но "Dove si grida non e vera scienza" – "Где окрик, там нет истинной науки" (Леонардо да Винчи), а время Спинозовой максимы: "Neque lugere, neque indignari; sed intelligere" ("He плакать, не возмущаться, но понимать") – еще не пришло.
Окрик окриком, а мастерство мастерством. Словесно-ученое, дидактически-школярское дело ученейших средних веков само стало совершеннейшим изделием на долгие будущие века; шедевром средневекового умения учить и потому холодным, схоластическим, бездушно-бессердечным умением, ибо "tonte maitrise jette le froid" – "всякое мастерство леденит" (Малларме). Отвращающее мастерство, замешанное на том, что можно было бы определить как "odium professionis" ("ненависть к своим занятиям"). Правила всяческих умений сработать из слов приём – оптический прицел на смысл обрыдли, ибо норовят быть упраздненными во имя исследовательского внимания к собственно смыслу: узреть смысл – внимать смыслу – внять ему – понять его... Ортега-и-Гасет замечает: "Для Цицерона "говорить на латыни" еще звучало как "latine loqui", но в V веке у Сидония Аполлинария уже возникает потребность в выражении "latiniter insusurrare" – оглашать – [нашёптывать] – латынью". С тех пор слишком уж много веков одно и то же говорилось в одной и той же форме". Основание и принцип средневековой учености. (Конечно, "усталость от правил" – аргумент психологический. Но пренебречь им было бы расточительно.) Правила, правила, правила... Тридцать пять тысяч одних правил. Они-то и окажутся потом предметом насмешки в поздне-средневековые времена.
А пока умение сработать слово-прием – вполне серьезное умение, которое нужно взвеселить "волшебною флейтой Пана, заставляющей козлят плясать на опушке леса". К черту правила! – Флейта, Пан, козлята, опушка леса... Тут как раз и подоспело явление Франциска, бывшего внутренним голосом и у предшественников. А после него новое умение – умение вызнать эмпирически данную вещь, за которой – в которой – смысл. Вещь – смысл. Но не выявить, а вызнать опытом. Но это уже вовсе другое время – тринадцатое столетие, выходящее за хронологические пределы жизни того типа учености, о котором шла речь.
Прием и смысл. Чудо их ученым образом достигнутых отождествлений оказалось несостоявшимся чудом. Хотя ученый замысел в том и состоял, чтобы демиургически реально это как раз и осуществить. Навести одно на другое. Вне чуда. Личною волей.
Но... всеразрушающая, травмирующая ученое мышление, развенчанная иллюзия. Одних только слов мало. Ученое обговаривание смысла – на ущербе. Или, если сказать осторожнее, то есть точнее, оно, ученое обговаривание, обнаруживает в себе самом возможность представить ученое слово исследовательским делом. Но это уже другие времена, другие люди и вовсе другая мировоззренческая установка: скорее антропоцентрическая, нежели теоцентрическая.
Столь схематично данные посылки – теперь уже не пустые посылки, потому что преподаны на материале уроков, данных книгочеями-учителями IV-XII европейских веков, ученым образом размышляющими (Франциск не в счет – вне этого счёта) по поводу фундаментальных умений средневекового человека: учить, быть, читать... И тем самым – жить.
А теперь пригласим наших ученых людей – учителей и учеников – на что-то вроде педсовета, потому что учебная программа ученого житья-бытья исчерпана. Нужны итоги.
Вот они все вместе.
Конечно, за них буду говорить я, потому что они, подчиняясь повестке дня, уже свое сказали. Впрочем, и я, кажется, уже всё сказал. Но повторить пройденное никогда не помешает. Тем паче, если несколько иначе повторить.
УЧИТЬ БЫТЬ – учить учить – учить читать... Жить!
Алкуин – Августин – Абеляр – ...Франциск. IV век – XII век. И всё это в квазиодновременном культурном пространстве. Диахрония как синхрония... Все они вместе – и тот, и другой, и третий. Но в первую очередь каждый сам по себе.
Все они и есть учители и ученики книжного средневековья. И только Франциск этих книжных людей выявляет-отменяет.
Все эти типы средневековой учености столь же различны, сколь и сходственны. Они призваны составить групповой портрет средневекового ученого человека, элоквирующего (обговаривающего) своё ученое житьё-бытьё в более чем тысячелетнюю средневековую эпоху, хотя все они как бы завершили собственные ученые дела до XIII века. Дело средневекового учительства-ученичества как будто исчерпано, хотя сами средние века продолжаются.
Групповой портрет в квазиодновременном со-бытий (в логическом плане), но в разновременных пространствах в плане историческом (в данном случае хронологическом); несмотря даже на то, что Алкуин, поставленный в начало, хронологическую последовательность нарушает. Рамка одна, а силуэт один, хотя и трех (четырех?) – профильный силуэт. Три (четыре?) портрета при близком всматривании – один портрет на расстоянии и со стороны (как это и дано в начале – первом эскизном наброске нашей натуры, имя которой – ученые книжные люди европейского средневековья).
Дальше. Научить явить смысл – увидеть его и внять ему – в слове-приеме; явить божественный, за пределами лежащий, смысл как Первослово – Слово воплощенное. Такова задача этой учености. Структура ее, этой учености, как о том уже много говорилось, тоже унифицируется в формах методического волевого школярства (учительства-ученичества) в личном опыте самостановления-обращения, в умении критически читать текст – умении, обнаруживающем неуравновешенность текста, предполагающего в конечном счете того, кто деет безмолвный поступок-жест, вновь готовый стать словом и свидетельствующий о внетекстовой немощи – нравственной мощи. Вновь личный, самостановящийся, волевой опыт. Индивидуально-мученический вселенски-значимый (Франциск).
Задача одна, а типы решения ее разные, потому что различны, так сказать, "профессиональные" интересы наших героев. Все они, если можно так выразиться, состоят в разных профсоюзах: Пророков-подвижников-учителей Церкви (Августин), практических работников – скажем так – просвещения (Алкуин), просто живущих логически-здравомыслящих людей – умеющих критически читать (Абеляр), живущих по вере святых (Франциск). Но каждый раз всё это делающих не от лица всех – лично, собственною жизнью.
Запредельное вечное встроить во временные пределы, учебно-учёно-ремесленно (но всегда лично) предустановленные учеными приемами. Выучиться этому умению. В этом-то весь фокус. И всё это делают в высшей степени по-своему, но и унифицированно, следуя всеобщей божественной правде, без коей образ средневекового ученого человека был бы всего лишь науковедческим фантомом. Делают... но насколько результативно?
Ж. Маритен в трактате "Ответственность художника", размышляя о слове "святость", разграничивает дохристианское sacre (священное) и дохристианское separo (отделенное) как выражающие особую ритуально-священническую общественную функцию, вполне логично прибавляя к ней святомонашескую элитарную предназначенность к святой жизни, от собственно средневековой святости, остроумно замечая, что вместо того, чтобы говорить "надо быть святым", правильнее было бы сказать – "надо стремиться к совершенной жизни". Ибо быть и быть на пути, согласно Маритену, – разные дела. Быть на пути как раз и значит жить. В этом смысле быть Августина и жить Франциска – вполне оппозиция.
Алкуин и Франциск – в некотором роде полюса средневековой учености, её, так сказать, вырожденные случаи (Франциск – и вовсе вне); Августин и Абеляр (в логическом плане) – как бы меж ними. (Потому и начат наш квадривиум уроком Алкуина.) Но в той же мере, правда, по другим меркам, Алкуин и Абеляр – меж Августином и Франциском, как можно быть меж быть и жить. Короче: средневековый учительско-ученический канон времен обговаривания этого ученого канона – четырехголосый канон, лишь в этом четвероголосии и существующий. [Четырехголосый... Но с той лишь поправкой, что Франциск предел (скорее, запределье и Зазеркалье) средневековой учености. Её, так сказать, тотальное отрицание.]
А цель? Достигнута ли? Историческое свидетельство самоисчерпаемости такого вот типа книжной учености? Учебное – ученое – слово-прием во имя Смысла. Вечно значимое мгновение...
А что дальше? – К вещи-смыслу (в том числе и человеку) в ее эмпирической явленности, то есть осмысленности (от Франциска); к психологической вглядчивости (от Августина); критической осмысленности собственных о чем бы то ни было представлений (от Абеляра); к образовательной выученности того, кому всё это и делать (от Алкуина)... И много всяческих иных стёжек-дорожек, которым только еще предстоит быть протоптанными: по средним векам к Новому времени с его новой наукою. Но именно от этого учено-учительского канона к "канону" учено-исследовательского знания.
Понятно: столь беглое сопоставление наших учителей-учеников и вовсе мало что стоило бы, если бы не все те четыре урока, это сопоставление предваряющие и поддерживающие. И здесь же обязательно надо сказать, что феномен ученого человека в европейские средние века, как он здесь дан, обусловлен исторически преходящей теоцентрической идеей, удерживающей в удивительно устойчивой целостности здание средневекового мира и особым образом живущего в этом здании человека христианских средних веков.
Еще раз – теперь уже, вероятно, в последний раз – представлю чаемый групповой портрет ученого человека европейского средневековья.
Ученый европейского средневековья, так, как его – ученого – понимают новые и новейшие времена, – конечно же, науковедческая иллюзия. Речь могла бы идти об ученом человеке – ученых людях – этих самых средних веков. Да и то сначала в формах некоей учености, представленной в уроке загадок Алкуина из VIII века. Это была ученость казуса, призванного озадачить особенным, индивидуально случайным, уникальным, а вовсе не тем, чтобы прокламировать точное знание того или иного. Не что это значит, а озадачить этим или тем. Слово к слову не сводится; слово не тождественно себе и скорее говорит о говорящем, чем о том, что обговаривается. Уклончивое, уклоняющееся от объяснения смысла слово, хотя на указание смысла как раз и направленное. В результате созидается из слов изготовленный прием, цель которого отсечь возможность отличить способ изготовления чего-либо и способ действования этим что-либо. И цель эта достигается, представляя мир и все вещи мира загаданными, а того, кто внемлет всему сущему, – озадаченным.
Не уметь учить, а просто учить... всецелому Смыслу как величайшей сфинксовой загадке. Один на один пред ликом этого смысла, понятого как нечто загадочно-запредельное, вневременное. Но понятого так лишь в результате искушения учительским – урочным – научением всему тому и именно таким образом, как это сделано Алкуином. Не новое знание, а новое деяние ради смысла. Но деяние, в отличие от знания, – дело личное, внетекстовое. Это всегда опыт души.
Святой водой не окропив ладони...
Расчерчены клетки, чтобы по ним нарисовать небо. И ни в одной нет и частички этого неба. Оно по-прежнему все в запределье-зазеркалье. Клетки отдельно, небо – отдельно. Необходим текст иного рода: представленный как жизнь.
Это Августин: человек действия, должного стать деянием. Но деянием, воплощенным в слове, в слове-смысле, ради которого это новое умение – умение быть.
Исповедальный плач Августина. Слово поэта Августина. И, как всякое слово поэта, оно, это слово, выходит за свои пределы, убеждая в том, что уметь быть тоже нельзя – можно просто быть, но опять-таки, пройдя искус умения быть в собственном личном опыте. Приять веру, испытав возможность поверить ее разумными основаниями. Я = Ум = Душа. Тройное тождество. Слово-прием пред смыслом-верой. Безоговорочно верить, но лишь в кровь изранив себя всего, выплакав сердце и воспалив ум. Изболев душою.
Всё небо целиком уместилось в "учебно-методическую" клетку небо-рисовальщика Августина – художника-целумиста. Текст жизни. Жизнь текста. Учитель церкви – пророк.
Но... жизнь текста. Собственное действие по спасению завершилось у Августина текстом, должным быть значимым для всех, быть словом истинным. Это – тоже возможность казусной учености Алкуина: передать случайное слово как истину – всеобщезначимую истину. Эту возможность как раз и хочет осуществить Абеляр – как бы в противовес Августину, – только-только устанавливающий отношение к слову.
Ученый метод Абеляра застает в самом начале текст как нерушимое письменное свидетельство его столь же нерушимой авторитетности. Но по ходу развертывания ученого предприятия магистра-книгочея Петра Абеляра текст (и священный тоже) заподозревается все больше и больше, выясняется его неуравновешенность: авторитарность текста предстает лично-уникальной уязвимостью себя самого; того, кто сказал слово, написал сей текст.
Ученый человек средневековья не тождествен среднему человеку средневековья.
Учить – быть – читать ... А может быть, просто жить?..
Чтить священный текст предполагает неумение его читать (критически читать). Читать-чтить. Но у Абеляра: жить текстом, жить в тексте – читать текст исследовательски, то есть критически. Авторски. Сотворчески. Столь же авторское и, стало быть, творческое слово самого Абеляра.
Все клетки прочерчены. И ни в одной нет неба. Вытеснено из каждой. Где оно?..
Тривиум ученого житья-бытья: умение учить, снимающее умение быть и умение читать, но и чреватое этими умениями.
Но такой тривиум, который готов стать квадривиумом на фоне, в контексте и в зеркале Франциска, просто живущего. Он, Франциск, и есть итог Абелярова умения читать и воплотивший в себе все средневековые умения (неумения?) в чистом полнобытийственном существовании. В умении жить, жить не умея... Жить по вере, по тексту. Прожить жизнь как текст. Но жить такой жизнью, которой суждено стать легендой-басней о ней наставительно-нравоучительного свойства. Учение как нравоучение...
Есть небо, а клеток как бы и нет, потому что в каждой клетке – целое небо. Жить небом.
В знании – бессилие. Френсис-бэконовская максима "знание – сила" ждет еще своего часа: четыре или пять веков еще подождет.
Что же все-таки хочет учено-книжное средневековье? Оно хочет проявить, прояснить, высветлить в человеке его истинную жизнь через слово и решить две учебно-ученые задачи. Выработать два умения: умение увидеть того, кто произносит текст; умение восстановить текст в его истинности. Иначе: оно бьется над тем, как всему этому научить. Или: пройти мучительно-трудное испытание всей этой ученостью, предстающей как дело апофатическое. А пройдя, – жить; жить, всему этому учась. Стало быть, замысел этой учености состоит в том, чтобы снять эту ученость, но лишь пред ликом узнанного в лицо смысла ее снять. И только тогда воспринять смысл в целостном его бытии, в его многомерной жизненности.
Предел и невозможность средневековой учености. Невозможность и предел средневекового ученого человека-учителя и книгочея, пребывающего меж пророком-подвижником и мастером-ремесленником. Но в то же время наивозможнейшее и наибеспредельнейшее утверждение такой вот средневековой учености, искушающей столь же беспредельный и столь же всецело возможный – в сфере постижения – Смысл.
Так что же? Не было ученого человека в средние века? Не было средневековой учености? Было все это или не было?
Ho... квадривиум ученого житья-бытья.
Но... ученые книжные люди европейского средневековья. Был. Была. Были. – Было.
Жили – были...
Бог – не часть, а целое. И здесь Раймонд Луллий был абсолютно прав, с высоты своего XIII столетия еще раз решительно дезавуировав ученость европейского средневековья, едва ли не тысячу лет тщившуюся расчленить все и всяческие способы-приемы, дабы с их помощью внять смыслу как единственно истинному о нем слову. Богоданное слово-смысл. Вечно-мгновенное слово.
Школа окончена.
Последний звонок...
"Мыслитель Родена – шахматист, у которого отняли доску" (Рамон Гомес де ла Серна, XX век).
Игра без игры, умение как вдох и выдох, мастерство что-нибудь уметь как рефлекс. В этой точке – конец средневековой учености как знания об умении словом-приемом навести на смысл; в ней же – возможность исследовательской учености новых времен.
Лишь возможность...
Потому что триста или четыреста лет быть еще миру как школе, а человеку в таком вот школьном мире жить. Правда, мир-школа и человек в этой школе станут иными. Да и ученость станет иной. Но теоцентрический способ видения еще будет оставаться. Это будут иные, хотя всё ещё средневековые, времена (XIII-XVI европейские столетия). И речь о них, конечно же, не здесь.
И они его в себе несли,
Чтоб он был и правил в этом мире,
И привесили ему, как гири
(Так от вознесенья стерегли),
Все соборы о едином клире
Тяжким грузом, чтобы он, кружа
Над своей бескрайнею цифирью,
Но не преступая рубежа,
Был их будней, как часы, вожатый.
Но внезапно он ускорил ход,
Маятником их сбивая с ног,
И отхлынул в панике народ,
Прячась в ужасе от циферблата,
И ушел, гремя цепями, бог.
Рильке
Ученое средневековье только тем и занималось, что все это и готовило. А когда случилось это всё, то ужасно растерялось: обессмысленный обезбоженный – мир, а в нем – человек, голый, как Адам, и беззащитный, как листок на ветру. Собраться с силами – со своими силами, и ни с чьими больше...
Ученый человек в контексте теоцентрической идеи европейского средневековья – ученый в контексте антропоцентрической идеи Нового времени.
Цель ясна, а путь еще не пройден. Мы еще только в XIII веке, да и то в начале этого века, на двадцать седьмом его году. Ведь именно тогда почил последний в нашем сочинении герой – Франциск из Ассизи. До вконец обезбоженного, зато учено-исследуемого, мира еще триста или четыреста лет. Ясно, что "ученость" (теперь уже точно в кавычках) такого вот типа, о котором все время шла речь, не пропала вовсе за эти четыреста или триста лет; она была, но была на периферии этих столетий. Преобладала же в эти века ученость принципиально иного, природопознающего, в некотором роде исследовательского – средневеково-исследовательского – толка. Но это – уже совсем другая история. Иной путь. И путь этот предстоит пройти. А пройдя, можно будет и улыбнуться снисходительною улыбкой, оглянувшись на эту самую учительскую ученость, на книгочея-учителя средних веков.
Но улыбнемся сейчас, потому что улыбка никогда не помешает. Тут-то и пригодится нам совсем уже современный анекдот, очень созвучный анекдоту средневековому, с которого мы взялись повторять пройденное. Вот он. Чтобы узнать, какого пола лучший представитель семейства кошачьих, нужно его поймать, а поймавши, выпустить: если побежал, то – кот, a если побежала кошка.
Смех смехом, но именно такая вот грамматико-вербальная ученость именно она – в собственном своём историологическом предшествовании – как раз и подвигла естествоиспытателя новых времен (но прежде как бы сформировав его – опосредованно, конечно) на решение вышеназванной задачи: эмпирически-натурально глянуть под эмпирический хвост натурального кота или натуральной кошки.
Счастливый конец. Не так ли?..
ЕЩЁ ОДИН ХЭППИ ЭНД.
Любопытства ради – чем же всё это кончится? – заглянем в самый конец задачника: в ответы. Для чего и в самом деле поторопим время и заглянем в XVI столетие, например, дабы увидеть средневековую вербальную ученость из времен будущих. Или так: увидеть, что от нее останется в этих будущих временах.
Это литературное – словесно-шутовское – развенчание, осмеяние пустых раскрашенных слов, не предназначенных уже ни для каких смыслов. Звенит раблезианский смех над этой ученостью (может быть, в её пародийном обличье?). На всю Европу и на всё XVI столетие звенит...
Вот как смеется Франсуа Рабле (глава "Цвета одежды Гаргантюа"): "Цвета Гаргантюа, как вы знаете, были белый и голубой – этим его отец хотел дать понять, что сын для него – радость, посланная с неба; надобно заметить, что белый цвет означал для него радость, удовольствие, усладу и веселье, голубой же – все, что имеет отношение к небу".
"Я уверен, что, прочтя это место, вы посмеетесь над старым пьяницей и признаете подобное толкование цветов слишком плоским и вздорным; вы скажете, что "белый цвет означает веру, а голубой – стойкость..."
"Чего вы волнуетесь? Чего вы на стену лезете? Кто вам внушил, что белый цвет означает веру, а голубой – стойкость? "Одна никем не читаемая и не почитаемая книга под названием Геральдика цветов, которую можно купить у офеней и книгонош", – скажете вы".
(Имеется в виду и в самом деле трактат "Геральдика цветов", написанный около 1458 года герольдом короля Альфонса V Арагонского Сисилем и попавший в Париж в 1526 году. – Так толкуют это место комментаторы романа Рабле.) [Её автором владело] "...может статься, самомнение, ибо он, не приводя никаких оснований, доводов и причин, опираясь только на свои собственные домыслы, осмелился предписать, как именно надлежит толковать цвета, – таков обычай тиранов, которые в противоположность людям мудрым и ученым, почитающим за нужное приводить веские доводы, стремятся к тому, чтобы здравый смысл уступил место их произволу; а может статься, глупость, ибо он воображает, что, не имея доказательств и достаточных оснований, а лишь следуя его ни с чем не сообразным догадкам, люди станут сочинять себе девизы".
Развенчание цветовой геральдической ученой педагогики. А вот и того хлеще:
"Вот до чего дошли эти придворные щеголи и суесловы! Если они избирают своим девизом веселье, то велят изобразить весло; если кротость – то крота; если печаль – то печать; если рок – то бараний рог; если лопнувший банк лопнувшую банку; если балкон, то – коней на балу; если восторг; то – воз и торг...
Исходя из тех же самых домыслов... я мог бы велеть нарисовать горчичницу в знак того, что я огорчен, розмарин – в знак того, что меня разморило..."
Дальше ехать было уже некуда. Средневековая ученость осмеяна "повсесердно и повсеградно". Грядет радикальная реформа этой учености. На выходе Новое время с его наукой о причинно-следственной природе объективированных вещей в их сущностях и просветительским образованием (отдельно от исследований) в эпоху Просвещения и в последующие времена. (Правды ради замечу, что науке Нового времени непосредственно предшествовала не столько эта самая ученость, сколько четыре века между – природознание XIII-XVI веков.)
И тогда ясно, что Рабле смеется не над собственно средневековой ученостью в ее осмысленной – живой и драматически напряженной – цельности и полноте, а скорее над ее пародийно-гротескной тенью из поздне-средневекового театра теней, преувеличенно обозначивших предел и конец: слово-прием во имя смысла и смысл – порознь навсегда, потому что меж ними вот-вот восстанет иное: наука о сущностях вещей самих по себе, ставших предметом собственно ученых, собственно научных исследований.
И тогда такой вот шутовской финал, может быть, окажется не столько смешным, сколько грустным: прошедшее время бесследно уходить не должно. Таков категорический императив культурной истории.
А зонг? – "Рождение и смерть слова":
Где он там, хозяин обезьяны?
Утонул.
Дюны сбиты. Тяжелы туманы.
Ветер дул.
Краем моря бедная металась.
Тощий хвост
Волочила. Солнце опускалось
На погост.
Чтобы новым утром, золотея,
Бить в тамтам.
И следить потерянного зверя:
Как он там?
Потерялась бедная, пропала.
Утонул.
Ухом вывернутым припадала
Слушать гул.
Гулы волн и гладких чаек реи,
Слушать смерть.
Но пришли, сбежались ротозеи
Поглазеть.
На лице пещерном было вот что:
Боль и мгла,
Мгла и боль бессловья, потому что
Не произошла.
Это было на краю сознанья:
Всклень и вскользь.
Что-то человечье в обезьяне
Зачалось.
Вздыбились шерстинки за ушами.
Губы жмут,
Как ботинки... Шумно вопрошали:
Как зовут?
Лично видел: Слово затевалось.
Алфавит
Плавил нёбо. А гортань сплавлялась
В монолит.
Как же Вас зовут? – Но тих и светел,
Окружён,
Зверь исчез, но перед тем ответил:
"Джон".
Лично слышал: кремень связной речи
Высек вдруг
Собственное имя человечье
Вслух.
Слово взмыло из кромешной бездны.
Высь прожгло.
Не воротишь. Потому что поздно.
Перешло.
Пережгло. И вот рука – не лапа.
Не инстинкт, а злость.
Плащ на плечи. На голову шляпа.
В руку – трость.
Утонул хозяин обезьяны,
Плавать лих.
Слово пробуравило туманы,
Встало в стих.
Но за первым – огненным – сто тысяч
Без огня.
Каждое бы следовало высечь
Из кремня.
Из темна одно всего сказалось
В чистый зык.
Все иные в уши набивались,
Вязли на язык.
Говорил их тот – в плаще который,
Сбросив шерсть:
"Жду Вас на пустые разговоры
Ровно в шесть.
Потому что с горем и бедою
Пополам
У меня одно, а всё другое
Хлам.
Потому что все слова вторые
Стырь и старь.
Третьи, пятые, сороковые
Весь словарь!"
Я за ним. Но плыл и плыл за на
Дивный гул ...
Не доплыл товарищ обезьяны.
Утонул.
POST SCRIPTUM
В согласиях или разногласиях с какими книгами складывала себя эта книга?
Справедливо начать перечнем тех сочинений, которые стали предметом специального аналитического чтения. Это тексты евангелиста Иоанна, Августина, Алкуина, Абеляра и его современников – Элоизы, Беренгария, Бернара Клервоского и менее известных, нежели этот святой, гонителей опального магистра; жития святого Франциска.
Начать ими, а уж потом перейти к фону и контексту: иным сочинениям, взятым по большей части фрагментарно, тех же авторов, а также их собеседников в большом времени европейских средних веков и, может быть, ближайшего постсредневековья.
И наконец, исследования двух последних столетий, когда время наших героев и в самом деле станет историческим временем в его дальней близости, странной естественности, живой жизнезавершенности тех, кто своё уже написал, а сказал не всё, потому что новых слушателей, которым есть что ответить, и вправду несчётно, покуда не пресекся человеческий род, подлинно живущий только в творческом общении с теми, кто был, есть и ещё будет.
При цитировании по русским дореволюционным изданиям сохраняются старые нормы правописания.
Условимся о сокращениях
Творения Блаженного Августина Епископа Иппонийского. Т. 1-3. Киев, 1905-1915 – фототипическое издание. Издательство "Жизнь с богом". Брюссель. – ТА.
Абеляр Пётр. История моих бедствий. М., 1959. – АИ.
Памятники средневековой латинской литературы IV-IX веков. М., 1970. ПЛ.
Егоров Д. Н. Средневековье в его памятниках. М., 1913. – СП.
Patrologia cursus completus. Series II: Ecclesia latina. V. 1-221. Accurante Migne J. P. Parisiis, 1841-1864. – PL.
Monumenta Germaniae Historica inde ab. a. Christi 500 usque ab. a. 1500. Hannoveri et Berilini. – MGH.
Библиотека Академии наук СССР в Ленинграде. – БАН.
Государственная Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. – ГПБ.
Научная библиотека им. А. М. Горького при Московском государственном университете. – НБ МГУ.
Тексты для аналитического чтения
От Иоанна святое благовествование. – Библия. Книги священного Писания Ветхого и Нового завета. Канонические. В русском переводе с параллельными местами. Библейские общества. Синодальное издание.
Августин. Исповедь. – Богословские труды. Т. 19. М., 1978.
Августин. О граде Божием. – ТА. Т. 2.
Августин. Об учителе. – ТА. Т. 1.
S. Aurelii Augustini Confessionum libri XIII. Stuttgart, 1969.
S. Aurelii Augustini De civitate Dei libri XXII. – PL. V.41.
S. Aurelii Augustini De Magistro liber unus. – PL. V. 32.
Алкуин. Словопрение высокороднейшего юноши Пипина с Альбином схоластиком. – ПЛ.
Алкуин. Риторика. Диалог мудрейшего короля Карла и Альбина, учителя, о риторике и добродетелях. – Проблемы литературной теории в Византии и латинском средневековье. М., 1986.
Alcuin. Rhetorica. Dialogus de Rhetorica et Virtutibus. – Howell W. S. The Rhetoric of Alcuin and Charlemagne. Princeton Studies in English. V. 23. Princeton, 1941.
Абеляр. История моих бедствий. – АИ.
Абеляр. Возражение некоему невежде в области диалектики, который, однако, порицал занятия ею и считал все её положения за софизмы и обман. АИ.
Абеляр. Да и нет. Пролог. – АИ.
Первое письмо Элоизы Абеляру. – АИ.
Первое письмо Абеляра Элоизе. – АИ.
Второе письмо Элоизы Абеляру. – АИ.
Беренгарий. Апология. – АИ.
Бернар Клервоский. О благодати и свободе воли. – Средние века. 1982. Вып. 45.
Письма современников и участников Сансского собора 1140 года. – АИ.
Petri Abaelardi. Opera omnia Istoria calamitatum mearam, Sic et Non etc. – PL. V. 178.
Berengarii Apologia. – PL. V. 178.
S. Bernardii abbatis Clarae-Vallensis De gratia et libero arbitrio. PL. V. 182.