355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Рабинович » Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух » Текст книги (страница 18)
Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:45

Текст книги "Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух"


Автор книги: Вадим Рабинович


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)

Но для чего все-таки человек говорит? Оказывается, чтобы учить. Но учить не есть припоминать. Петь и молиться вынесены во вне. Что осталось? Осталось (опять-таки исходя из аннотации) вот что: "внутренним образом учащая истина". Назначение говорения – учить, но не учиться. Или – точнее: намерение учить. А осуществление этого намерения заподозрено и поставлено под вопрос. Но если намерение учить – тотальное умение, то учиться – как бы вне обсуждения (во всяком случае с помощью говорения). Говоримое, сказываемое словом – для научения. Пение и молитва, жизнь коих возможна и без слов, – за пределами говорливого научения. Но как раз именно пению и молитве – несколько опередим события – предстоит составить в высшей степени содержательную форму принципиально неученой жизни подвижника из Ассизи. То, что сейчас вынесено вовне, станет золотым запасом, оставляемым Августином про запас. Слово "Исповеди" – из немоты безмолвной молитвы; из великой молчи, обращенной к богу и чреватой значащими словами смысла. "Внутренний человек" и есть залог того, что это и впрямь про запас. "Внутренний человек" как богом приуготованное место, в коем смирятся обозначенные оппозиции, сведутся к тождеству; слово – к знаку предмета, говорение – к молчанию; или к проповеди, если только лишить ее "внешних слов", имеющих чисто практическое назначение – пробудить припоминание у прихожан, погрузив их в конечном счете в молчание божеской природы. А слова – лишь знаки предметов, должных всплыть на экране памяти. Предметам учат лишь с помощью их самих, а не слов, их обозначающих. Слова – напоминания о том, что ими обозначено-названо. Но "внутренний человек", душа – "храмина бога"; безмолвная душа, покуда не вынесена в предстояние; покуда "внутренний человек" – не есть тот, кто произносит исповедальное слово и кому оно предназначено; покуда их не два – учитель и ученик... Учительство "Исповеди", которое зиждется на образах памяти.

Но только слова – единственное средство эти образы воспомнить.

Здесь-то и начинается учитель слов, ради предметов в этот школьный класс и впущенных. Опыт души, о коем в предметности этого опыта напомнят слова. Учитель жизнесловия...

Все последующие главы – до X включительно – о технике припоминания, воспоминания, воспроизведения и отпечатлевания на экране памятливой души, способной "взять" предмет, освоить его в его цельности здесь и теперь, в коем сходится прошлое одушевленного предметного опыта того, кого учат (кто учит), и будущее – чем станет сей предмет (в том числе и учитель и ученик) в пресуществленном райском или адском далеке.

Пропустим эти главы, потому что такого рода логико-семантический урок уже был дан (о том, что такое быть умирающим и можно ли им быть). Пропустим их и обратимся к несловесно (?) "учащей истине".

Примерно отсюда говорит (вещает) только Августин. Адеодата нет (до исключительно – последней фразы трактата). Ученик более не нужен. Начинается монолог учителя. Но учителя без ученика. Урок никому (всем?). Чистое пророчество. Учитель – "ремесленник" (мастер) сведен к учителю-пророку. А там и просто к человеку: человеку становящемуся, обретающему в себе бога, "внутреннего человека".

"Глава XI: Мы учимся не посредством слов, внешним образом звучащих, а от внутренним образом учащей истины.

Значение слов не простирается далее этого. Они, если приписать им даже самое большее, только убеждают нас исследовать предметы, но не доставляют познания о них. Учит меня чему-либо тот, кто представляет или глазам, или другому какому-либо телесному чувству, или же самому уму то, что я хочу познать. При посредстве же слов мы учимся только словам, даже только звуку, треску слов; ибо, если то, что не есть знак, не может быть словом, то я, хотя и слышу слово, не знаю, однако ж, что оно – слово, пока не узнаю, что оно значит. Следовательно, познание слов приобретается после того уже, как познаются предметы; по одному же слуху не научаемся даже и словам. Ибо мы не изучаем тех слов, которые знаем; а если мы их не знаем, не можем сказать, что мы их изучили, если не усвоили себе их значения; значение же усвояется не тем, что мы слышим издаваемые звуки, а познанием предметов обозначаемых. Мнение весьма верное и говорится весьма правильно, что, когда произносятся слова, мы или знаем, что они значат, или не знаем: если знаем, то мы скорее припоминаем, чем учимся; если же не знаем, то и не припоминаем, а побуждаемся, пожалуй, к исканию этого значения ...>.

О всем, постижимом для нас, мы спрашиваем не у того говорящего человека, который внешним образом произносит звуки, а у самой, внутренне присущей нашему уму, истины, побуждаемые к тому, пожалуй, словами. Сей, у кого мы спрашиваем и кто нас учит, есть обитающий во внутреннем человеке Христос (Еф., III, 16, 17), то есть непреложная Божия сила и вечная премудрость; хотя к ней обращается с вопросами и всякая разумная душа, она открывается, однако же, каждому из нас лишь настолько, насколько он в состоянии принять то, смотря по своей худой или доброй воле ...>".

СНЯТИЕ СЛОВА-ЗНАКА перед возможностью без и вне знака познать обозначаемый предмет; а с ним – и сам знак, лишь приглашающий к познанию. Учительство (сама возможность учить) теперь уже сосредоточено в суверенном сознании "внутреннего человека" и отождествлено с "внутренним образом учащей истиной". Именно в этой главе впервые воспроизводится алгоритм всего текста в целом, заданный в смысловой аннотации. Но здесь же Августин выдвигает еще одну оппозицию: знание – вера. При этом математически соотношение меж ними может быть выражено так: знание (равно-меньше) вера. Как и должно в системе христианско-средневековых ценностей. Здесь же и апелляция к доброй воле: личная самопросветляющая работа души, ее индивидуальный опыт собственно Августинова тема, сполна им проигранная – прожитая – в его "Исповеди". Мысль учителя ведет Адеодата, а вместе с ним и нас, к Франциску, живущему по истине, по благодати. Правда, Августин об этом еще не знает (и не узнает); но логика такого рода учености провидит – не может иначе! – и такую возможность. "Учащая истина" как тема личного самопросветления-самостановления. Только исповедальное слово, а не слова-эквиваленты предметов, может сделать "учащую истину" учительствующей, то есть тем, кто, как уже не только известно, но и сказано, попрал смерть смертью...

Так и есть.

"Глава XII. Истина-Христос учит внутренним образом.

Если же относительно цветов мы обращаемся за сведениями к свету, а относительно остального, ощущаемого нашим телом, – к стихиям этого мира, к тем же телам, которые ощущаем, и к самим чувствам, которыми, как истолкователями, наш ум пользуется для познания этих предметов; относительно же всех предметов умственных – к внутренней истине. На что можно было бы указать еще, откуда бы видно было, будто мы научаемся словами чему-нибудь, кроме самого, поражающего наш слух, звука? Все, что познаем, мы познаем или телесным чувством, или умом. Первое называется чувственным, последнее умственным, или, говоря языком наших писателей, первое – телесным, последнее – духовным. Когда нас спрашивают о первого рода предметах, мы даем ответ, когда у нас – налицо то, что мы ощущаем, как тогда, например, когда мы смотрим на только что родившуюся луну, у нас спрашивают, какова луна или где она. В этом случае спрашивающий нас, если сам не видит предмета, верит [нашим] словам, а часто и не верит; но ни в каком случае не учится, если только не видит и сам того, о чем говорят ему; а если видит, то учится уже не посредством звучащих слов, а посредством самих предметов и чувств. Ибо для видящего слова звучат так же, как звучали бы они и для невидящего. Но если нас спрашивают не о том, что мы ощущаем перед собою, а о том, что ощущали когда-то, – в таком случае мы говорим уже не о самих предметах, а об образах, отпечатлевшихся и сохраняющихся в памяти: каким образом в этом случае мы выдаем за истинное то, что сами считаем за ложное, я решительно не знаю, – разве только утверждаем, что мы этого не видим и не ощущаем, но видели и ощущали. Таким образом, сохраняющиеся в нашей памяти образы предметов, раньше подлежавших нашему ощущению, представляют нам собою некоторого рода документы, созерцая мысленно которые мы не лжем, коль скоро говорим по чистой совести; но они – документы для нас только, ибо, если слушающий нас сам ощущал и находился при том, о чем говорим мы ему, он не учится тому на основании моих слов, а припоминает, воспроизводя сам про себя образы; если оке оно его ощущению не подлежало, то кто не поймет, что он в этом случае скорее верит словам, чем учится?

Когда же речь идет о предмете, который мы созерцаем умом, то есть рассудком и разумом, то хотя мы говорим о том, что созерцаем, как присущее, во внутреннем свете истины – свете, коим просвещается и услаждается так называемый внутренний человек; однако и в этом случае слушающий нас, если он и сам видит этот предмет, сокровенным и простым оком познает, о чем я говорю ему, посредством собственного созерцания, а не посредством моих слов. Таким образом, и его, созерцающего истину, я не учу, когда говорю истину: ибо он учится не от моих слов, а самими вещами, ясными для него по внутреннему откровению Божию; следовательно, будучи спрошен об этом, может отвечать и сам. А что может быть нелепее мнения, будто своею речью я научу того, который, прежде чем я стану говорить, может сказать то же самое, если его спросят? Ибо и то, что спрашиваемый, как случается часто, сперва отрицает что-нибудь, а потом рядом вопросов вынужден бывает это признать, то происходит от слабости умственного взора спрашиваемого, который не в состоянии разом обнять в том свете целого предмета; почему его и заставляют делать это по частям, когда спрашивают об этих самых частях, из коих слагается то целое, которого он не в состоянии был обнять своим взором за один раз. Если к этому он приводится словами спрашивающего, то слова не учат его, а применяют к исследованию такие приемы, посредством которых спрашиваемый способен научиться внутренне. Так, если бы я спросил тебя о том самом, о чем мы рассуждаем теперь с тобою, именно – неужели при помощи слов нельзя научиться ничему, будучи не в состоянии на первых порах обнять этого предмета в целом, ты нашел бы это нелепым. – Тогда, чтобы силы твои оказались способными слушать внутренне оного учителя, я должен был бы спрашивать тебя и сказал бы: откуда ты научился тому, что признаешь в моих словах истинным, в чем уверен и о чем утверждаешь, что знаешь то? Допустим, ты ответил бы, что этому научил тебя я. Тогда я прибавил бы: ну, а если бы я сказал тебе, что видел летающего человека, слова мои убедят ли тебя так, как если бы ты услышал, что умные люди лучше глупых? Ты, конечно, отверг бы это и отвечал, что первому не веришь, а если бы и поверил, то не знаешь этого; последнее же знаешь несомненнейшим образом. – Уже из одного этого ты должен, конечно, понять, что моими словами ты не мог научиться ни первому, чего ты, когда я утверждал, не знал, ни последнему, что знал очень хорошо; потому что и после того, как я спросил тебя порознь о том и другом, ты поклялся бы, что первое тебе неизвестно, а последнее ты знаешь. После этого ты признаешь и все то, что ты отрицал в целом, так как частности, из которых оно слагается, и на твой взгляд будут несомненными и ясными, именно: слушающий нас или не знает, истинно ли то, что мы говорим; или знает, что оно ложно; или, наконец, знает, что оно истинно. В первом из этих трех случаев он или верит, или раздумывает, или сомневается относительно наших слов; во втором противится им или отвергает их; в третьем – подтверждает их: следовательно, не учится ни в том, ни в другом, ни в третьем случае. Поскольку и тот, кто и после наших слов не знает предмета, и тот, кто знает, что услышал от нас ложное, и, наконец, тот, кто, будучи спрошен, сам мог бы ответить то же самое, что сказано нами, – все они, очевидно, при помощи моих слов не научились ничему".

"ВНУТРЕННИМ ОБРАЗОМ УЧАЩАЯ ИСТИНА" впервые в этом тексте персонифицирована, наконец, в том, кто... В личности Иисуса Христа. Предел личностный богочеловеческий предел – обозначен со всей определенностью. В этом случае становятся вовсе неуместными притязания учительской учености чему-либо научить. И эти притязания развенчиваются едва ли не окончательно: научить словами-знаками ничему – ровным счетом ничему! – нельзя. Только памятливая душа, обладающая лично-всеобще-божественным опытом внутренней Христовой – истины, есть основание и оправдание "припоминающей", как бы не учащей и как бы внеученой гносеологии Августина. "Учитель слов" не учит. Словам можно верить. Но не учить себя ими. Слова не учат. "Учит" Христос учитель чистого дела-деяния. Учит личным – припоминаемым – в собственной душе отпечатленным примером: делом-деянием. Нужно знание об этом деянии. Знание-деяние нужно.

"Глава XIII: Посредством слов не открывается даже и душа говорящего.

...> На долю слов не остается даже и того, чтобы ими обнаруживалась по крайней мере душа говорящего, так как остается неизвестным, знает ли она то, что говорит ...> Я нисколько не спорю, что слова людей правдивых направлены и некоторым образом обязывают к тому, чтобы душа говорящего вынаруживалась; при общем согласии они достигли бы этой цели, если бы не дозволялось говорить лгунам. Хотя мы часто испытывали и на себе, и на других, что слова произносятся не о тех предметах, о которых мы думаем. Это, по моему мнению, может случаться двояко: или когда из уст наших выливается речь, заученная на память и часто вертящаяся на языке, – выливается в то время, когда мы думаем о другом, что случается с нами часто во время пения гимна; или же когда одни слова срываются с языка вместо других, против нашей воли, по ошибке языка, ибо и в этом случае слышатся знаки не тех предметов, которые мы имеем в виду ...>

Но вот я допускаю и соглашаюсь, что, когда слова воспринимаются слухом человека, которому они известны, ему может быть известно и то, что думает говорящий о предметах, обозначаемых этими словами: узнает ли он в силу этого и то, чего мы теперь доискиваемся, именно – истину ли он сказал?"

РЕЧЬ ТЕПЕРЬ УЖЕ НЕ ТОЛЬКО ПОД ПОДОЗРЕНИЕМ и не только под сомнением, но и под судом. Критика всевозможных ляпсусов языка и даже их исправление дела не поправят. Потенциально возможное утверждающе-выявляющее чтение текста отвергнуто. Речь, представшая в сотрясающих воздух словах-знаках в качестве учащей речи, и в самом деле под судом. Решением этого суда учащая речь приговорена быть ничем: она не только двусмысленна, но не говорит даже и о говорящем – его душе. Ничего не говорит! Если только не поверена истиной. Но кто эту Истину знает?..

"Глава XIV: Христос учит внутренне, а человек напоминает внешним образом словами.

...> О пользе слов вообще, которая, если хорошенько рассмотреть ее, не мала, мы порассудим, если Бог поможет, в другое время. Теперь же я старался убедить тебя, что мы не должны приписывать словам значения больше, чем сколько следует, дабы мы не верили только, но и понимали, насколько истинно сказано в божественном писании, чтобы мы не называли на земле учителем никого, поскольку один есть Учитель всех на небесах (Мф., XXIII, 8-10). А что такое – на небесах этому научит нас Сам Он, Который и через людей напоминает нам внешним образом, знаками, дабы, обращаясь к Нему, мы научались внутренне. Любить и знать Его составляет блаженную жизнь, о которой все кричат, что ищут ее, но не многие могут радоваться, что нашли ее действительно. Но я желал бы, чтобы ты сказал мне теперь, как ты думаешь о всей этой моей речи? Если то, что мною сказано, ты признаешь истинным, и, будучи опрошен о каждой мысли в отдельности, скажешь, что знаешь это, то ты знаешь теперь, кто научил тебя тому; во всяком случае – не я, на чьи вопросы ты все отвечал. Если же не признаешь, то не научим тебя ни я, ни Он; я потому, что и вообще не могу учить; Он – потому, что ты еще не в состоянии учиться.

Адеодат. Из твоих слов я узнал, что слова только располагают человека учиться и что редко бывает, чтобы в словах ясно была видна мысль говорящего; а истинно ли говорит тот или другой, этому научает меня единственно Тот, Который, как Он убеждает меня в том, живет во мне внутренно, хотя говорит и внешним образом. При Его же помощи я буду любить тем пламеннее, чем долее буду учиться. Твоему же красноречию, которым ты отличаешься постоянно, я благодарен особенно за то, что оно предусмотрело и разрешило все возражения, какие я готов был представить; тобою не пропущено ничего, что наводило на меня сомнение, на что и тот таинственный голос не давал мне такого ответа, в каком уверяли меня твои слова".

ИСТИНА? Теперь-то мы уже точно знаем, где она и что она. Точнее: кто есть она. Учитель не нужен, потому что нет учителя. Нет ни учеников, ни учителей. Есть Учитель: один-единственный. Кто он такой, ясно. Но он, этот учитель, пребывает в тебе, уча внутренно, а якобы учитель (школьный учитель) лишь "напоминает внешним образом словами". Наводит... Учитель живет во мне в каждом из нас – внутренно, хотя и говорит внешним образом в каждом из нас, каждому из нас – во мне, мне. Жить – говорить. Слова незначимы и ничтожны. Слова исполнены значения и сильны.

Учительская, книжная ученость – ничто. Но она же – и всё, если...

Знак – сигнал душе: перенесись к обозначенному предмету; или точнее: не к предмету, а к познанию предмета. А знаки-слова не нужны, потому что учит истина, никак не выговариваемая словами-знаками, ведь истина – Христос. Столь же бессильны слова и для того, чтобы выговорить душу говорящего. На экране души – нетленный лик Истины-Христа-Учителя. По-учительски тщательные слова искусили-навели, подвигли к познанию того, кто учился. Именно тогда в момент самоисчерпаемости книжно-учительского дела – искушенный этой словесно-знаковой ученостью ученик доподлинно остается один на один со смыслом, постигаемым "внутренним", христолюбивым, человеком. В исторической перспективе – святой Франциск: лучший ученик Учителя. А будущие – в логическом плане бывшие – Алкуиновы казусные "дискурсии" и умение критически читать (когда – в духе грядущего Абеляра – под подозрением авторитетный текст) оказываются для исповедального слова Августина менее всего нужными. (Менее всего... Но были же!) Зато очевидно нужен опыт самостановления свершение земной судьбы собственной души. И тогда трактат Августина "Об учителе" (в логическом плане) – рефлексивно-софистическая преамбула к его же "Исповеди" на фоне ясноречивой главы из "Града...". Пожалуй, что так. Но такая преамбула, которая как бы запечатлела в себе ждущие своего часа положительные уроки всех трех: Алкуина-натаскивателя – "тестолога", Абеляра – критика-книгочея, Франциска-нравоучителя из "Цветочков". Положительные уроки всех трех (и даже четырех: еще и Августина-"схоласта"). Франциск живущий – Августин самостановящийся. Как раз тот Августин, избывший в себе учителя ради себя-исповедника, вдруг ставшего всем. Всё как Смысл, никакой учительской ученостью не схватываемый. Смысл, ставший единственным и всецелым содержанием Урока Августина "Как быть учителем", апофатически представившего "внутренним образом учащую истину" на фоне и в контексте бессильных и незначащих ученых слов, странным образом обернувшихся всесильными и всезначащими словами, с помощью которых так замечательно выговорен несчастнейший из несчастных – галилейский учитель: в "Исповеди" Августина выплаканный, в жизни Франциска "сыгранный" (увидеть сие ещё предстоит) – изображенный-преображенный.

КАК ТАМ БУДЕТ В ГРЯДУЩИХ ВЕКАХ со словом исповедальным? Научит ли кого и чему этот личный опыт индивидуальной души?..

Едва ли научит. Вот кошка идет по экономно узкому карнизу десятого этажа современного блочного дома. Личный опыт грациозно ведёт её по узкой смертельной для иного зверя – полоске. Но опыт иной – её же, не менее личный и столь же охотничий – вынуждает эту кошачью морду заглядеться на промельк птички внизу... И что бы вы думали? Полетела с летальным...

Смертный жизненный опыт...

Теперь уже точно знаю: не научит. Но... вспомнится. И на том спасибо...

ВСЕ ПРОГРЕССЫ РЕАКЦИОННЫ, если рушится человек...

Эти слова Андрея Вознесенского очень кстати в наших сегодняшних спорах – как быть во всех смыслах. Речь в наши дни идёт о человеке "частичном" (говоря в терминах Маркса), представшем перед высокими технологиями разъятым, утратившим собственную целостность. А должна идти – о само-деятельности личности. Это и есть проблема "высокой технологии" сохранения универсальной полноты человека, входящего в неведомое.

Как сделать так, чтобы сохранить эту целостность – целостность человеческого существования перед лицом разымающего человеческую сущность обесчеловеченного техницизма, выдающего себя в определенных ситуациях за подлинный прогресс? Как собрать человека в Человека?

Это – дело самого человека. Человека исторического. Дело его личной воли, личного ума и личного чувства. Необходимо сознательное обращение к истории, но такое к ней обращение, чтобы ретроспектива стала перспективой созидания самого себя из себя же самого. Исцеление историей. Живою водой Истории. Может быть, той самой, которая воспроизводится вот здесь – на этих страницах этой книги.

Само-созидание... И такие опыты человечество уже ставило. Точнее: каждый раз их ставил отдельный человек; но человек-поэт, человек-художник с особенной силой. И с тем большей, чем драматичней, переломней было время. Началом же этого самосложения было исповедание себя самого перед самим собой. И, может быть, первый текст в этом роде – как раз тот самый: "Исповедь" Августина, ставшая классическим исповедальным словом, выплаканным на рубеже IV-V веков, на перекрестии античной и средневековой эпох. Исповедь перед самим собой. Общение с собой как с другим. Именно такую вот удивительную и всепокоряющую – логику самосложения, в эти давние времена и изобретённую, мы только что и лицезрели. Сошлись с ней. Соприкоснулись со способом этого самособирания, который был столь же нов и странен для школяра в те времена, сколь странен и нов для нынешнего школьника регламент работы на ЭВМ наиновейших поколений.

Теперь-то мы уже знаем, как это делалось тогда, знаем и то, как засвидетельствовалась и запечатлелась эта медитация ума и чувства, восставшая в себе самом для опознания себя в себе же и, значит, для спасения себя в своем человеческом качестве в это переломное время, убеждающая не одно поколение в этом удивительно продуктивном начале объективации самого себя – для зрения, слуха, ума – умного сердца и чувственного ума; научающая сознательной само-деятельности по само-сложению в критическом, мужественном и честном, самосознании-самопознании; по вызволению света из тьмы.

Знаем и последователей. Не учеников, конечно. Но внимательных и чутких читателей...

Жан-Жак Руссо, Альфред де Мюссе, Лев Толстой...

Каждый раз в своем времени, в своей надобе, силою, волей и любовью своей души. А цель одна – собрать себя из собственных частей; в целокупной полноте в надежде противостоять злу, – будь то травмирующая психику (в определенном повороте дела) электроника, омертвляющая ум и душу поп-культура, мегатонно-тротиловые чудовища, наконец...

И как результат – новая гармония, сообразность, соразмерность человека и мира.

Нынешнее время – время не только личного, но и коллективного исповедального и покаянного слова во имя новой, столь необходимой целостности каждого в отдельности и всех вместе. Во спасение. Ради осуществления братства творческих людей – в "коммунистическом далеке" всех людей, устрояющих собственным трудом лад в мире "высоких соприкосновений" человека с машиной, человека с человеком, человека с самим собой в откровенности и самокритичности исповедального, созидательного слова. Ради человека, понимающего боль мира, как понимал эту боль Гейне: "Мир раскололся пополам, и трещина прошла по моему сердцу". Трещина прошла, а человек остался цельным.

Останется ли?..

И ВНОВЬ ВГЛУБЬ – в одиннадцатый и двенадцатый века; но через слово поэта века нынешнего:

Как будто бы железом,

Обмокнутым в сурьму,

Тебя вели нарезом

По сердцу моему...

И оттого двоится

Вся эта ночь в снегу,

И провести границы

Меж нас я не могу.

Так сказал Борис Пастернак о возлюбленной. Но так мог сказать и Августин о возлюбленном боге. И о себе самом тоже. Так же сказали бы Абеляр с Элоизою друг о друге. Урок научения быть двубытийственным. Быть двубытийственным. Просто быть без всякого там научения. Но... быть в слове, в тексте. А текст следует уметь читать. Научить читать текст следует! Книгочей-одиночка против авторитетного текста. Против авторитета, чья в тексте данная воля распространяется на всех. Значит, один против всех?..

А ГДЕ ЖЕ ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЙ ЗОНГ о смертном миге, вместившем вечность? Вот он:

От первого лица во времени прошедшем

Не представим глагол

Единственный причем.

"Я умер",

Так сказать дано лишь сумасшедшим,

Что любят прихвастнуть намного раньше, чем

Свершить глаголом сим означенное дело.

А тут иное всё.

Вкруг пальца смерть обвел.

Отпело.

Отжило.

Отбыло.

Отболело.

Отпеть.

Отжить.

Отбыть.

Но не сказать глагол.

А вот покуда жил, то пребывал я между

Деянием и тем, что им я называл.

Любил и целовал.

Но к строкам писем нежных

Целую и люблю

Всегда я прибавлял.

Я умер, не назвав того, что сам исполнил.

Как птица, как душа, как выдох или вдох,

Как песенка, как рог,

Что до краев наполнен

Маджари золотым.

Или, как дай вам бог.

Но прежде, чем уйти в чистейшее деянье,

Все имена-дела в реестр последний свел.

И перецеловал все вещи мирозданья.

И лишь тогда отбыл в несказанный глагол.

УРОК АБЕЛЯРА,

который,

с церковью в споре,

учил не чтить,

а читать

священные книги,

в надежде подвигнуть

послушливых и боголюбивых

быть самими собой,

учить

не по святцам

и жить,

как на душу

Бог

положum

"...ПОД ПРЕДЛОГОМ УЧЕНИЯ мы всецело предавались любви, и усердие в занятиях доставляло нам тайное уединение. И над раскрытыми книгами больше звучали слова о любви, чем об учении; больше было поцелуев, чем мудрых изречений; руки чаще тянулись к груди, чем к книгам, а глаза чаще отражали любовь, чем следили за написанным. Чтобы возбуждать меньше подозрений, я наносил Элоизе удары, но не в гневе, а с любовью, не в раздражении, а с нежностью, и эти удары были приятней любого бальзама... Чем больше овладевало мною... сладострастие, тем меньше я был в состоянии заниматься философией и уделять внимание школе. Ходить в нее и оставаться там мне было в высшей степени скучно и даже утомительно, так как ночью я бодрствовал из-за любви..." (Абеляр. "История моих бедствий").

"В те годы я преподавал риторику, из корысти торговал искусством победоносного суесловия... Бесхитростно обучал я их (учеников. – В.Р.) хитростям, но не с тем, чтобы они вредили невинным, а для того, чтобы иногда щадили и виноватого. Боже, ты видел издали, как изнемогала моя честность на этом скользком пути, как еле светилась она в сплошном чаду, но не отказался я от нее на этой должности, среди людей, любящих суету и ищущих лжи. В те времена у меня была подруга, которую связывал со мной не брак законный, а пылкая, безрассудная страсть... На своем примере убедился я, сколь отличны друг от друга законное супружество, заключаемое ради чадородия, и союз чувственной любви, при котором дети рождаются нежеланными, хотя, родившись, заставляют любить себя" (Августин. "Исповедь", IV, 2).

Вот так, на одной странице моего сочинения, сошлись два мироощущения равно (?) исповедальные, но разделенные одно от другого семью столетиями, отмеченными всепобедным шествием христианского вероучения по странам и весям Европы, запечатленного в виде канона – христианского ученого образца. "Исповедь" ("Confessiones") Аврелия Августина – "История моих бедствий" ("Istoria calanutatimi mearum") Петра Абеляра. Плотская, греховная чувственность, мешающая самостановлению в бытие – делу, исполненному хитростей во благо, и потому само обучение должно быть бесхитростным (Августин); и уловки одержимого любовной страстью учителя, лишь для отвода глаз наказывающего свою ученицу, а на самом деле... (Абеляр). Безымянная, никому не ведомая подружка Августина, будущего учителя церкви, и прославленная на весь мир Джульетта (cum grano salis, конечно) XII столетия, на свое несчастье оставшаяся в живых. Ученое слово, взыскующее слова, наперекор живой жизни любовных утех, и сама жизнь ради жизни же, радостно и без раскаяний вытеснившая учительское слово великого магистра Абеляра, ранее этим словом безраздельно жившего. Но жизнь в любви у Абеляра – тоже магистерская его жизнь. Ее, так сказать, изнанка; равноправная ее часть в ученой жизни Петра-учителя, ибо иной жизни у Абеляра и не было. И все же: от блудливой жизни к боговдохновенному бытию в V веке (сквозь иллюзорную жизнь к подлинной жизни-тексту, к истинному слову о жизни, ушедшей в священный текст: обратите внимание – Августин высветляет себя в себе среди людей, "любящих суету и ищущих лжи", – точное воспроизведение Псалма 4,3), и от высокого кафедрального слова о высших смыслах к ликующей жизни во плоти в XII веке у Абеляра. Но – еще раз – и в том, и в другом случае – так называемая живая жизнь не противостоит "истинной" ученой жизни. Потому что подлинная жизнь и есть жизнь в слове – личная, индивидуальная. Обе исповеди (точнее: исповедь и история) равно искренни, равно потрясают души тех, кто их читает. Даже и сейчас, в XX веке, как будто совсем уже решительно отринувшем сантименты о духе.

Но оба столетия – в высшей степени средневековые столетия. Больше того. Они – едва ли не один и тот же век в том смысле, в каком начало и конец эпохи, разлучившись, должны встретиться. Это рефлексия, при которой собственная становящаяся судьба, выпестованная в индивидуальном словесном умении, стала текстом. Но судьбы две. И две рефлексии. И два способа становления. И текстов тоже два. Если жизнь Августина – это следование (пусть мучительное и раздирающее душу) от себя к Себе, вмещающему теперь уже смысл высокосвященного текста (абсолютно божественный смысл), то жизнь Абеляра – следование от текста к тексту, который в результате этого следования окажется... Увидим, чем он окажется. Но и путь Августина, и путь Абеляра предстанут при несколько различающихся целях просто жизнью в ее сиюминутной самоценности. Но с той, правда, очень существенной поправкой, что жизнь Абеляра дана в виде разноракурсных текстов: с собственной Абеляровой – точки зрения; глазами Элоизы; зенками социума – Бернара Клервоского и его команды. Может быть, тем и отличается история от исповеди?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю