Текст книги "Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух"
Автор книги: Вадим Рабинович
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
Уделяя этому большое внимание, сами церковные учителя, считавшие, что и в их сочинениях есть кое-что подлежащее исправлению, дали право своим последователям исправлять это или не следовать за ними, если им что-либо не удалось пересмотреть и исправить. Поэтому и вышеупомянутый учитель Августин говорит в книге "Отречений": "Написано, что в многоглагольствовании не избежишь греха". Также апостол Иаков говорит: "Да будет всякий человек скор на слушание и медлен на слова". И далее: "Ведь все мы много согрешаем. Кто не согрешает в слове, тот человек совершенный. Я не приписываю себе этого совершенства даже ныне, когда являюсь стариком; насколько же менее в то время, когда я начал писать юношей?" Также в прологе книги III "О троице" Августин пишет: "Не пользуйся моими книгами как каноническими писаниями, но если в последних отыщешь то, чему не верил, твердо верь. В моих же книгах не запоминай крепко того, что раньше не считал за достоверное, если только не поймешь, что оно достоверно"... Писания такого рода следует читать не с обязанностью верить им, но сохраняя свободу суждения.
Однако для того, чтобы не исключать этого рода писания и не лишать последующих авторов произведений, полезнейших по языку и стилю для обсуждения и рассмотрения трудных вопросов, от книг позднейших авторов отделены книги Ветхого и Нового завета, обладающие превосходством канонического авторитета. Если там что-либо поражает нас как абсурдное, нельзя говорить: "Автор этой книги не придерживался истины", – надо признать, что или рукопись ошибочна, или толкователь ошибся, или ты сам не понимаешь. В отношении же трудов позднейших авторов, чьи сочинения содержатся в бесчисленных книгах, если что-либо случайно кажется отступающим от истины, потому что она понимается не так, как там сказано, читатель или слушатель имеет свободу суждения, потому что он может или одобрить то, что ему понравилось, или отвергнуть то, что ему не нравится. Поэтому не следует упрекать того, кому не понравится или кто не захочет поверить всему, что там обсуждается или излагается, если только оно не подтверждается определенным обоснованием или известным каноническим авторитетом в такой степени, чтобы считалось доказанным, что это безусловно так и есть или могло бы быть таким.
Итак, канонические сочинения Ветхого и Нового заветов Августин называет документами, по отношению к которым является еретическим утверждать, что в них что-нибудь отступает от истины. Об этих же писаниях он упоминает в четвертом письме к Иерониму в таких словах: "Также и в изложении послания Павла к галатам мы находим нечто, что нас сильно потрясает. Ведь если будет допущено и принято то, что и в священных писаниях имеется ложь, что оке в них останется авторитетного? Какое, наконец, будет высказываться суждение об этих писаниях? Чьим авторитетом сможет быть уничтожена любящая раздоры бесчестная ложь?" Он же к тому же Иерониму об этих же писаниях: "Мне кажется самым опасным верить в то, что в священных книгах имеется что-либо ложное, то есть, что те люди, благодаря которым это писание дошло до нас и которыми оно было написано, в чем-либо в своих книгах лгали. Ибо если допустить хоть раз наличие какой-либо лжи в столь великом и высочайшем авторитете, то не сохранится никакой частицы этих книг, которая бы не считалась, в зависимости от взглядов каждого, или трудной для усвоения в нравах, или неприемлемой для веры, или же весьма гибельной для мнения и исполнения долга самого автора"...
После этих предварительных замечаний, как мы установили, угодно нам собрать различные выказывания святых отцов, поскольку они придут нам на память, вызывающие вопросы в силу противоречия, каковое, по-видимому, в них заключается. Это побудит молодых читателей к наибольшему труду в отыскании истины и сделает их более острыми в исследовании. Конечно, первым ключом мудрости является постоянное и частое вопрошание; к широкому пользованию этим ключом побуждает пытливых учеников проницательнейший из всех философов Аристотель, говоря при истолковании выражения "ad aliquid" ("к чему-либо"): "Может быть, трудно высказываться с уверенностью о вещах такого рода, если их не рассматривать часто. Сомневаться же о каждой в отдельности будет небесполезно. Ибо, сомневаясь, мы приходим к исследованию; исследуя, достигаем истины. Согласно чему и сама истина говорит: "Ищите и отыщете, стучитесь и откроется вам".
Наставляя нас нравственно собственным примером, бог пожелал воссесть в двенадцатилетнем возрасте среди учителей и спрашивать, скорее являя нам образ учащегося в вопрошании, чем образ учащего в высказывании, хотя он обладал полной и совершенной божественной мудростью.
Когда же приводится нечто высказанное в Писании, то оно побуждает читателя и привлекает его к исследованию истины тем более, чем более восхваляется авторитет самого Писания".
ЭТОТ ТЕКСТ тоже достаточно внятен. Но и к нему не лишне сделать несколько замечаний.
Начинается "Пролог", как видим, с нижайшего самоуничижительного реверанса: "Да не дерзнем ..." – со ссылкой на Писание же: "Ведь не вы говорите, но дух отца говорит в вас".
Все возможные недоумения Петра Абеляра, читающего достаточно священные письмена, – не в инакомыслии, а в разночтении: "...разнообразное значение одних и тех же слов...", ибо единообразие пресыщает, отвращая внемлющего тексту, составленному из общеупотребительных слов (опять-таки со ссылкой на Августина).
Разноречие при единомыслии – вещь необходимая, ибо учитывает живые особенности слушателя (уровень, подготовленность, сиюминутное настроение): "Ибо что полезного в чистоте речи, которая не приводит к пониманию слушателя?.." И к сему: совершенно неотразимый аргумент от грамматики латинского языка с Августином в придачу.
Помимо этого: разномыслие при передаче и последующем восприятии. В самом деле, "кто не знает также о том, сколь безрассудным является судить о мыслях и понимании одного по мыслям и пониманию другого?" Покуда, конечно, "не придет тот, который осветит сокрытое во мраке ..." (Это ещё и ещё раз ссылка на Писание.)
А то и просто ошибки чисто технического свойства. Тут же и пример: о времени распятия Христа и разночтении на сей счет у Матфея и Иоанна (в шесть часов) и у Марка (в три). Ошибка переписчика (у Марка). Голословнейшее утверждение – без критической проверки, поскольку Марк – один, а тех, у кого в шесть, – двое. Важно, однако, что и в Евангелии ошибки (хотя бы только технические) возможны!
Но если такое мыслимо у евангелистов, то у отцов церкви – возможно тем более.
Разночтения возможны, пишет Абеляр, еще и оттого, что иной автор (даже и святой; а почему бы и нет?) пересмотрел нечто в одном месте своего сочинения, а пересмотреть в другом запамятовал (с кем не бывает?). Было так и с Августином...
Живые человеческие промашки, при которых и в текстах высокого священства можно принять цитату из какого-нибудь еретика, приводимую ради совершенной полноты (ссылка на Иеронима), за авторский текст (бывает и такое...).
Пойдем дальше по тексту.
Мало того, что Августин, но и евангелист может высказать нечто "скорее согласно людскому мнению, нежели согласно истине..." И ... примеры. При этом мнение как нечто подвижное, быстро меняющееся, неустойчивое Абеляр отождествляет со зрительным восприятием, коему доступно как раз все то, что в обыденных условиях – условиях живой жизни – скрывает подлинно неизменное, что "нам не всегда кажется постоянным". Постоянное же, смыслоутверждающее предназначено явиться в светоносном слове как цели, ради которой, собственно, и предпринята вся эта Абелярова ученость, призванная научить читать текст – навести на его смысл.
Пассаж с лицезрением неба, солнца и луны почти дословно Абеляр повторяет и на следующей странице "Пролога", апеллируя на этот раз не столько к мнению, сколько к "практике обыденной речи", но все в той же связи: "...согласно восприятию телесных чувств и многое выражается в словах иначе, чем существует на самом деле". Снова: смысл непреподаваем, в отличие от словесно оформленного текста, читать который можно и должно научить и тем самым навести на непреподаваемый смысл. Истинно ученое дело – верификация эмпирии текста, представленной в обыденной, не достаточно еще ученой речи; потому не достаточно ученой, что житейской, – и потому еще не подлинно бытийственно живой, то есть осмысленной, причастной сокровенному смыслу.
Разноречие оказывается мотивированным теми или иными жизненными внешними – ситуациями социально-психологического свойства. И эти ситуации вполне податливы для анализа (увещевание, послабление, строгий запрет – для виду или на самом деле...).
Таков набор вполне конструктивных, я бы сказал, технологических приемов, применяя которые Абеляр тщится разрешить многие противоречия в текстах, достаточно священных и даже очень священных.
Приемы приемами, но все-таки что делать, если все они применены, а противоречие осталось? Последнее средство: сопоставление авторитетов, с предпочтением того из них, кто авторитетнее. Но... и "сами пророки иногда были лишены благодати пророчества..." И что делать тогда? Где критерий авторитетности, когда "известно, что даже сами пророки и апостолы не были совсем чужды ошибок...", не говоря уже – это мы теперь знаем – про святых отцов. Что тогда делать?
Оказывается, ошибающийся авторитетный учитель (святой, апостол, пророк, евангелист) может и должен быть поправлен, но не осужден, если только чисты его помыслы и праведны намерения, кои всегда праведны и чисты, если только в основе говорения – любовь, вещь вполне жизненная, но у каждого своя, хотя и отражающая образец из наисвященнейшего текста: "Имей любовь и делай что хочешь" (Августин, цитируемый Абеляром). Или: "Если глаз твой будет прост, все тело твое будет светлым" (тоже цитата). И наконец: "Ложь есть обманное толкование слова при желании обмануть" (Августин, вновь цитируемый Абеляром).
Но как все-таки вызнать нравственную направленность намерения? Вопрос остается открытым, если только не уповать на чудо просветляющего прозрения, приходящего только к выученному книгочею в качестве последнего смысла. Вопрос этот хоть и открыт, но к собственно текстологическому умению Абеляра отношения не имеет. Он – лишь то, ради чего в конечном счете это книгочейское умение, призванное лишь навести на это самое то.
Критичность и самокритичность, ибо "писания такого рода следует читать не с обязанностью верить им, но сохраняя свободу суждения". Свобода суждений как жизненная установка читателя любых текстов, хотя бы и написанных (выражусь намеренно казенно) с позиций любви как нравственно-смысловой установки автора. Живое по живому. Разрушение текста во имя неразрушимого текста-Смысла. В этом-то и состоит суть Абелярова урока, призванного научить читать.
Говорил, говорил и вдруг снова: но "книги Ветхого и Нового заветов" обладают "превосходством канонического авторитета". Ложь, даже малейшая, здесь недопустима, ибо источит весь текст, обратив его в дотекстовое, дословесное ничто. Обессмысленное ничто. И если всё же нечто покажется нам и в этих текстах абсурдным, то "или рукопись ошибочна, или толкователь ошибся, или ты сам не понимаешь". И снова: критика первотекста. (Что уж тут говорить о текстах менее почтенных авторов?!) Понятно, и это место (это место особенно) авторитетно подкреплено (тем же Августином, например).
На этом, собственно, и завершается второе, в некотором роде методологическое, введение Абеляра в его же текстологию, в котором даны все будущие умения, из коих должно сложиться универсальное умение критически читать текст – любые, сколь угодно высокой степени священства, тексты.
Далее следует самоё дело: критическая работа по снятию противоречий из многочисленных высказываний святых отцов, собранных вместе в удивительном в своем роде сочинении "Да и нет".
Но у этого "Пролога" есть еще две концовки.
1. "Наставляя нас нравственно собственным примером, бог пожелал воссесть в двенадцатилетнем возрасте среди учителей и спрашивать, скорее являя нам образ учащегося в вопрошании, чем образ учащего в высказывании, хотя тем не менее он обладал полной и совершенной мудростью".
Если все прочие прецеденты Абеляровой правоты даны как отсылки к достаточно авторитетным текстам, то этот прецедент прецедентов есть текст-поступок, текст-жизнь, осве(я?)щающий текстологический урок Абеляра как самоё ученую жизнь Абеляра, во всяком случае как наисущественнейшее ее проявление, как оправдание собственным текстом всесредневекового учительско-ученического семинария. (Здесь самое время вспомнить "поступающее мышление", "вочеловечивающее" логически обоснованный мир у М. Бахтина, как оно представлено в его тексте "К философии поступка".)
2. "Когда же приводится нечто высказанное в писании, то оно побуждает читателя и привлекает его к исследованию истины тем более, чем более восхваляется авторитет самого писания".
Вновь пафос живого истинолюбивого критицизма, ориентированный на исследование первейших заветов в текстах священного Писания. Социальная жизнь авторского текста как социально значимый текст личной жизни. Ученый текст – ученый контекст – ученая жизнь. Ученый текст и ученая жизнь ученого человека в контексте средневековой учености, собственно, и составляющей подлинную жизнь средневекового книгочея – его жизнь в слове.
Но... еще раз обдумаем процитированные здесь тексты Петра Абеляра, прямо относящиеся к его учению – умению читать текст: слушать слова, а слышать смысл – видеть свет истины, по которой – жить.
Предмет, на который направлен критический ум Абеляра, – тексты всевозможных степеней священства, в том числе и самые священные: тексты священного Писания. Цель этого критического ума состоит в том, чтобы очистить эти тексты от всех, какие только есть, признаков неподлинной, ненастоящей ещё жизни, принявших обличье текста. Эта неподлинная жизнь предстает то в виде вовсе тривиальных промашек или ошибок переводчика, то в виде мотивированных, с учетом живых особенностей тех, к кому обращено слово текста, разночтений языкового либо стилистического характера, то в виде словесного ряда, сложенного скорее по мнению, нежели по истине, для пущей популярности текста, а то и в виде вовсе житейского свойства особенностей живого слова, невесть каким образом влетевшего в текст. Абеляр изгоняет все следы внешнего жизнеподобия из текста, стерилизуя его, отцеживая, перегоняя и конденсируя дистиллированное в чистом результате слово окончательного священства, хотя и лишенное всех, какие только бывают, человеческих проявлений. ("Ей жизни не хватало, – чистой, дистиллированной воде".) Чистое обезжизненное священство... Но именно потому – подлинно живое священство, священство per se.
Святая дистиллированная вода, должная задержаться в пригоршне.
Вместе с тем Абелярово дело по очистке текста от такой вот неподлинной жизни, дело по изгнанию малейших ее признаков из священных текстов – в высшей степени живое, человеческое и потому – еретическое, едва ли не богохульное дело. Живое дело. И обосновано оно, это живое дело всей жизни Петра Абеляра, текстом же, притом священным (словом Августина, иных отцов церкви, святых, пророков, апостолов, евангелистов). Оттого столь огромно количество цитат-прецедентов, обосновывающих каждый текстологический акт Абеляра. Настолько, впрочем, огромно, что часть из них пришлось просто-таки опустить в длиннющих цитированиях регламентов Абеляра, технологично предписывающих, от чего следует освободить текст ради... текста в его окончательном и чистом виде, то есть предельно сконцентрированной его осмысленности.
Итак: изгнание чужой – внешней – жизни из священного текста, с одной стороны, зато с другой – встраивание не вполне еще ученой собственной жизни, представшей в лично разработанном научении читать, в текст не меньшего священства.
В результате: текст, может быть, всей Абеляровой жизни, текст-жизнь под названием "Да и нет", в коем теперь уже совершенно явно на основании только что показанной учительско-ученической методы демонстрируется тотальное освобождение многоразличнейших высказываний святых отцов-основоположников от всякого рода противоречий.
Все как будто совершенно законно; все ссылки на классиков делают дело Петра Абеляра делом вполне санкционированным, вполне легальным, так сказать, вполне проходимым. И все таки... почти взрыв, почти бунт. Ну, кому, например, понравится дело по выпрямлению-высветлению начального канона, основ веры, пусть даже при всецелой опоре на только опубликованные, идеологически как бы канонизированные тексты?! Тем, кто хочет держать умы в узде, а глаза в шорах, такое сразу бы не понравилось. Как мы еще увидим, не понравится сие и современникам Абеляра.
Двинемся дальше.
Как уже сказано, чаемый, освобожденный от каких бы то ни было примет внешней жизни, священный текст окажется подлинно живым. Но это будет, – как это выяснится в будущих веках, – пустой текст, изошедший в дистиллированное, стерильное ничто.
Но текст самого Абеляра, текст, ученым образом обосновывающий и оправдывающий его же ученое дело по высветлению-просветлению священных текстов, – поразительно новое, в высшей степени новаторское дело, разрабатывающее ученое умение читать – субъективно, в своих намерениях, предельно скромен, боголюбив и богобоязнен. Этот текст сознательной авторской волей низведен с помощью ссылок на, если можно так выразиться, классиков евангелизма-августинизма до очевидно внятных прописей. Но текст, ставший – спустя века – основанием критической текстологии.
В результате – глаза в глаза – сошлись две жизни на чистом листе изошедшего в молчание текста:
жизнь Иисуса Христа, который (цитирую в третий раз) "пожелал воссесть в двенадцатилетнем возрасте среди учителей и спрашивать, скорее являя нам образ учащегося в вопрошании, чем образ учащего в высказывании, хотя тем не менее он обладал полной и совершенной божественной мудростью";
жизнь Петра Абеляра в истории его бедствий, да и в других историях, ставших ответами на вопросы ученого книгочея, обращенные им к тексту, в том числе и к священному. Текст священного Писания и текстологические штудии Абеляра стали человеческими действиями-поступками, определившими судьбы их совершивших.
Сигнал об исчерпании в самой себе книгочейской учености Петра Абеляра?
То, что осталось от текста, – геометрически безупречная капля дистиллированной воды – святой воды; окончательно округлое и окончательно правильное последнее слово-смысл.
Явление Абеляра на кафедре всеевропейского всеученейшего семинария было очень заметным, очень важным явлением.
"Семь свободных искусств" ранней школы в школах XI и XII веков всё более творчески развивают свой гуманитарный тривий, создавая в рамках диалектики настоящую религиозно-философскую науку. Приняв за метод, предложенный Абеляром "да" и "нет", выявление противоположностей, диалектический анализ содержания, за форму преподавания – диспут, эта школа внесла в знание плодотворный дух борьбы, углубила, в надежде на их высший синтез, естественные антиномии религиозности", – пишет O. A. Добиаш-Рождественская.
Еще раз по тексту.
"...Так как тождество во всем является матерью пресыщения... то надлежит изменять сами слова по отношению к одному и тому же предмету..." Анатомирующее, творческое, мастерски-исследовательское чтение.
"...Любить в словах их истину, а не сами слова". Их-то, слова, как раз и следует обсуждать, исправлять, подправлять, отбрасывать, заменять. Чтение без почтения, но ради высокочтимого смысла.
Больше вопросов, нежели ответов на них. Таков книгочейский императив магистра Петра Абеляра, мастера в области научения (и умения) читать текст.
"...Ложь... грех, который существует скорее согласно намерению говорящего, чем согласно содержанию сказанного". Вот, оказывается, в чем оправдание критики текста: оно, помимо случайных накладок в текстосложении, – еще в намерении говорящего (пишущего) слово. Авторитет может – и должен – быть поколеблен. Со всех сторон: в сфере субъективных отступлений от истинного слова; в сфере моральной (неистинолюбивая суть авторитета, сказавшего слово).
В результате: не принять за достоверное, а понять как достоверное. Еще один императив урока Абеляра: учить читать. Пафос понимания. Понимание слова веры, в конце концов!
Отсюда еще одна максима: "...первым ключом мудрости является постоянное и частое вопрошение..." в "да-нетной" ситуации критического чтения текста.
Что же получается?
В усредненной, как бы для всех, учености Алкуина, представленной в научении учить и завершившейся в окончательном неумении чему-либо научить, демонстрируется стремление передать слово казусное, чтобы таким вот способом передать слово истинное. От слова-казуса к слову-истине. От умения (через умение) – к Смыслу, загаданному в слове о мире – во всецелой самоценной удивительности этого мира, каждой его вещи. Две опоры: передать слово как истину; передать слово как казус: случай и загадку...
Что же на выходах?
В прошлое – Августин, только-только устанавливающий отношение к слову; Слову высочайшей, неколебимой авторитетности, должному быть схваченному уникальным, лично-неповторимым способом, созидаемым в личном, уникальном, именно самим им добытом, выстраданном, пережитом опыте собственной судьбы, души, воления. При этом слово (текст, смысл) незыблемо, в себе самом уравновешено, авторитетно, авторитарно, хоть и сказано как личное, неповторимое, единственное слово. Лицо с отсветами всезначащего лика. Быть таким вот лицом... Еще одна возможная (?) невозможность...
В будущее – Абеляр, расшатывающий авторитетность текста, разрушающий его твердокаменность, обнаруживающий не столько его истинное бытие, сколько истиноподобное его существование. Обнаруживающий его неустойчивость, неустроенность и потому единственность. Причем эта неуравновешенность обнаруживается в тексте с самого первого шага – как только Абеляр приступает к его чтению. Разработка научения читать текст и есть Абелярова учительская ученость в сфере чтения. Но вся эта наука лишь при полной развернутости колеблет текст в его исходных основаниях, обнаруживая его глубинную "основательную" – неуравновешенность. Все становится истиноподобным, и ничто – истинным. Всеобщий смысл-текст, по ходу саморазвивающегося по собственной логике научения – умения читать, освобождает сам себя, будучи до конца прочитанным, от какой бы то ни было святости – авторитетности, представая внимательному словоиспытательскому взору читателя ничтожным и немощным смыслом. Нет! Вовсе даже не смыслом, а Христом-учеником, Христом-человеком, готовым внимать всему и всем – сложить собственную свою голову в этой личной и единственной жертвенно человеческой всеготовности, чтобы стать – тем и стать! – словом-образом-авторитетом-смыслом для всех: всесильным и всемогущим.
Личный опыт – в "учебник" для всех? Мгновение смертной жизни представить как длящееся вечно?..
Такова диалектика этой учености, при которой умение читать текст тотчас же оборачивается глубинным разрушением иного, тоже по преимуществу средневекового, умения – умения чтить текст. Потому что уметь чтить текст как раз и означает не уметь (в Абеляровом смысле) его читать.
В результате, как и прежде: научить читать текст невозможно. Но возможно читать-чтить его: верить начертанному, всей душою проживать начертанное, будучи наведенным на смысл начертанного всею мощью школярской выучки, всею праздничностью магистерской игры.
Еще одна ученая иллюзия, искушение которой оказалось совершенно необходимым в культуре европейского средневековья – культуре авторитетных текстов.
Но что такое авторитетный – для средних веков, конечно – текст? Это, во-первых, авторитарный текст, а во-вторых, личностно-уникальный текст. "Да и нет" Абеляра как раз и обнаруживает внутреннюю, исторически и логически обусловленную, противоречивость средневекового текста. Учёным образом обнаруживает.
Но, обнаружив сие, тот же метод "да" и "нет" обнаруживает и другое: принципиальную нетождественность ученого человека средних веков, по-абеляровски читающего текст, и среднего человека тех же веков, чтущего текст.
Проверка – вера...
Больше того. Для среднего средневекового человека есть своя, для него писанная, усредненная в социуме средневековая ученость (не художественно, как у Алкуина, представленная, а попросту – ученость середняков). Она-то как раз и прихлопнула на время (а думала, что навсегда) магистра Петра Абеляра.
Еще раз: Алкуин посередине. Августин (до) и Абеляр (после) лишь вкупе осуществляют книжно-учительское дело средневековья ради просветления через слово и в слове еще не высветленной, не проявленной жизни, отвечая на следующие вопросы:
Как научить увидеть (?) того, кто произносит слово, и тем самым быть в этом мире? ("Пророческая" миссия Августина);
Как научить восстанавливать текст? ("Ремесленная" миссия Абеляра).
В том и в другом случае результат есть смысл: слово-смысл. Авторитетный текст-смысл; авторитарный; личностно-уникальный.
Личный опыт – всем, всем, всем... И это не просто логическая школьно-магистерская – установка, а боль души и мучение ума: томление умной души о мысли – мире – человеке.
Но учительская ученость в эти учено-боголюбивые (?) средние века каждый раз снимает себя в неученом неумении. В жизни по вере, в полноте своей и в пределе своем даже в искушении ученостью не нуждающейся ("экзистенциальная" миссия Франциска-святого).
Собственно же учащий и учимый человек – посередине: меж Августином и Абеляром. Точнее: образ Алкуина-учителя – посередине.
Но как раз не Алкуинова типа люди ополчатся на Абеляра, а средне-средневековые его коллеги, и именно на того Петра Абеляра, который сам себя и выписал – на автопортрете, представленном в собственном его тексте, посвященном тексту же...
Но прежде еще один его автопортрет – в тексте побочном, так сказать, не ученом его тексте.
Кто же он такой – Петр Абеляр? Ну, хотя бы и прежде всего, на взгляд самого Абеляра, – Абеляра-"беллетриста", автора-воспоминателя; не исповедника, а скорее историка самого себя.
"История моих бедствий" (между 1132 и 1136 годами).
"ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ ЧУВСТВА часто сильнее возбуждаются или смягчаются примерами, чем словами. Поэтому после утешения в личной беседе я решил написать тебе, отсутствующему, утешительное послание с изложением пережитых мною бедствий, чтобы, сравнивая с моими, ты признал свои собственные невзгоды или ничтожными, или незначительными и легче переносил их", – так начинает этот мученик свой исповедальный (нет, скорее – исторический) плач по самому себе, не скрывая учительского назначения своего сочинения, в котором первейший инструмент научения – не слово, а пример, то есть момент прожитой и пережитой заново (на этот раз в слове) жизни. Самоценной и причастной только (?) самой себе...
Первопричина Абеляровых бед и несчастий определена на редкость простодушно: "Чем шире распространялась обо мне слава, тем более воспламенялась ко мне зависть". И это не единожды: "Вскоре после того, как обучение диалектике оказалось под моим руководством, наш бывший учитель начал столь сильно мучиться от зависти и огорчения, что это даже трудно выразить". Еще: "Чем более явно он преследовал меня своей завистью, тем больше возрастал мой авторитет, согласно словам поэта: высшее – зависти цель..." В ход идет язычник Овидий. Абелярова гордыня никакого иного объяснения всех своих несчастий и бед, кроме зависти, не приемлет. Как же и в самом деле не завидовать прославленному магистру, когда прославленный магистр авторитетно свидетельствует: "Скажу об этом смело словами Аякса, чтобы выразиться поскромнее:
...Спросите ль вы об исходе
Битвы меня, то отвечу я вам: побеждаем я не был".
Снова Овидий – на этот раз устами гомеровского героя.
А завидовать, судя по всему (прежде всего, конечно, по уверениям самого предмета зависти), было чему. Слово учителя должно быть словом значимым, исполненным мысли в отличие от Ансельма Ланского – полной противоположности Абеляру и охарактеризованного Абеляром же следующим образом: "Он изумительно владел речью, но она была крайне бедна содержанием и лишена мысли. Зажигая огонь, он наполнял свой дом дымом, а не озарял его светом". Абеляр, конечно же, иной. Абелярово слово светоносно, чем и горд светоносный слововержец. Но... гордыня – теневая, темная страсть. Ослепляющее чувство. И ослепленный Абеляр, ясное дело, не видит сего. Он пишет: "...в моем обычае разрешать вопросы, опираясь не на кропотливый труд, но на разум..." Разум разумом, но противопоставление кропотливого труда и разума (надо полагать, беспечного разума) выглядит надменно и нагловато с точки зрения рутинного комментаторского академизма. Не потому ли – снова о том же – "названный выше старец стал терзаться жестокой завистью ко мне..."?
Но человек средних веков, столь тонко и столь себялюбиво отмечающий собственные свои над другими превосходства, а собственные свои беды представляющий как прямые следствия черной зависти, не может не спохватиться и в самом деле спохватывается: "Но благополучие всегда делает глупцов надменными, а беззаботное мирное житье ослабляет силу духа и легко направляет его к плотским соблазнам.
Считая уже себя единственным сохранившимся в мире философом и не опасаясь больше никаких неприятностей, я стал ослаблять бразды, сдерживающие мои страсти, тогда как прежде я вел самый воздержанный образ жизни". "Нечистота моей жизни" – так определит Абеляр истинную (вычитанную из авторитетных текстов) причину своих бед. Причину общую, вне плача души, ставшего поэтическим, литературным, если хотите, художественной историей живой жизни, осуществленной как будто без руля божественного предопределяющего замысла-смысла и без ветрил собственных моральных запретов, сыздетства вычитанных из книг священного Писания и начертанных на скрижалях собственной христианской души. Смирённая гордыня не убеждает и вставлена в текст порядка ради: "Я... трудился, всецело охваченный гордостью и сластолюбием, и только божественное милосердие, помимо моей воли, исцелило меня от обеих этих болезней – сначала от сластолюбия, а затем и от гордости; от первого оно избавило меня лишением средств его удовлетворения, а от сильной гордости, порожденной во мне прежде всего моими учеными занятиями (по слову апостола: "Знание преисполняет надменностью"), оно спасло меня, унизив сожжением той самой книги, которой я больше всего гордился". Между прочим, своею собственной рукой добился он освобожденья, лично сжегши на Суассонском соборе лучший свой трактат. Ссылка на слова евангелического апостола завершает и санкционирует вхождение жизни в текст. Точнее было бы сказать так: текст и есть ученая жизнь; а жизни иной – нет. Причем это "вхождение", понятно, убивает самое эту жизнь как неученую: в ее любовной и в ее творческой ипостаси. Зато освещает эту ученую жизнь как поучение всем и всяческим мирянам всех и всяческих времен. Навсегда и навезде. Литература становится проповедью. Должна стать... Жизнь текстовая, учебно-наставительная жизнь, прожитая самим живущим (или прожившим-отжившим). Реально-идеальная жизнь. (В отличие от Августиновой иллюзорной, мертвенной жизни, ставшей максимально жизненным – реальным – ее идеалом.) Бытийственная жизнь.