Текст книги "Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух"
Автор книги: Вадим Рабинович
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
А теперь о том, как складывались отношения Абеляра с теми, кто был рядом с ним; так сказать, с товарищами по работе.
Абеляр – жуткий гордец, а его сослуживцы – жуткие завистники. И он, и они друг друга стоят (конечно, в системе моральных ценностей средневековой эпохи). Опять-таки не кто-нибудь, а воля божья наказывает зло злом, грех грехом же – гордыню завистью. Гордый дух сам же себя и упраздняет: освобождение всеценного, человечески-божественного духа достигается, говоря не только фигурально, – своею собственной рукой. (Припомним духовное самоубийство Абеляра: лучшую свою рукопись – лично в костер.) Свет разума (текст), обугливаясь и испепеляясь, великолепно горит в священном, казалось бы, огне, не раздвигающем – совсем даже напротив! – нагнетающем мрак, сгущающем "ночь средневековья". Правды ради следует сказать, что в своей "Истории ..." доброхотность божьей воли в акции духовного самосожжения Абеляр не признает. Вопрос остается открытым. Однако ближе к концу физическому концу жизни – Абеляр отречется-таки от всего, за что – по крайней мере внешне – был гоним, дав тем самым добро на все имевшие место судилища над собою как автором текстов. Тексты в огонь – и правильно. Туда им и дорога. Ибо последний текст, последнее слово, – за богом, волею которого должна быть попрана его творческая (потому и гордынная) жизнь пусть даже хитросплетенными руками ничтожных, хотя и всесильных завистников. Личное ценою самоаннигиляции – во всеобщее божье слово, предназначенное всем!
Учено-писательское дело Абеляра – пусть в декларациях – уповает только на божью волю, исключающую чудо (ибо чудо – для людей, а не для бога), и, во-вторых, исключает волю собственную – свободную, личную волю – в стремлении к идеальной жизни (священному тексту о ней). Но куда же направлена эта свободная воля, коли она есть? (В самом деле, как же ей не быть, коль скоро речь идет о человеке?) Куда? – На собственную живую любовную и гордую – жизнь, осуществившуюся столь ярко и впечатляюще, столь светозарно и светоносно. Это ли не чудо? Чудо пресуществления раз и навсегда данного божественного слова в жизнь человеческого вида – индивидуально зрящую и зримую жизнь. Самоценную...
Этой жизнью и был сам Абеляр-живой, влюбленный, гордый, гневный, раздраженный, пылкий, темпераментно красноречивый, учительствующий, спорящий, злой, смиренный – не смирившийся... В точности такой, каким по замыслу Абеляра должен быть текст, который следует читать, очищая-высветляя. А к чему такое приводит? Такого рода умение читать придумал великий магистр XII столетия, который на свое несчастье еще и просто... жил. Неуравновешенность и текста, и его читателя. Трибуны безумствуют: "Автора!" Он – "вненаходим" и "избыточен". И потому – эстетически значим для времен последующих. Потому же – и еретически опасен для своих современников.
Ничего устойчивого!
Предмет и его контур, странно не совпадающий с самим предметом; знак предмета; маска-стереотип, до поры скрывающая живые черты неповторимо живого лица, хоть и свидетельствующая об этом лице в замысле поэтически осуществленного текста. Маска: личина – лицо – лик. Лицо... с отсветами всезначащего лика. А текст снова не важен, как это было на судилище в Суассоне. Потому что текст зачитывается до дыр: мандельштамовских просветов – прогулов, прогалов, проколов... Важно лицо. Лицо человеческое!
Всё это было вот что: Абеляр глазами Абеляра. А теперь Абеляр глазами Элоизы как еще одно научающее умение сложить из слов другую жизнь. Поглядим на эту другую жизнь нашего героя очами монахини из монастыря Аржантейль Элоизы так, как если бы это были мои глаза. (А как иначе?)...
НО ДАЖЕ И ТОЧКА ЗРЕНИЯ ЭЛОИЗЫ, удивительно цельной, замечательно стойкой женщины, – блуждающая точка зрения. Говоря точнее, этих точек зрения несколько. По меньшей мере четыре, если верить самой Элоизе. Вот каким мерцающе-калейдоскопическим обращением предваряет она первое свое письмо Абеляру:
"Своему господину, а вернее отцу, своему супругу, а вернее брату, его служанка, а вернее дочь, его супруга, а вернее – сестра, Абеляру – Элоиза". Так начинается переписка Элоизы с Абеляром, которую можно датировать 1132-1135 годами. Глаза Элоизы – это глаза служанки, которые видят господина, но и глаза дочери, лицезрящие отца; глаза жены, взирающие на мужа, но и глаза сестры, имеющие в поле своего видения брата. Четыре точки обозревания – четыре зрительных луча – четыре позиции рассматривания (по сути дела – всматривания в самое себя) в конечном счете сводятся к одной точке зрения: любовница хочет видеть в Абеляре только любовника, хоть и утратившего возможности им быть. Любовника, и никого больше. Элоиза учит Абеляра оставаться, пусть немощным, но любовником. Но Абеляр – не из тех; он – не тот, кем его видит (или хочет видеть) Элоиза. Он – сам кого угодно научит. Он – нравоучительный праведник. Но пусть поговорят наши влюбленные бывший влюбленный Абеляр и любящая еще и сейчас, несчастнейшая из несчастных – Элоиза.
(Некоторые исследователи считают, что письма Элоизы написал сам себе Абеляр, и тогда вовсе замечательно: метод "да" и "нет" проигрывается на себе самом как на тексте, выявляющем в ходе критического самопрочтения собственную свою человечески-текстовую неустойчивость-неуравновешенность с исчезающе неуловимым смыслом.)
Элоиза (в том же письме): "...утратив человека в действительности, я хотела бы утешиться словами его и как бы представить себе его образ". В самом деле: образ человека, "в слове явленный". Но человек этот – для Элоизы целый мир, единый, всеохватный, – ничего иного вне себя не предусматривающий. Вновь и вновь: "образ мира, в слове явленный". Упрямо мною талдычемая пастернаковская максима.
Но желание услышать-увидеть слово-образ – еще не есть законосообразное, требующее немедленного удовлетворения, желание, покуда не санкционировано достаточно авторитетным текстом, вне этого желания пребывающим: "...А сколь приятно получать письма от отсутствующих друзей, то на собственном примере нам показывает Сенека, написавший в письме к своему другу Луцилию: "Благодарю тебя за то, что ты часто мне пишешь. Ведь это единственный для тебя способ явиться ко мне. Всякий раз, получая твое письмо, я сейчас же вижу тебя со мной вместе". Не важно, что текст принадлежит язычнику Сенеке, важно, что текст. Впрочем, такой способ узаконения психологических душевных – порывов нам уже более чем знаком.
Пусть Элоиза попечалится еще:
"О мой любимейший! Все наши знают, сколь много я в тебе утратила и как злополучное наигнуснейшее и всем известное предательство разлучило меня не только с тобой, но и с самой собой; но моя скорбь еще более возрастает при мысли не о самой утрате, а о том, как она совершилась. А ведь чем важнее причина скорби, тем сильнее должны быть и средства утешения. Принести оке утешение должен не кто-либо иной, а ты сам: ты один был источником скорби, так будь оке сам и милосердным утешителем. Только ты один можешь и опечалить, и обрадовать, и утешить меня. Только ты один должен более всех это сделать: ведь я выполнила все твои желания, вплоть до того, что решилась по твоему приказанию погубить самое себя, так как ни в чем не могла противиться твоей воле. Мало того: моя любовь (ведь вот что удивительно) обратилась в такое безумие, что я сама отняла у себя безо всякой надежды на возвращение то единственное, к чему стремилась. Ведь когда я сама по твоему приказанию сменила без промедления одежду, а вместе с нею и душу, я показала этим, что ты – единственный обладатель как моего тела, так и моей души.
Бог свидетель, что я никогда ничего не искала в тебе, кроме тебя самого; я желала иметь только тебя, а не то, что принадлежит тебе. Я не стремилась ни к брачному союзу, ни к получению подарков и старалась, как ты и сам знаешь, о доставлении наслаждений не себе, а тебе и об исполнении не своих, а твоих желаний. И хотя наименование супруги представляется более священным и прочным, мне всегда было приятнее называться твоей подругой, или, если ты не оскорбишься, – твоею сожительницей или любовницей. Я думала, что чем более я унижусь ради тебя, тем больше будет твоя любовь ко мне, и тем меньше я могу повредить твоей выдающейся славе. Ты не пренебрег изложить и некоторые доводы, при помощи которых я пыталась удержать тебя от нашего несчастного брака, хотя и умолчал о многих других, по которым я предпочитала браку любовь, а оковам – свободу. Призываю бога в свидетели, что если бы император Август, владевший всем миром, удостоил бы меня чести брачного предложения и навсегда утвердил бы за мной владычество над всем светом, то мне было бы и милей, и почетней называться твоей возлюбленной, нежели его императрицею. Ведь не тот непременно лучше, кто богаче или могущественней: быть и богатым, и могущественным – зависит от удачи, быть ли хорошим зависит от добродетели...
Тебя соединяла со мной не столько дружба, сколько вожделение, не столько любовь, сколько пыл страсти. И вот, когда прекратилось то, чего ты желал, одновременно исчезли и те чувства, которые ты выдержал ради этих желаний. О возлюбленнейший, это догадка не столько моя, сколько всех, не столько личная, сколько общая, не столько частная, сколько общественная. О, если бы так казалось мне одной, о, если бы твоя любовь нашла что-нибудь извиняющее, от чего – пусть немного – успокоилась бы моя скорбь! О, если бы я могла придумать причины, которые, извиняя тебя, как-либо опровергли бы мое низкое предположение! Умоляю тебя, исполни мою просьбу: ты увидишь, что она незначительна и нисколько не затруднит тебя. Если уж я лишена возможности лично видеть тебя, то, по крайней мере, подари мне сладость твоего образа в твоих высказываниях, которых у тебя такое изобилие. Напрасно я буду ожидать от тебя щедрости на деле, если буду подозревать, что ты скуп на слова...
Пока я наслаждалась с тобой плотской страстью, многим было неясно, почему я так поступаю: по любви ли к тебе или ради чувственности. Ныне же конец являет, что побуждало меня в начале. Ведь я отреклась совершенно от всех удовольствий, лишь бы повиноваться твоей воле. Я не сохранила ничего, кроме желания быть теперь целиком твоей. Подумай же о том, насколько ты несправедлив, когда того, чья заслуга пред тобою больше, ты вознаграждаешь меньше и даже вообще ничего не даешь, хотя от тебя требуется весьма малое и то, что выполнить тебе очень легко...
Прежде, когда ты увлекал меня к мирским наслаждениям, твои письма часто приходили ко мне, и ты нередко воспевал в стихах твою Элоизу, имя которой было у всех на устах; оно звучало на всех площадях и во всех домах. Насколько же теперь праведней увлекать меня к богу, чем тогда – к наслаждению. Умоляю тебя: взвесь то, чем ты мне обязан, и отнесись внимательней к моим просьбам.
Прощай, единственный!"
Я сказал: "Пусть Элоиза попечалится..." Печаль? Да нет, конечно! Это раздирающий душу плач. А сквозь слезы вырисовывается живой сластолюбец (пусть пока только в предположении). Абеляр, с точки зрения Элоизы, и в самом деле не уместившийся в текст собственной, им самим рассказанной истории. Душа плачет, а рефлексирующий ум наблюдает: за тем, по ком плач (это еще куда ни шло), но и за собой-плачущей.
Первый пассаж – живейшее свидетельство неравномощности жизненных вневременных маргиналий на полях текста и текста, всецело отмеченного собственным временем. Пострижение в монахини – акт жизни по тексту, поступок, призванный загнать жизнь в текст, начать жить по тексту – по писаному тексту монастырских уставных уложений. Но стиль выдает: строки письма дышат, живут, сшибаются друг с другом, ломаются, рвутся... Слово кричит, не желая смириться, канув в уставные параграфы жизни по правилам правильной жизни. Понятно, что жизнь требует жизни же – другой жизни как своей собственной. Жизнь ради жизни, а тогда все институциональные, социально санкционированные в соответствующих текстуально оформленных правилах околожизненные онёры (законный брак, всяческие дарения, любовное потребительство) – ничего не стоящие вещи. Любовница, сожительница: та, которая живет с ним... Именно живет. И ничего больше. (В самом деле: а что может быть больше, чем живет?) Живущий – любящий – Абеляр как раз и есть в глазах (очах) Элоизы и на устах Элоизы Абеляр сам по себе, ее возлюбленный в принципе, по сути дела, как таковой. Живой! Делающий именно в этом своем наиживейшем качестве живою и ее, Элоизу.
Но... чудовищное предположение: а вдруг всего лишь вожделение, пыл страсти, плотская похоть? "Нет, это не любовь", – как бы восклицает Элоиза. Опровергнуть сие и подтвердить обратное может теперь уже только слово письмо Абеляра. И только оно – слово, которое теперь уже за Абеляром. Слово теперь уже должно ожить, став подлинным свидетельством о жизни свидетельством ее самой. Жизнь, чтобы стать ею, должна, напротив, уйти в слово, а не оставаться вне его. Маргинальное слово должно стать словом основного текста. "Напрасно я буду ожидать от тебя щедрости на деле, если буду подозревать, что ты скуп на слова", – сердится Элоиза в ожидании столь надолго запоздавших слов.
А может быть, похотлива и она, Элоиза? Симметричнейшим образом Элоиза обсуждает и эту возможность, ибо уход в монастырь как облачение жизни в уставное монашеское слово был добровольным уходом, чего нельзя сказать про бандитское оскопление пылкого любовника.
Где былые стихи, где хотя бы просто письма, где просто человеческое слово – скорбящее, но и утешающее? Прежде, чем дать слово для ответа Абеляру, справедливо сказать, что этот замечательный диспут влюбленной и влюбленного (с ограниченными возможностями) вышел за рамки текста XII столетия: он стал текстом всех последующих времен – например, XIV петрарковского столетия, ибо спор писем был поистине спором жизней, поединком всецело человеческих судеб. Спустя два столетия Франческо Петрарка на полях одной из копий именно этого письма Элоизы напишет: "Ты везде, Элоиза, говоришь наисладчайше и ласково". Так родственные связи Элоизы, а с нею и Абеляра, расширяются на будущие века: Элоиза – духовная сестра Лауры. А почему и не Беатриче?.. Абеляр – Данте – Петрарка... Вполне почтенное любовно-ученое собеседование. А пока Элоиза нетерпеливо ждет ответа от Абеляра. Что-то он ей ответит?
Он на сие (как бы сказал классический филолог М. Л. Гаспаров, переведи он этот ответ):
"...Ты знаешь, о возлюбленная, сколько любви и преданности проявляла раньше община ваша в молитвах, воодушевленная моим присутствием. Действительно, ежедневно при исполнении молитв, положенных на каждый час, сестры обычно добавляли еще особую молитву Господу за меня, составленную так, что, пропев сначала строфу и антистрофу, они добавляли к ним еще моление и общее заключение по следующему образцу.
Строфа: "Не оставь меня, господи боже мой, и не отступись от меня".
Антистрофа: "Боже, на помощь мне приходи постоянно".
Моление: "Спаси раба твоего, господи боже мой, уповающего на тебя, Господу, услышь молитву мою, и вопль мой пусть дойдет до тебя".
Заключительная молитва: "Боже, ты удостоил раба твоего собрать служанок твоих во имя твое, молим тебя, чтобы ты дал как ему, так и нам укрепиться в воле твоей, о господи", и т. д.
Теперь же мне, отсутствующему, тем более необходима поддержка молитв ваших, чем больше охватывает меня тревога в ожидании еще больших опасностей. Итак, умоляя, я требую и, требуя, умоляю (поскольку теперь в разлуке я испытываю, как правдива ваша любовь к отсутствующему), и, исполняя молитвы, на каждый час положенные, я добавляю еще особую молитву такого образца:
Строфа: "Не оставь меня, господи, отец и владыка жизни моей, чтобы мне не пасть на виду у противников моих, чтобы не торжествовал надо мною враг мой".
Антистрофа: "Возьми оружие и щит и встань на защиту мою, да не восторжествует..."
Моление: "Спаси раба твоего, господи боже мой, уповающего на тебя; пошли ему помощь от святости твоей и от Сиона охрани его; будь ему, господи, оплотом твердыни перед лицом врага. Господи, услышь моление мое и вопль мой пусть дойдет до тебя".
Заключительная молитва: "Боже, ты удостоил раба твоего собрать служанок твоих во имя твое, молим тебя, защити его от всякой беды, верни его невредимым к служанкам твоим. О, Господи", и т. д.
Если же Господь предаст меня в руки врагов моих и они, одолев, убьют меня, или если я по какому другому случаю вступлю на общую стезю всей плоти человеческой в разлуке с вами, умоляю вас, труп мой, где бы он ни оказался погребенным или брошенным, прикажите перенести на ваше кладбище, чтобы дочери наши, или сестры во Христе, часто взглядывая на нашу могилу, побуждались больше изливать на меня своих молитв ко господу..."
СТРАННОЕ ДЕЛО! Ни слова о любви к той, которая любит. Скорее, о любви к себе, о том, чтобы любили его еще больше, хлопоча о нем перед богом, молились бы о нем. А коли умрет, то похоронили бы где следует. Заодно и урок молитвы: привычной молитвы и молитвы особой – на случай. Молитвы-образцы, тексты-образцы, призванные запечатлеть животрепещущие вздохи живых душ в стандартно освященных, образцовых текстах-молитвах. Куда подевалась живая жизнь, которая так выразительно, так шампански не умещалась в образцовую модель жизнеповедения по тексту? А теперь – только текст: скучно-молитвенный, пресно-заунывный. Одноголосый канон. И это – в ответ на полуплач-полушепот, на полукрик-полувздох, плач-крик все еще живой – столь же несгорающе живой – Элоизы. На жизнь вне текста – текст, застегнутый на все буквы и на все знаки препинания. Еще одно другое Я Абеляра, вызволенное из сокровенных потемок его же, Абелярова, многомерно-многоликого я голосом-взором живой и страждущей Элоизы. А каково обращение, начинающее письмо, – "Элоизе, возлюбленной во Христе, Абеляр, брат ее во Христе?!" Брат, и все.
И только во Христе. Лишь гордынная любовь к себе самому – несмываемый, наверное, уже ничем и до конца дней несмываемый, след былого живого...
(А может быть, эта застегнутость текста и есть подлинная жизнь – жизнь истинно ученая – ученого магистра и книгочея Петра Абеляра, прозревающего еще что-то действительно устойчивое в прочитываемом тексте – в молитве, например?)
Что, спрашивается, отвечать на сие? Ясно, что отвечать уже нужно не Абеляру, а той его текстовой проекции, которая вычертилась в ходе письма Элоизы Абеляру и ответа на него. Абеляр, каким он дан в собственном его ответе на первое письмо Элоизы, – воистину учитель: он буквалист-Алкуин, но только едва ли не абсолютно ясный, однозначно-образцовый; так сказать, Алкуин без загадок. Загадка окажется в другом. Её, как и следует ожидать, загадает Элоиза, которая во втором письме Абеляру начнет особым, тоже теперь уже ученым, образом препарировать текст, коим стала теперь для нее завершенная жизнь Абеляра (не жизнь вообще, а жизнь в любви, жизнь-любовь, жизнь-страсть). Эти аналитические намерения Элоизы внятны с самого начала с обращения, которое на этот раз выписано так: "Своему единственному после Христа и его единственная во Христе". Любовь несколько усмирена, но жива еще, сполна еще жива. Зато любовь Абеляра вся вмонтирована в христианские узаконения о любви, какой положено любить монаху. Но пусть говорит теперь Элоиза:
"Немало мы были удивлены... тому, что ты лишь увеличил скорбь тех, которым должен был принести лекарство утешения, и только усилил слезы, которые должен был осушить. В самом деле, кто из нас мог слышать без слез то, что ты говоришь в конце твоего письма: "Если господь предаст меня в руки врагов моих и они, одолев, убьют меня" и т. д. ?
О, возлюбленнейший! В каком состоянии духа ты подумал об этом, как мог ты произнести такие слова?! Никогда не забудет бог настолько своих рабынь, чтобы дать им пережить тебя! Никогда не пошлет он нам такой жизни, которая горше любой смерти! Тебе надлежит опекать нас и молить бога за наши души, посылая к нему прежде себя тех, кого ты собрал для служения ему, дабы тебя уже не тревожили больше о них никакие заботы и дабы тем радостнее последовал бы ты за нами, чем больше ты будешь уже уверен в нашем спасении. Пощади, умоляю тебя, господин мой, избавь нас от слов, от которых несчастные делаются несчастнейшими, и не отнимай у нас того прежде смерти, чем мы только живем...
В этот момент мы, несчастные, сможем лишь плакать, а не молиться, и не найдя в себе сил хоронить тебя, мы будем стремиться скорее быть погребенными вместе с тобою. Ведь когда мы в твоем лице утратим и нашу жизнь, жить, лишившись тебя, станет для нас невозможно. О, только бы не дожить до этого! Даже и мысль о твоей смерти для нас смертельна. Что же будет: если нас и на самом деле поразит смерть твоя? Не дай бог, чтобы нам пришлось пережить тебя, отдавать тебе последний долг и оказывать тебе попечение, кое мы ожидаем сами именно от тебя! О, только бы нам предшествовать в этом тебе, а не следовать за тобой...
О, я несчастнейшая из несчастных, злополучнейшая из злополучных! Благодаря тебе я была превознесена превыше всех женщин, и вот тем ниже низверглась я с этой высоты, поплатившись вместе с тобою тяжким падением. Ведь чем выше ступень, на которую человек поднялся, тем тяжелее его падение. Какая из благородных и знатных женщин была счастлива более меня или равно мне? И какую из них затем судьба так унизила и поразила скорбью? Какую великую славу из-за тебя принесла мне судьба и какое из-за тебя же она приготовила мне крушение? С какой силой она бросала меня то туда, то сюда, не зная меры ни в добре, ни в зле? Чтобы сделать меня всех несчастней, она сначала сделала меня всех счастливей. Так что, когда я вспоминаю о том, чего я лишилась, меня тем сильнее терзают сожаления, тем более угнетают утраты, и тем больше охватывает скорбь о потерянном, чем сильнее была моя любовь к тому, чем я обладала; и вот – радости наивысшего блаженства окончились величайшей печалью.
И как будто бы с тем, чтобы еще более вызвать наше негодование от обиды, по отношению к нам одинаково были нарушены все требования справедливости. Ведь пока мы наслаждались радостями страстной любви, или скажу грубее, но выразительней – пока мы предавались прелюбодеянию, гнев божий щадил нас. Когда же мы заменили незаконную связь законным союзом и искупили позорное прелюбодеяние честным браком, тогда гнев господень простер над нами свою тяжелую длань и поразил наше неоскверненное ложе, хотя ранее долго терпел оскверненное. Понесенное тобою наказание было бы достойной карой для мужей, виновных в каком угодно прелюбодеянии. То, чем другие поплатились за последнее, ты навлек на себя в результате того самого брака, которым, как ты был вполне уверен, ты уже исправил все свои прегрешения.
Собственная жена навлекла на тебя такое бедствие, какое навлекают на прелюбодеев развратницы, и притом не тогда, когда мы предавались прежним наслаждениям, а тогда, когда некоторое время мы уже находились в разлуке и стали вести более целомудренную жизнь, – ты, став во главе парижской школы, а я, пребывая согласно твоему велению с монахинями в Аржантейле. Так, разлучившись друг с другом для того, чтобы ты мог усерднее заниматься школой, а я – свободнее отдаваться молитве или размышлениям о священном Писании, мы вели целомудренную, а потому и более праведную жизнь; и вот тогда-то ты один поплатился своим телом за то, что мы совершали в равной степени оба. Ты один был наказан, хотя вина лежала на нас двоих, и хотя ты был виновен меньше, ты претерпел все. Ведь чем более ты унизился ради меня и чем более ты возвысил меня и всю мою родню, тем меньше ты заслуживал наказания пред богом и пред этими предателями ... Коварнейший искуситель прекрасно знал по многократному опыту, что мужья легче всего находят гибель именно из-за своих жен.
Простирая и на нас привычную свою злобу, он попытался через брак наш достичь того, чего не смог добиться чрез наше прелюбодеяние; так как ему не было дозволено употребить для зла зло, то он употребил во зло само благо. Благодарение богу, что искуситель не вовлек меня в грех по моей доброй воле, как упомянутых выше женщин, хотя и сделал мою любовь причиной совершённого злодеяния. Но хотя невинность моя и сохранила мой дух чистым от этого злодеяния и я непричастна к нему, однако ранее я совершила много грехов, кои не позволяют мне оставаться в полной к этому злодеянию непричастности. Ведь предаваясь до этого долгое время наслаждениям плотского сладострастия, я сама заслужила тогда то, от чего теперь мучаюсь, и понесенное мною наказание явилось заслуженным следствием моих прежних грехов. Злополучный конец имеет своею причиной дурное начало. О, если бы я за все это могла подвергнуться надлежащей каре, чтобы хоть как-нибудь отплатить за боль твоей раны длительным покаянием и чтобы те страдания, которые испытывало твое тело в течение некоторого времени, я, во имя справедливости, претерпевала в уничтожении духа в течение всей моей жизни и стала бы этим угодной если не богу, то хотя бы тебе!
Сознаваясь в слабости моего истинно несчастнейшего духа, я не в силах отыскать такое покаяние, которым я могла бы умилостивить бога, обвиняемого мною все время в величайшей жестокости из-за этой несправедливости; делая этим противное его предначертанию, я более оскорбляю его своим возмущением, чем умилостивляю своим раскаянием. Разве можно назвать кающимися грешников, как бы они ни умерщвляли свою плоть, если при этом дух их еще сохраняет в себе стремление к греху и пылает прежними желаниями?! Ведь всякому легко признаваться на исповеди в грехах и даже смирять свою плоть внешними истязаниями, но поистине крайне трудно отвратить свою душу от стремления к величайшим наслаждениям. Поэтому совершенно правильно говорит праведный Иов: "Против себя поведу речь мою", т. е. дам волю языку и отверзу уста для обличения грехов своих, а затем тотчас же добавляет: "Говорю я с горечью в душе моей". Блаженный Григорий (Великий, VI в. – В. Р.), толкуя это место, говорит: "Некоторые открыто каются в своих грехах, однако не стенают душою при покаянии и радостно рассказывают о том, о чем должно скорбеть". Следовательно, тот, кто говорит о своих грехах с ненавистью, необходимо должен говорить о них с горечью в душе, дабы эта горечь являлась карой за то, что по приговору ума осуждено словами. Но насколько редко встречается горечь истинного раскаяния, говорит блаженный Амвросий (Медиоланский, IV в. – В. Р.), рассматривая этот вопрос: "Я нашел, что легче встретить невинных, чем раскаивающихся".
И в самом деле, любовные наслаждения, которым мы оба одинаково предавались, были тогда для меня настолько приятны, что они не могут ни утратить для меня прелесть, ни хоть сколько-нибудь изгладиться из моей памяти. Куда бы ни обратилась я, они повсюду являются моим очам и возбуждают во мне желания. Даже во сне не щадят меня эти мечтания. Даже во время торжественного богослужения, когда молитва должна быть особенно чистою, грешные видения этих наслаждений до такой степени овладевают моей несчастнейшей душой, что я более предаюсь этим гнусностям, чем молитве. И вместо того чтобы сокрушаться о содеянном, я чаще вздыхаю о несовершившемся. Не только то, что мы с тобой делали, но даже места и минуты наших деяний, наравне с твоим образом, так глубоко запечатлелись в моей душе, что я как бы вновь переживаю все это и даже во сне не имею покоя от этих воспоминаний. Нередко мысли мои выражаются в непроизвольных движениях и нечаянно вырывающихся словах.
О я, поистине несчастная, достойнейшая жалобного стенания души: "Бедный я человек! Кто избавит меня от тела смерти?" О, если бы я смогла добавить к этому и следующие за тем слова: "Благодать божия, чрез господа нашего Иисуса Христа!" Эта благодать была дарована тебе, возлюбленнейший, ибо одна телесная рана, избавив от плотских побуждений, излечила тебя и от многих других душевных ран, так что хотя сначала и кажется, будто бог ополчился на тебя, в конце концов оказывается, что он был сострадателен к тебе как истинный врач, который не отступает перед страданиями больного, лишь бы сохранить ему жизнь. Во мне же эти плотские побуждения и этот пыл страсти все больше и больше разжигаются горячностью молодости и опытом приятнейших наслаждений; они тем сильней угнетают меня, чем слабей я сама – предмет их нападений...
Бог свидетель, что я всю мою жизнь больше опасалась оскорбить тебя, нежели бога, и больше стремлюсь угодить тебе, чем ему. И в монастырь я вступила не из любви к богу, а по твоему приказанию. Подумай же, сколь печальную и жалкую жизнь я влачу, если и на земле я терплю это все напрасно и в будущей жизни не буду иметь никакой награды. Тебя, как и других, долго обманывало мое притворство, и ты принимал лицемерие за благочестие, а потому, когда ты поручаешь себя моим молитвам, ты требуешь от меня того, что я ожидаю от тебя. Умоляю тебя, не думай обо мне так и не переставай помогать мне своими молитвами. Не считай меня здоровой и не лишай меня милости исцеления. Не верь, что я в нем не нуждаюсь, и не уклоняйся от помощи в моей нужде. Не думай, что я сильна, и не дай мне погибнуть раньше, чем ты успеешь поддержать меня в моем падении... В каком бы уголке неба ни поместил бы меня бог, я буду довольна. Ведь там никто никому не будет завидовать, а каждый будет довольствоваться тем, что у него есть. А чтобы подкрепить мое мнение каким-нибудь авторитетом, послушаем блаженного Иеронима: "Я сознаюсь в своей слабости и не желаю сражаться с надеждою на победу, дабы как-нибудь не потерпеть поражения". К чему же отказываться от надежного и стремиться к сомнительному?"
Пойдем вслед за словами, которые говорит Элоиза совсем уже затюканному Абеляру, как будто вовсе забывшему о том, что такое быть живым – что такое жить... "Избавь нас от слов о смерти твоей", – просит Элоиза. Не от смерти, нет! От слова о ней. Взять и умереть – куда живее, чем обговаривать смерть: "...не отнимай у нас того прежде смерти, чем мы только живем". "Даже и мысль о твоей смерти для нас смертельна". Жизнь связывается с жизнью. А смерть со смертью. Точнее: не сама смерть, а слово о ней, помысел о ней. Учит только жизнь, но лишь тогда учит, когда рассекречивается, восстает из лат текста, вышелушивается живым семенем из скорлупы слова, из сухих створок упавшего наземь плода. Результат разрушающей текст работы с текстом. Величайший парадокс, ответа на который нет: прелюбодеяние поощряемо, а честный брак навлекает божью (человеческую) кару; усердное учительское дело в парижской школе (Абеляр) и пристальные размышления о священном Писании (Элоиза) при обоюдном целомудрии – и божья кара (оскопление) тут как тут. Бог – податель благ и бог – как высшее единение слова и действия, жизни и слова о ней, жизни-слова попирает справедливость.