Текст книги "Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух"
Автор книги: Вадим Рабинович
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
Вот как было однажды с епископом падернборнским Мейнверком (X век). Генрих II велел потихоньку подчистить у него в тексте заупокойной обедни первый слог Pro (fa)mulis et (fa)mulabis tuis (за рабов и рабынь твоих). Как император и ожидал, епископ не заметил сего и, служа обедню, торжественно пел pro mulis et mulabis tuis (за ослов и ослиц твоих).
Узнав про сыгранную с ним шутку, Мейнверк очень рассердился, поймал устроившего ее королевского капеллана и жестоко высек его. Но потом, пожалев беднягу, он подарил ему в утешение новую рясу.
Случай, конечно, маргинальный, но характерно маргинальный. Грамматико-литеральная изощренность тонка и потому рвется, ибо смысл мал, да дорог, потому что он – золотник. А ученый прием при всей своей академически формальной скрупулезности того гляди может дать промашку.
Буква вторгается в судьбу, и если не во всю целиком, то в ее временной отрезок. Смешно и весело, но только не посрамленному епископу. Ученая жизнь ученого средневековья пишется латинскими литерами. Сказка Бориса Заходера "Кит и кот" – шаловливое воспоминание об ученом – пусть опять-таки маргинальном – средневековье:
"Кит уселся на заборе,
Ну а кот отчалил в море".
Кажется, так. И тут уж ни Академик по китам, ни Академик по котам (средневековые академики не обязательно должны жить в средних веках) не могли сказать, в чем дело. А дело в опечатке: кИт – кОт.
Так буква переиначивает кито-котовский мир: образует его – формирует, структурирует, "моделирует". А смысл по-прежнему не колеблем – не колебим, хотя и обозначен, подготовлен к постижению всей этой ученостью. Должен быть подготовлен.
Но средние века, конечно же, практические и здравые века. Поэтому буква буквой, а выучиться читать, хочешь не хочешь, надо. (Ясно, что грамотность и ученость – не синонимы, но предполагают друг друга, на виду друг у друга, имеют друг друга в виду).
Из похвального слова Оттона I (X век): "Дарования его были воистину удивительны, ибо по смерти супруги своей, королевы Эдиты, он, дотоле не знавший грамоты, настолько преуспел, что мог читать и понимать целые книги... " Еще: "Император был так учен, что сам был в состоянии читать и понимать всякие письма, какие ему присылались". Это про Генриха IV. Но настоящее дело состояло в том, чтобы войти в грамматико-лингвистические пласты текста, ибо смысл содержательный задан наперед, укоренен так или иначе в Писании и потому представлен, предпослан, предвосхищен, но обозначаем учительскими установлениями и школярской муштрой. Нельзя ли научиться Смыслу?.. Вот как читал святой Бруно (X век) Вергилия, сопровождавшего грамматическое пособие Присциана: "Materiam prominimo, auctoritatem in verborum compositionibus pro maximo reputabat" – "Менее всего размышлял о предмете, но всего более о расположении слов" в надежде, что скажется сам главный предмет, сквозь слова высветится. Логики-смысловики потому и упирают на смысл, на его понимание. Абеляр: "Преподается только... умение складывать слова без понимания, как будто для овец важнее блеять, чем кормиться". Блеять, чтобы кормиться! Но что преподавалось наверняка, так это только умение; знание приема как такового, ибо умение-прием – всецело для деятельного человека в средние века. Конечно, можно было преподавать арифметику, как это и предусмотрел учебник Боэция. Но все определения всевозможных видов чисел даны как процедуры их получения, как приемы, ибо научить чему-либо означает построить, сконструировать, создать. Продолжить себя-учителя в предмете, вещи. Смысл – первая и последняя цель приема, хотя в конечном счете не исчерпывается им. Или: вещь как прием, она же – сумма формальных предписаний, а также что-то еще, причастное к...
"Число есть собрание единиц или множество количества, собранное вместе из единиц". Пусть это почти перевод "Арифметики" Никомаха (I век). Но перевод – всегда истолкование. Обратите внимание вот на что: "Число есть собрание единиц... " – процесс числообразования в таком определении снят. Но здесь же: "Число есть множество количества, собранное вместе из единиц". Процесс числообразования воссоздан, то есть дан как прием, как знание об умении образования вещи. Ученость как образование вещи ли, школяра ли, должного уметь собрать "число из единиц", если этот школяр читает учебник арифметики, составленный сведущим в арифметике Боэцием. Ученый в любой культуре – перед знанием о предмете. Здесь же – перед знанием об умении сложить предмет, сделать его, продолжить себя в нем, приобщившись к Смыслу, просвечивающему этот предмет. Предстоит предмету, как во все времена, но и входит в него, как можно только в эти – средневековые – времена.
Именно наука научения как знание об умении – непреходящее, поистине новаторское изобретение средних веков. Ново все в целом. Нов каждый шаг этой совершенно особенной учености: от правил домашнего воспитания до университетских и цеховых статутов и уставов.
Но о каком умении идет речь? Это всегда умение указать на смысл, представить вещь как сумму мастерских процедур, проговорить вещь в учительском слове, приобщив к слову наивысочайшего священства, перед которым любой прием бессилен. Потому что это Слово трансцендентно... Кажется, опять опередили события. Но пусть это будет нашим предположением.
РАННЕЕ УТРО раннего средневековья. Едва ли не первый учительский регламент. Письмо блаженного Иеронима из IV века "О воспитании отроковицы". Вот выдержки из этого письма: "Нужно сделать ей буквы либо буковые, либо из слоновой кости и назвать их ей. Пусть играет ими и, играючи, обучается. И пусть она запоминает не только порядок букв и не только по памяти напевает их названия, но пусть ей неоднократно путают и самый порядок, перемешивая средние буквы с последними, начальные со средними, дабы она знала их не только по звуку, но и по виду. Когда же она еще нетвердою рукою начнет водить стилем по воску, то пусть кто-нибудь водит ее нежными пальчиками или пусть на таблице начертает ей буквы, чтобы она шла по бороздкам и не могла бы сбиться в письме, следуя указанным контурам... Самое произношение букв и передача основных правил звучат иначе в устах ученого, чем в устах невежды... За молитвой идет назидательное чтение, за чтением – молитва. Кратким покажется ей время при столь разнообразных занятиях.
Пусть учится она также чесать волну, прясть, вязать, пускать веретено, направлять пальцем основу. Пусть презрит она... шелк и золотую канитель. Пусть готовит лишь такие одежды, которыми отгоняется холод, а не такие, облачась в которые обнажают тело... Вместо украшений и шелка пусть возлюбит она божественные книги и пусть привлекают ее в них не золотое письмо на червленом вавилонском пергаменте, а точная и мудрая четкость, ведущая к истинному познанию... "
Удивительно трогательный, но и последовательно строгий инструктаж воспитывающего обучения. Обучение – игра, но игра в порядок, в коем капризы разночтений обязательны. Смешивающиеся, путающиеся в произвольных извивах случайностей лад и склад ("пусть путают и самый порядок, перемешивая... "). Письмоводительство (точнее: перстоводительство) по образцовым, наперед заданным контурам. Знать буквы не только по звуку, но и по виду. Вид слова, но и голос Слова. Слитно. В едином учительском акте. Вид буквы – невзрачный и строгий – важен, зато золотое письмо на червленом пергаменте – пустое, ибо только точная и мудрая четкость ведет к истинному познанию. То же и про шелк, и про золотую канитель. Зато чесать волну, прясть, вязать, пускать веретено, направлять основу – пожалуйста! Хвала аскетически строгому инвентарю обучения. Хула – цветистым вещицам и штучкам, сопутствующим этому учебно-производственному инвентарю. Обратите внимание: о содержании читаемого не сказано ничего, зато о возможностях грамматических флуктуации в первую очередь! Вспомните предостерегающую констатацию того, что самое произношение букв и передача основных правил звучат в устах ученого особым образом – иначе, чем у невежды. Обратите еще раз внимание: "в устах ученого... ". В самом деле, этот Иероним – ученый по глубочайшей правде самого слова: он учит учить. Благочестие – лишь результат (хотя ясно, что все ради него и делается) этого учительского наставления ученицы-отроковицы.
Так что же? – Средневековый учитель учит учить и попутно как ученый в нововременной перспективе извлекает бог знает из чего принципиально новое знание – в области научения – ради старого, как мир, смысла. Учит приемам, но так, чтобы свести все эти приемы к системе почти рефлекторных автоматизмов, и тогда смысл – вот он: бери – не хочу...
А теперь как это было у монастырских монахов. Монашеский устав Бенедикта. Раздел "О послушании": "Первая ступень смирения – беспрекословное послушание... Ради святого служения, которое они обещали, или ради страха геенны, или ради славы жизни вечной они не должны ни мгновения медлить, раз что-либо прикажет старший, как если бы это приказал сам бог. О сих говорит Господь: "Слухом ушей повиновался мне"; он же говорит ученикам своим: "Слушающий вас меня слушает... " Слово звучащее, а не слово начертанное, начало научения. Вместе с тем Учитель и ученик – взаимопереходящи. Ученик бога становится учителем для монахов-неофитов. Повиновение как результат научения, поступки жизни – изображенное эхо божиего слова, его отзвук в сердцах: "Слухом ушей повиновался мне". Слух – слушать – слушаться послушание как норма монашеской жизни, а может быть, и любой жизни, если только эта жизнь протекает в средних веках. Наслышанный о Слове божием и потому послушливый – выученный авторитетом – монах. Так в научении осуществляется замысел причащения личного бытия к всеобщему запредельному субъекту-богу.
"... Итак, сии, оставив немедленно все свое, отказавшись от собственной воли, вскоре освободив руки свои и оставив неоконченным занятие свое, послушной стопой поспешают делами своими за гласом приказующего, и точно в единый миг веление наставника и исполнение ученика, – то и другое, окрыляемое страхом божиим, – совершается одновременно, наибыстрейше". Отказ от себя, от собственной воли – начало и конец урока, назначенного научить; непременное условие средневекового учительства-ученичества. Слово божие полновесным зерном на взрыхленную почву дышащей и готовой восприять пашни. И тогда дела поспешают за гласом приказующего. Веление наставника и исполнение ученика уже неразличимы, ибо совершаются в жизни ученого человека, живущего по тексту, "одновременно, наибыстрейше". То, что, кажется, должно приземлить и прижать, окрыляет. Это страх божий. Жизнь звучащего текста оборачивается текстом зримой одухотворенной жизни послушавшегося и потому выученного монаха.
Продолжу еще.
"Кого охватит любовь к достижению вечной жизни, те и взыскуют узкого пути (поелику Господь говорит: "Тесен путь, ведущий в жизнь"), так что, живя не по своему хотению и повинуясь не своим стремлениям или вожделениям, но ходя под чужой волею и властию, живя в киновиях (общежитиях), жаждут иметь над собой аббата. Таковые, без сомнения, подражают словам Господа, говорящего: "Я не пришел творить волю мою, но того, кто послал меня". Но самое послушание сие тогда будет угодно богу и приятно людям, когда повеленное исполняется бестрепетно, безропотно, безотлагательно, ревностно и безответно, ибо послушание, оказываемое старшим, богу воздается; ведь сказано: "Слушающий вас меня слушает". И повиноваться ученики должны с ясным духом, ибо "доброхотно дающего любит бог". Когда же ученик повинуется не от души и ропщет хоть не устами, а только в сердце своем, то, и исполнив, не угоден он будет Господу, видящему ропот его сердца, и таковым исполнением не достигнет он милости, но подпадет каре, положенной за ропот, если не исправится и не искупит вины своей".
Учительско-ученический пафос средневековой жизни укоренен в священном и беспорочном образце – Иисусе Христе, пришедшем творить не свою волю, а волю того, кто его послал. Точно так и аббат: ученик, посредник, учитель. Бесконечность круга, и в то же время завершенность замыкания круга самого на себя: учитель – ученик – Учитель. Восприятие слова учителя (аббата), тождественного в последнем счете Слову Учителя учителей, мало того, что должно быть добровольным восприятием – с виду добровольным, оно должно быть восприятием жадно-пустой души, и потому души, воспитанной опытом праведной жизни, проходящей под знаком образца – по тексту. Вот почему послушание по истине, то есть по сердцу и по душе, определено апофатически: оно бестрепетно, безропотно, безотлагательно, безответно. Возможность бытия – в небытии. Полнейшая свобода от какой бы то ни было собственной воли. Именно такой вот истине и следует научиться. Точно так пестуемая душа готова стать обученной. Вопрошающее сердце слушает слово учителя (Слово бога), а бог слышит ропот сердца ученика, если он – пусть в глубинах своих – противится этому Слову. Но... ропот сердца совершенно конкретен, непреходящ, самоценен – к абсолюту не сводим. Томление по совпадению лично самоценного и всеобщего так томлением и осталось. Всеумеющие притязания приема претерпевают неудачу. Смысл научения и прием, на него указующий, шли навстречу друг другу, но разминулись, хотя и в виду друг друга, про-ясняя один другой...
И все же этот раздел монастырского устава мало похож на регламент-инструкцию. Это скорее регламент воспитуемой, учащейся души, нежели служебная инструкция школьных будней. Это, в некотором роде, "методологическая основа" средневековой учености как всеобщего, всечеловеческого дела по выработке школяра в учителя (scholasticus'a). Вышколить человека в ученого человека или – условно – просто ученого (конечно, со всеми поправками на средние века, хорошо знающие толк в знании о том, как научиться что-нибудь уметь).
Монастырь монастырем, но какой все-таки была школа, производившая ученость как таковую, книжную по преимуществу, – в ее чистом, не отягощенном предметом виде?
Ученый человек и просто грамотный человек – на первый взгляд почти синонимы. Историк первого крестового похода Гвиберт Ножанский (XI век) говорит: "Незадолго до моего детства, да, пожалуй, и тогда еще школьных учителей было так мало, что в маленьких городках найти их было почти невозможно, а в больших городах – разве что с великим трудом; да если и случалось встретить такого, то знания его были столь убоги, что их не сравнить было даже с ученостью нынешних бродячих клириков". И это было уже очень хорошо – прежде и этого не было. Соборная школа поставляла сию ученую (полуученую, недоученую) братию для научения вовсе неученых. Только крупные города могли похвалиться собственной соборной школой, жившей при кафедральном соборе. Соборно-школьная программа о семи свободных искусствах была изобретена на исходе "темных веков" – к X столетию, – как будто на века и состояла из, казалось бы, раз и навсегда составленного расписания предметов тривиума (троепутья) и квадривиума (четверопутья). Семь хорошо вытоптанных дорог грамматики, риторики, диалектики (первая ступень) и арифметики, геометрии, астрономии, музыки (вторая) вели к той буквалистской учености, когда исходные предметы перечисленных наук лишь намекали на то, что они все-таки есть, нечаянно обозначаясь в просветах бесконечных комбинаций флексий, падежей, логических фигур, хотя и призванных к ученой своей жизни для предметов этих наук. Верно, протопчут еще несколько троп – в богословие, философию, каноническое право. Верно также и то, что в Меце учителя музыки будут, между прочим, знать музыку, в Камбрэ учителя математики научатся уметь считать, а в Туре учителя медицины станут пробовать учиться врачевать. Но и эти конкретные умения не есть еще окончательные смыслы того, ради чего затеяна эта специфически средневековая умелость. Конечно, все эти музыканты, математики и врачи могли быть (и были!) замечательными Мастерами своего дела.
Школа при соборе – прежде всего наставническое учреждение, научающее в конечном счете правильно жить – складывать правильный текст жизни. Апелляция к рассудку, взыскующему правил, а на выходе – странным образом – воспитанная душа, расположенная правильно жить, то есть жить по тексту, читать и складывать который научил учитель школы. Но это – идеал, до конца так и не осуществленный сколь угодно развитой системой учебных приемов.
Понятно, семи свободным искусствам предшествовали азы, предварявшие все остальное: изучение азбуки, заучивание псалтиря, чтение на латинском языке и письмо, но прежде на восковых дощечках и только потом пером и чернилами на пергаменте. Но до всего этого европейцам пришлось еще очень долго готовить себя к тому, чтобы начать все это учить – осваивать куррикулюм школьной учености. Это обстоятельство тонко подметил французский историк Люс: "Прежде чем думать о широком распространении грамотности, европейцам надо было воспитать в себе любовь к опрятности и привыкнуть к употреблению носильного белья. Только тогда, когда рубашка из предмета роскоши превратилась в предмет первой необходимости, явился материал для приготовления дешевой бумаги, без которой не имело большой цены и самое изобретение книгопечатания". Так сказать, учение до учения; подготовка себя – чистого и опрятного – к встрече с текстом, в котором затвердело на века чистое и округлое Слово.
Dictamen metricum (сочинение стихов на латинском языке) – предел школьных грамматических штудий. И, конечно, цель этого упражнения – прежде всего версификация во имя подлинного поэтического слова, понятное дело, в эту версификацию не умещающегося.
Риторика в соборной школе – это dictamen prosaicum (искусство делопроизводства). И здесь уже форма деловой бумаги действительно составляла все содержание этой дисциплины. Самое дело – прочно за текстом.
Логика, или диалектика – искусство рассуждать, – была и в самом деле очень важной вещью. Именно она и была движущей пружиною универсального механизма средневековой учености. Абеляр (цитирующий Августина): "Наес ergo disciplina disciplinarum est, haec docet docere, haec docet discere, in hac se ipsa ratio demonstrat atque aperit quae et scientes facere non solum vult, sed etiampotest". – "Она (логика) – дисциплина дисциплин, она учит учить, она учит учиться, в ней рассудок обнаруживает себя и открывает, что он такое, чего хочет, что видит. Она одна знает знание и не только хочет, но и может делать знающим". Вполне осознанный метод средневековой учености мастерство рассуждать; научение учить и научение учиться; способ знать знание и делать знающим. Только на этом пути, считает Абеляр, в логике рассудок обнаруживает себя, открывая, что он такое, – свое хотение и свое видение. Таким образом, рассудок – это учащийся и учащий орган средневекового неуча-школяра, ученого доктора. Сказано в самую точку. По самой сути нашего дела: что есть средневековый ученый человек; точнее: какой он? Как раз туда мы и клоним.
Когда же дело доходит до позитивных, как мы бы теперь сказали, дисциплин квадривиума, например арифметики, начинается вот что. Рабан Мавр о числе сорок: "Знание чисел не следует ставить низко. Как необходимо их понимание во многих местах святого Писания, это знает всякий ревностный богослов. Непонимание чисел часто закрывает доступ к уразумению того, что в Писании выражено образно и что заключает в себе тайный смысл. По крайней мере, истинный мыслитель непременно остановит свое внимание, читая, что Моисей, Илия и сам Христос постились по 40 дней. А без тщательного рассмотрения и разложения этого числа разгадать скрытый смысл никоим образом невозможно. Разгадка же заключается в следующем. Число 40 содержит в себе 4 раза число 10. Этим указывается на все, что относится к временной жизни. Ибо по числу 4 протекают времена дня и года. Времена дня распадаются на утро, день, вечер и ночь; времена года – на весну, лето, осень, зиму. И хотя мы живем во временной жизни, но ради вечности, в которой мы хотим жить, мы должны воздерживаться от временных удовольствий и поститься. Далее в числе 10 нам можно познать бога и творение. Троица указывает на творца, семерка на творение, которое состоит из тела и духа. В последнем мы опять находим троичность, так как мы должны любить бога всем сердцем, и всею душою, и всем помышлением. В теле же совершенно ясно выступают те четыре элемента, из которых оно состоит. Итак, тем, что указано в числе 10, приглашаемся мы в этой временной жизни – ибо 10 взять 4 раза – жить целомудренно и воздерживаясь от плотских похотей, и вот что значит поститься 40 дней".
Замечательный текст! Замечательный прежде всего для наших помышлений. А может быть, просто замечательный текст. Число 40 определено как преподанный ученику учителем способ разборки этого числа на составные части, а значит, и сборки его – сложения, составления, вос-создания. Умение собрать число из его элементов и есть знание этого числа. Знание об умении (о научении) ученое знание. Но знание это оказалось бы пустым знанием, если бы за каждым числовым элементом его не стояла бы какая-нибудь сакрально значимая аналогия: времена года, времена дня, бог и творение, тело и дух, начала материального мира. А самое число 40? Именно столько дней постился сам Иисус Христос. Оказывается, познать число 40 означает познать мир и одновременно – устроиться в этом мире: правильно, по божеским законам, полюбив бога всем сердцем и всем помышлением. Но научиться это делать, учась арифметике (менее того: учась числу 40)! За числами – знаки наивысших священств: священнодейственные цифры. За цифрами-знаками – перипетии обыденной жизни: дни, ночи, годы, обряды, помыслы. И не только о священном, но и о самом простом, но причастном в этой своей простоте и временности к нетленной вечности. Мгновение и вечность, влекущиеся совпасть. Математический текст прочитан как жизнь в ее нематематическом, нешкольном смысле. А предстала эта жизнь в виде математического текста; и даже более в виде священного текста Писания. Так что же? Ученик учился считать, а выучился жить – благочестиво и праведно. Правильно, то есть по правилам. Но выучился ли? И здесь всегда – "проклятая неизвестность", в земных пределах ею и остающаяся.
Выучившись таким вот, с нашей точки зрения, нерациональным способом, сведущий в этом вопросе ученик мог исчислять пасхалию (церковный календарь). А это и было астрономией квадривиума со всеми сопутствующими ей умениями: деление времени, расчеты солнечного и лунного месяца, солнцестояний и равноденствий, наблюдение за планетами, толкование знаков зодиака.
Пение в соборной школе было тем, что называлось музыкой в составе квадривиума. Именно оно, пение, формировало богобоязненного и богоугодного человека, ибо пение – обязательная часть богослужения. Латинская речь и церковный мелос – буква и звук алфавита учимой души. Хор есть в каждой соборной школе. Руководит им капитул (глава школы), но курирует хор непосредственно Схоластик (учитель). Опять-таки: курируется порядок обучения пению. "В обязанности Схоластика, – пишет Е. Мейер, – входит надзор за учениками в хоре и в школе по всему, что касается поведения и науки. И должен Схоластик следить, чтобы не было путаницы в хоровом пении и в том, что поется и читается в церкви, и должен он эти непорядки исправлять, наказывая за них". Собственно, петь учили те, кто сами умели петь: демонстрировали свое умение в качестве образца для воспроизведения.
Геометрия была ориентирована на землемерие (обучение приемам вычисления площадей треугольника, четырехугольника, круга); но главным образом геометрией было описание земли и населяющих ее существ. А преподавалось это по Бестиарию – "Физиологу", иллюстрировавшему стихи Библии. Так сказать, наглядная нравственно-аллегорическая агитация за мир, понятый как творчество бога – как чудо сознательной фантазии творца. Еще один дидактический инструмент для вызволения из человечески греховного материала благочестивого человека. Правда, ценой выхолащивания из природы ее самоценной (как это поймут спустя века) значимости. "Символическое значение животных важнее, чем факты о них, – считает Р. М. Грант. – "Глаза души" заменили глаза чувственного восприятия". Но только "глаза души", собственно, и учат, и учатся воспринимать свет истины для "просвещения" ученика, внимающего учителю. Глаза чувственного восприятия могут другое – изучать объективированный мир. Но эти глаза понадобятся не сейчас, а лишь спустя четыре или пять столетий – на пороге Нового времени.
Понятно: школьная программа, конечно же, не могла не опираться на обязательный библиотечный минимум учебников. И этот список был. Он называется по первым словам – "Священник у алтаря", а его автором считают Александра Неккама. Приведу из этого списка только то, что может пригодиться нам.
"Школяр, начинающий обучение свободным искусствам, должен завести двойные таблички и записывать на них все, достойное запоминания. За небольшие проступки мальчика следует слегка ударять лозой по рукам; розгами же наказывать только в случае крайней необходимости. Не должно прибегать к кнуту или "скорпиону", дабы не перейти меру в наказании". Опробованные в деле правила обучения. Но главное – соблюдение меры, и потому правила эти совершенны, то есть истинны. Далее следуют книги греческих и римских авторов, долженствующие помочь изучению школьных тривиума и квадривиума. Эти сочинения емко и экономно аннотированы. "Начала" Евклида, например, охарактеризованы так: "Далее следует переходить к теоремам геометрии, которые в искуснейшем порядке расположил в своей книге Евклид". Вновь акцент сделан на "порядке", притом "искуснейшем". И это – в зеркале содержания, конечно, – очень важно в контексте предельно формализованной в средние века науки учить.
И еще. Все книги, данные в списке, рекомендуют читать. Все – читать (то есть видеть); и только одну – священную книгу – слушать, то есть воспринимать на звук как творческое Слово, видимое только очами души и сердца, умным зрением, проникающим за пределы очевидного: "Желающий перейти к небесной странице, к этому времени человек уже зрелого сердца пусть слушает (именно слушает, а не видит, читая. – В. Р.) как Ветхий, так и Новый завет... А какую огромную пользу приносит книга псалмов, этого ни один язык не в силах выразить достаточно полно словами. Тот же, кто хочет услышать Новый завет, пусть слушает Матфея с Марком, Луку и Иоанна, письма Павла с каноническими письмами, деяния апостолов и апокалипсис Иоанна". Зрительно-слуховой образ обучения.
Школьная программа была незыблемой, а вот переходы из школы в школу были делом обычным (XII век). Это были ваганты, составившие культурные верхи духовного сословия, – искатели лучшей школы с лучшей ученостью. Про одного из них, ученика знаменитого Фулберта Шартрского, говорили: "Он собирает знания по школам, как пчела свой мед по цветам". Порядок собственно учебного процесса – свободный выбор места научения. Культурная флуктуация в век культурного переворота. Здесь же принципиально новая форма – пристанище этой самой средневековой учености: университет ХII-ХIII веков, в котором предстоит учиться бедному школяру-ваганту. Это были дотоле невиданные корпорации учителей-магистров и учеников-школяров. Ученый цех (университетское ученое сословие) – аналог цеха средневековых ремесленников: школяр-ученик; бакалавр-подмастерье; магистр или доктор – мастер. Это именно учительско-ученическое, сбитое в корпорацию, ученое сословие. Но и наоборот: ученическо-учительское, потому что сегодняшний ученик – завтра учитель, сам непрочь поучиться на ученого Maстера – например, у прославленного Абеляра, покинувшего собор Парижской богоматери и пустившегося по Европе учить: учить вчерашних учителей. Уча учиться – формула жизнедеятельности этого странного люда: от школяра до магистра или доктора (как, впрочем, было и в корпоративных сообществах цеховых ремесленников: от ученика до мастера). (Я сказал: уча учиться. И сказал не точно: учить и учиться – но только порознь. Учитель – он же ученик. Ученик – он же учитель. Но не в отношении к самому себе – не у самого себя учиться. Иначе это совсем иные – новые – времена. Уча учиться – формула средневековая, но только в такой вот расшифровке.)
Ученые люди стали обычными людьми в Европе XIII века. (Уже не вполне век нашего повествования, но к нему как раз и подошли те века, о которых главная речь.) Ученость – массовое явление общественной жизни в Европе той поры. "Так совершилось в Европе первое перепроизводство людей умственного труда, обслуживающих господствующий класс; им впервые пришлось почувствовать себя изгоями, выпавшими из общественной системы, не нашедшими себе места в жизни", – пишет Ле Гофф. Именно из этих изгоев рекрутировалось ученое вагантство. Жесткий порядок, в твердых границах которого воспроизводилась эта ученость, пришел в соприкосновение с ученостью социально неустроенной, люмпен-подобной и потому относительно свободной, готовой прибрать к рукам предмет для собственного дела: ученый человек (учащийся и учащий – в указанном смысле) это свое казавшееся пустым ученое умение во имя отнюдь не пустого смысла готов приспособить к какой-нибудь полезной вещи – к вагантским песенкам, например, начавшим расшатывать сработанное на века здание средневекового мира. Полая с виду, ученость – какой-никакой, но предмет. Ученые скитальцы, облаченные духовным званием и потому неподсудные светскому суду, ваганты славили собственным песенным делом латинскую лиру, апеллируя к светскому "вежеству" уже выученных господ – светских и духовных. Авессалом Сен-Викторский жаловался, что у епископов "палаты оглашаются песнями о подвигах Геркулеса, столы трещат от яств, а спальни – от непристойных веселий". Так ученость впускала в свои пустые пространства незатейливые радости мира. А мир, напротив, овладевал "вежественной" наукой ученого слова. Но и то, и другое было единой текстосозидающей жизнью средневековых ученых людей. Странно: безупречно вышколенная ученость оказалась закваской этого человеческого – в мире и в лоне церкви – брожения. "Школяры, – говорил монах Гелинанд, – учатся благородным искусствам – в Париже, древним классикам – в Орлеане, судебным кодексам – в Болонье, медицинским припаркам – в Салерно, демонологии – в Толедо, а добрым нравам нигде". Яснее не скажешь: ученость сама по себе; добрые нравы – тоже. И только потому – их новое, восстановительное средостение, в результате которого и ученость, и добронравный мир могут стать взаимно иными. В недалекой перспективе – "Сумма теологии" Фомы Аквинского – нерушимый и последний, как думал ее автор, образец ученой мысли. Двери университета обитель и крепость средневековой ученой касты – распахнулись. В большой мир вещей, каждая из которых – теперь уже не только след творческой мудрости божией, но, может быть, хороша сама по себе. А так это или не так, сможет сказать только ученый, обратившийся к вещи прямо и "на ты", исследующий ее сущность, а не выявляющий в слове, через слово и при помощи слова ее запредельный смысл. Но все это – только возможность, осуществить которую предстоит совсем иным временам. Да и сама эта возможность обнаружила себя в XIII – верхнеграничном для средневековой учености – веке.