355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Рабинович » Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух » Текст книги (страница 13)
Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:45

Текст книги "Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух"


Автор книги: Вадим Рабинович


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)

Кто на скрипочке поёт,

Кто на дудочке играет,

Кто хореи усмиряет

Тем, что в бубен громко бьёт.

Листьев львиный листопад,

Лилий белые лимоны,

Ливней лиры голубые...

Каждый на своё лицо.

Быть самим собою – риск:

Голос мой на Ваш меняю,

Коим слух Ваш умиляю...

Оба-два – на общий диск.

Дуть в одну дуду сообща,

Соучастно и согласно,

Трепеща единогласно,

Коллективно вереща.

Хором – у одной трубы...

Только в этот хор не входит

Нота Ли.

Она выводит

Музыку своей судьбы.

Но случилось:

Нота Ли

Пресеклась на полукрике,

Одеревенели руки,

Звуки в раструбы ушли.

... Мастера! Найдется ль сил,

Хватит ли ума и сердца

Сохранить лицо, но спеться

В хоры стройные светил?!

Наклоните низко лбы,

Тишину перстами троньте,

Шеи певчие настройте

По умолкшей ноте Ли!..

УРОК АВГУСТИНА,

который, исповедуясь

перед собою самим,

учил быть,

вознамерившись

прояснить,

что означает

чтить первослово,

учить первослову

и жить

в согласии

с ним

УЧЕНИКАМ-УЧИТЕЛЯМ европейского средневековья, пекущимся об умении чего-либо – научении чему-либо (учить, быть, читать... жить), предстоит прожить свою жизнь в слове. Но жить в слове означает исхитриться из слов сложить такой прием, способный навести на смысл жизни по истине; жизни, ставшей лично пережитым опытом, поучительно обращенным к другому и соотнесенным с божественным Первословом. Преподать, если удастся, собственный опыт, канонизировать сам метод учительского жизнеговорения, тождественного жизнесознанию. Если удастся...

Любое слово свято. Но степень этой святости различна – в зависимости от того, в какой текст встроено данное слово: от священного Писания до цехового регламента. Но слово – независимо от степени его священности – обращено ко всем, всему миру, но и к каждому в отдельности, неся в себе мир как творение бога.

"И образ мира, в слове явленный..."

Слово как носитель смысла, но и слово само по себе: начертанное ли, сказанное ли, мнемонически заклинательное ли. Лишь бы слово: "Энеки-бенеки ели вареники". И всё-таки светящееся смыслом. Отсюда и культ книги, основа основ средневековой учености. Характеризуя уже упоминавшийся монашеский бенедиктинский устав, требовавший от послушников изучения книжного ремесла, О. А. Добиаш-Рождественская пишет: "Каждому молодому монаху должны были быть переданы восковые таблички и палочки для школьных упражнений и для записи всего, достойного внимания. Восковая табличка должна была сыграть роль черновика, с которого затем выработанный текст переносился в пергаментный кодекс. Так, два учреждения стали в результате этой черты бенедиктинской жизни постоянными спутниками каждой обители: школа и скрипторий". Их статус подкреплялся новой техникой книжного дела, когда папирус-свиток был вытеснен пергаментом-кодексом (книгой). Это случилось еще в III-IV веках. "С кодексами, которые можно разложить вокруг в нужном числе, развернув их на нужных страницах и легко переворачивая к нужным местам, совершенно меняется картина работы. Она превращается в широкий поток, способный на пути увлекать многочисленные подлинные материалы и перерабатывать их в более сложные элабораты". Техническая возможность сравнить, сопоставить, истолковать: формально, по аналогиям...

Жить в слове. Жизнь, представленная словесно (как Исповедь, например: себе как другому – всем другим как самому себе). Жизнь, прожитая вчерне, перебелялась в тексте об этой жизни, замысленной стать учебником для всех последующих черновых жизней будущих учеников. От черновика к беловику. От не вполне священных слов к словам высокопробного священства.

Варвар глядел на слово начертанное, как баран на новые ворота, но со священным трепетом, а Карл Великий – старательный ученик Алкуина – понимал, что за начертанным словом стоит Пра-слово – Бог, но и многовековая греко-римская традиция, хоть и языческая, но в высшей степени почтенная. Эти два отношения к Слову, сойдясь в IV-V веках, сплотились в последующих временах (до XI-XII веков), составив культурно-историческое основание книжной учености именно в эти восемь столетий выработки канона. К этому достаточно очевидному утверждению можно добавить вот что... На новые ворота. Верно. Но выход из этих ворот – от слова начертанного к практическому смыслу обыденного действия – мнился варвару в контексте обыденных слов, обозначавших ежедневные дела-поступки-события, ритуально воспроизведенные в их единственности в тексте, запечатлевшем единственность ситуации, но странным образом назначенном для всех. И жил здравый варварский смысл как слово + действие (ритуальный жест), как то, чему можно научиться и наглядно проверить эту словесную науку в жизни. Живое жизненно необходимое учительство, которому предстоит составить мертвоватый (с точки зрения поздних времен) технологический рассудок схоластики. Зато всему этому можно научить и научиться. Словесно оформленный мир поступков-жестов входил в сознание варвара, а входя, мог и не затронуть его души. Нужно было понять слово языческой мудрости (но прежде выучиться этому пониманию). А иначе ведь и смысл не высветится. Но так понять, чтобы не утратить переживания святости слова, изреченного христианским богом, которое неизмеримо выше всех слов всех самых умных язычников вместе взятых и даже умноженных друг на друга. Таким образом, не только вначале Слово, но и в конце – тоже Слово, а посередине – еще пока не гамлетовские, но слова, слова, слова... А где же предмет познания – Смысл? Вот он тут между слов, за ними, но никогда не перед ними, ибо слово предшествует познанию предмета, оно же – главное Слово – цель и венец познания. Только тогда то, что познается, явит себя в истинном свете – в свете правды, в лучах истины. Учиться Словом, но помнить Слово. И всё это уметь делать, но сначала выучиться всему этому. Выучиться памяти души? И тогда смысл высветлится в слове...

Истина дана в слове, возвещена в нем. Нужно научиться истинно слышать истинное слово. А это доступно вышколенному, но и хорошему человеку. Но как быть-стать хорошим человеком? Можно ли? Собственным радением стать или выучиться на... хорошего человека? Всеобщая средневековая школа призвана осуществить нисхождение как бы чуда, но лишь к тому, кто хочет и радеет. А учительское слово пусть укажет на смысл, потому что именно для этого и есть учительское слово.

Но сперва грамматическое образование, живое лишь в риторических формах семи свободных искусств, диспутов, элоквенций, методы организации которых новаторски изобретены, но тут же и канонизированы. Обговаривание канона намертво отвердевает в канон обговаривания – правило, устав. Обговаривание устава? – Да, но как момент становления. Последнее же слово – за теологией, царственно замыкающей учебно-просветляющий процесс, освящающей и процесс, и того, кто в него вовлечен. А посередине вновь и вновь бесчисленные толкования, вспыхивающие неожиданными разночтениями в высшей степени смысловой игры в слова, закрепленной в устойчивых литературных жанрах (загадка, притча, басня). А. В. Ахутин отмечает: "Предмет мысли выступает... как необходимо и глубоко обусловленный формой слова. Он открывается на скрещении формально-грамматического анализа и глубинно-символического толкования. Слово – наглядное воплощение этого скрещения – и есть то, как предмет выступает для мысли, мысленный предмет". VIII век примерно о том же сказал словами Алкуина так: "Всякое рассуждение или спор раскрывает три стороны вопроса: предмет, смысл и звуки. Предмет – это то, что мы познаем разумом, смысл – то, чем мы познаем предметы, звуки – то, чем выражаем понятия". Слово как грамматическая категория дидактически определимо, но как божественный смысл переживаемо всею полнотой жизни праведника, желающего им стать. "Символическим" толкованиям слов научиться можно. А жить хорошо и красиво, учась только в школах и университетах? – Нельзя. Нужно воспитать самовоспитать – душу. Нужно уметь слушать слово и иметь талант души, чтобы его слышать. "Слушание – послушание". Слушание – послушание "то вместе, то поврозь, а то попеременно". Поврозь – и только потому вместе.

Божественное слово не телесно; слово как грамматически данное – вот оно, на ощупь и на вид.

Все вещи мира, все события в мире вещают о боге; точнее: бог вещает о себе каждой песчинкой, каждой тварью сотворенного при помощи Слова мира. Намекает и поучает; но только того, кто сам научен слышать все эти подсказки-намеки и потому видеть то, на что намек. А. В. Ахутин: "Вещь понимается, когда она раскрывается как вещание бога". Точное наблюдение! Направить само действие на смысл, экранированный видимой эмпирической предметностью, и есть истинное назначение средневекового ума. Но и души тоже. Прием рукотворный, а замысел божественный. Совместить и тот, и другой... Отождествить! Взять смысл в тиски приема, сделанного из слов. Зачерпнуть святую воду рукою, не пролив... Священная игра со священным. Перед ликом Писания всё должно в конце концов совпасть. Но ученые радения всесильно-бессильны: хитроумно мощны по ходу дела, а по результатам немощны. Запредельный смысл и прием, имеющий предел. Разно-речивое, противо-речивое с самого начала. Бесконечные уточняющие различения как бы снимают противоречия; но и порождают их вновь как раз благодаря неизбывному чаянию окончательно истолковать. Во что бы то ни стало охранить – упразднить еретический подспуд, но не снять как возможность, ибо послушание значимо только в еретическом контексте, всякий раз воссоздаваемом в несокрушимой праведности всепросветляющего школярско-наставительного средневековья. Воочию знать антихристовы соблазны податливого ума, стоящего, однако, на камне апостольской истины.

Толкование текста – дело все-таки личное. Но ученое средневековье не было бы самим собой, если бы не придумало смирить это личное дело, загнав его (успешно ли?) в тиски авторитарно-авторитетного цитатника, оберегающего Символ Веры, и не выдумало бы изощреннейшую процедуру санкционирования или, напротив, отвержения личного вклада истолкователя.

Магистерско-школярская ловитва смысла. Уловить, а потом и... не отличить. А может быть, просто указать на смысл? Учитель учит быть настроенным на смысл, чуя при этом инакомыслие за версту, упорядочивая разнобой, искореняя помышления еще до того, как они... Иначе: коренным образом и каленым железом. Только тогда вера получит, как мы, заболтавшись, сказали бы сейчас, "режим наибольшего благоприятствования" внимать божьему слову, обретя оглашенное этим словом умное видение мира. Вот для чего мысль всех, кто бьётся над всем этим, следует вышколить: либо мистически подготовить – для лицезрения нелицезримого сверхначала; либо обучить (что все-таки легче) шлифовать, различать, гранить, обозначать, толковать, разграничивать, оттенять... Это схоластика (конечно же, расцвет ее выходит за пределы взятых здесь девяти столетий, но все её возможности здесь).

Как оно там будет, мы сейчас увидим. Потому что начинается Урок Августина: учить быть.

НА КАРТИНЕ ИТАЛЬЯНЦА КАРПАЧЧО (начало XVI века) изображен святой Иероним, на поверку оказавшийся блаженным Августином. Это доказал исследователь старинной музыки и клавесинист Александр Майкапар, и сделал он это так. Он расшифровал и воспроизвел на клавесине нотные письмена, начертанные соответственно на верхнем и нижнем листах, встроенных в раму картины. С верхнего листа сошла духовная музыка – многоголосый канон; с нижнего сбежала светская мелодия, жившая веселой жизнью в те давние времена. Это, конечно, было только одним из доказательств. Но решающим: потому что к кому еще, если не к Августину, более всего подошло бы это живое сопряжение двух музык, заключенных в одну раму: музыка сфер, ставшая музыкой души, и музыка суетного мира, слушаемая, но не слышимая, потому что слушать и слышать только себя, открывшего в себе бога, – высшее дело умиротворенной души. Урок самому себе. Урок всем другим. Урок божественного слова, канонизированный на века. Видеомузыка картины стала, если можно так выразиться – тавтологично и как будто пусто, – аудиомузыкой, музыкой звучащего света, звучащим смыслом, схваченным в лично пережитом слове собственном жизненном опыте, призванном этот смысл высветлить – явить. В личном опыте жизни – в слове-деянии – учителя церкви Августина, епископа из Гиппона (IV– V век).

НО СНАЧАЛА О ВРЕМЕНАХ САМОГО АВГУСТИНА: привычно, как это у всех на слуху, почти как в учебнике.

Социально-экономическая характеристика эпохи может быть представлена достаточно равновесным сочетанием сокрушающегося рабовладения и укрепляющегося колоната, с той, правда, поправкой, что рабы в эти времена получают в личное владение небольшие участки земли, а колоны прикрепляются к имениям, в которых они ранее арендовали землю. Натуральное хозяйство при явственном распаде торговых связей – доминантная черта экономического уклада западноримской империи в предавгустиновские времена. Внеэкономический характер зависимости окрашивает и городскую жизнь: члены городских советов помогают императорским чиновникам собирать налоги (и только), ремесленники основательно приписаны к своим коллегиям-группам взаимопомощи, которые можно было бы назвать подобием будущих цехов. Власть же крупных землевладельцев мало-помалу теснит власть императора, прибирая к рукам рекрутирование в армию, сбор податей, суд. Бывшие рабовладельцы становятся феодалами, а рабы – как бы свободными крепостными. Складывается новая экономическая система – феодальный строй со всеми приличествующими этой системе характеристиками.

Радикально перестраивается этнографическая карта западноримского мира. К IV веку расстраивается римско-германский военный симбиоз. Романизированные кельты Галлии со сложившейся в этой стране галло-римской знатью понимают германцев уже не как воинов Рима, а как обыкновенных насильников-варваров и дикарей. Примерно то же было и в Италии. Этнографический – причудливо калейдоскопический – узор на карте Западной Европы в середине первого христианского тысячелетия выглядит зыбким, непрочным. Неустойчив, подвижен пестрый конгломерат то и дело образующихся и то и дело исчезающих с лица европейской земли варварских государств. Поглядите сами: в начале V века в Италии оседают балканские вестготы, их вождь Аларих захватывает Рим, а его преемник выводит соплеменников из Италии, легко занимая часть Галлии к югу от Гаронны, а заодно и Испанию, прогнав оттуда вандалов, которым между делом удалось отцапать север Африки (до Гиппона, где, собственно, и епископствовал наш учитель – Августин). С Рейна имперские земли оказываются теснимы бургундами, а те – франками, кому дальнейшая история улыбнется самой счастливой своей улыбкой (представим себе нынешнюю Францию). И все это – за какие-нибудь пятьдесят-семьдесят лет. Сразу и вдруг. С женами, детьми, со всем своим скарбом. Без подлинно кочевнической сноровки. Почему? – Нужны были свежие земли для тучного, хорошо прокармливающего плодородия. К тому же авары и гунны подпирали готов с востока, а те в свою очередь привели в движение – вихревое, броуново – все эти европейские племена.

К середине VI века цветные стекляшки на экране калейдоскопа внезапно остановились, сделавшись фамильными гербами новых германских королей, на все грядущие века покоривших римлян, а вместе с ними и романизированных галлов, пунийцев, иберов. Но покорение покорением, а жить надо именно с покоренными – не с кем-нибудь. Дикие победители, пленившие Рим, стали пленниками Рима же: не только его языка, его культуры, его литературы, радикально иначе прочитанной ученым христианином раннего средневековья, которое как раз здесь-то и началось. А вместе с ним – не римская, а латинская литература (в самом широком смысле этого термина) средних веков. Ученость, объемлющая и сплачивающая весь этот языческо-христианский, римско-варварский всеевропейский колоброд.

Внешние обстоятельства – перестройка экономического уклада жизни раннесредневекового общества, трансформация этнической картины Западной Европы – способствовали глубинным последствиям в сферах мышления, переживаний души, настроенной на христианский лад, основательно утвердившийся на развалинах культа богов римского пантеона. IV век – век повсеместной христианизации Римской империи. Обращение в христианскую веру варварских племен шло почти безболезненно, ибо языческие культы германцев были слабыми, не вполне официализированными. Не за что было держаться. Вестгот Ульфила, получивший византийское воспитание, епископ и книгочей, переводит Библию на готский язык и обращает в христианство единоплеменников. То же делает со своими остготами остгот Теодорих. Переселившись в Иберию, вестготы крестят вандалов, переселившихся в Африку – как раз туда, где предстоит осуществлять Августину дело всей своей необыкновенной жизни. Небольшая потасовка лет на пятьдесят между католиками и христианами, "еретиками" арианского типа, завершилась "победой" католиков – причем победой повсеместной: у франков (при Хлодвиге), вестготов, бургундов, африканских вандалов, англосаксов. И все это к концу VI века и под эгидой римского папы.

Теперь должно создать христианскую систему просветляющего обучения для клириков, служителей власти, мирян, то есть для всех: где, чему и как учиться, что учить, кто и кого должен учить, в какой мере учить, что делать со старыми римскими риторическими школами – открыть новые, а старые закрыть, или кое-что взять от этих римских школ, привив это старое к тому новому, которое должно быть, но которого еще нет (впрочем, есть, но только в возможности).

Риторические школы, возникшие в I веке до нашей эры в Галлии и Италии, например – в Бурдигале и Августодуне... Зачем они, если на уроках в этих школах переливалось из пустого меха Юстинианова кодекса в порожнее горло площадного оратора? Зачем они? Да затем, чтобы готовить раннесредневековую пусть даже и нехристианскую – интеллигенцию, умеющую – не важно пока о чем красиво, ораторски говорить и превосходно, изысканно писать на латинском всеобщеученом – языке. Таковы Аполлинарий, Боэтий, Кассиодор... Они же могли сочинить устав и составить правила благочиния, начертать моральное поучение и стилизовать для мирских нужд молитву, истолковать нужное место Писания и перевести на латинский язык какого-нибудь греческого отца церкви. Конечно, для всех этих чисто христианских задач нужно было другое образовательное оснащение: иные термины, иная манера письма, иные тропы... Но важно, что римско-риторическая образованность вполне укрепляла этих интеллигентов в их трудах на этом христианско-просветляющем поприще.

Однако новое дело и старый антично-филологический багаж плохо ладили друг с другом. Старая античная выучка – классическая вышколенность становилась ненужной. А вместе с нею ненужной оказалась и римская риторическая школа. Вместо нее – новое "учебное заведение": духовное училище при монастыре, церкви, епископате. Обязательный учебный "дайджест", как бы выразился какой-нибудь нынешний, не взявший в толк сути дела, литератор, включал в себя немного: знание песнопений и молитв, основных событий священной истории, нескольких цитат из Библии для подтверждения центральных положений нового вероучения. Вот и все. Латинский язык для вчерашних (и даже сегодняшних еще) варваров был крепким орешком, а греческий – и вовсе: грецким орехом. Конечно, литература "вечного" Рима в этих условиях едва ли столь актуально нужна. Разве что для выуживания из этих языческих текстов того, что может быть задним числом истолковано как надо – по-христиански: праведно и воспитующе. И все-таки люди сочиняли... А значит, слушали и читали (видели изреченное).

Пестуется принципиально иная – поучающая – лексика, предполагающая учебный пример, богобоязненный жест, наказание за непослушание, искупление вины, научение знанию об умении вылепить себя для себя и в поучение всем другим на все времена; выучка знанию об умении учить, быть, читать... жить. Знание, призванное указать на Смысл и приобщиться к нему. Учительское дело ради Смысла-слова вседержителя-слововержца. Ни один текст не мог обойтись без "искушения", "искупления", "Адамова греха", "благодати", "священного древа креста", "бури страстей", "житейского моря", "страшного суда", "тьмы и света", но всегда поучающих и поучительных Света и Тьмы. Но все это – лишь слова-знаки, вырванные из текста, но только в контексте, вместе с ним и в качестве цельного текста намекающие на нечто большее: последний смысл, ради которого опыт жизни в слове; опыт слова, ставший жизнью Августина-учителя. А пока идут учебного свойства переложения священного Писания. С минимальной свободой вымысла. Мартирологи и жития христианских мучеников куда свободней, но зато (может быть, именно поэтому?) куда поучительней. Рассказы о телесном страдании во имя здоровья восставшего слова-духа, сокровенного смысла-духа.

Раннесредневековые христианские писатели не столько рассказывают, сколько учат: догматам веры, правилам морали. Как научиться мужественно переносить преследования, как суметь презреть материальные блага, как исхитриться уйти от страстей или одолеть эти страсти... как вышколиться пониманию троичности, искупления смертью и воскресением Христа, как наилучшим образом пребывать в ожидании "Страшного суда". Сначала выучиться и только потом – чему. Учиться во имя и ради... Отсюда и жанры: дидактическая аллегория, изложение собственной веры, исповедь... "Исповедь" Августина.

Но... всегда личным, подвижническим образом выучиться. Собственной волею. Лишь к такому может снизойти (если, конечно, снизойдет)...

Как этому всему научиться? Как же все-таки суметь достичь чуда обращения, преподанного Августиновой исповедью? Можно ли?.. Зато наверняка можно – правилам поведения. Им-то и можно буднично и школьно научиться. Но все это – дело второе по сравнению с научением (?) "чуду" нисхождения спасительного-спасающего смысла.

Ученый-лирик, учитель-псалмопевец, поэт-гимнотворец (тем самым и проповедник) – явление как будто вовсе парадоксальное. И все же... от себя лично означало ото всех сразу и всему миру сразу. А как же иначе? Пророк...

Что же было под рукою у тех, кто учился? Были энциклопедические своды Кассиодора и Исидора Севильского (VI-VII века). Это был справочный материал, формальная организация которого затеняла искомый смысл, классифицируя приемы для высветления этого смысла, зато вкладывала сведения об этих приемах в уши тех, кто хотел выучиться... главному Слову-смыслу. Но самый верный прием по овладению смыслом жил вовсе не в этих энциклопедических компендиях, а в "научающем" (чудовищно не то слово, пусть даже и в кавычках) исповедальном плаче блаженного Августина.

Кто он такой?

Кто он на самом деле такой, узнается из текста – из жизни его текста. Из "Исповеди", например, – текста его жизни. А пока короткая биографическая справка.

Аврелий Августин родился в 354 году в Тагасте (Северная Африка), где сейчас размещается государство Алжир. Отец его – римлянин-язычник, достаточно бедный человек, а мать – христианка Моника, которую позже канонизировала католическая церковь. Августин начинал учиться в Тагасте, а потом в риторических школах Мадавра и Карфагена. Затем создал собственную школу в Карфагене, в которой лет десять учил сам. Здесь же стал манихеем. А когда ему исполнилось 30 лет, перебрался в Рим, став преподавателем риторики для манихеев. Вскоре началось его увлечение сначала Цицероном, скептиками, стоиками, а потом и неоплатоническими учениями, от которых всего шаг к христианскому вероучению; но такой, однако, шаг, который потребовал мучительнейшей перестройки всей внутренней жизни Августина, всею полнотой души прожившего этот миг, запечатленный с потрясающей силой в личной "Исповеди" – великом учительском тексте на все последующие средние века. Не прошло и года, как наш учитель уже в Медиолане (Милане), где руководит придворной риторической школой. Вскорости окончательно уходит из манихейства и в 386 году обращается в христианство, годом позднее принимая крещение, словесно – в своей "Исповеди" – закрепив это событие в радостном плаче потрясенной души лишь пятнадцать лет спустя – в 400 году. Обращенный Августин оставляет очень скоро Италию, навсегда поселившись в Африке. В 388 году он снова житель Тагаста. В 396 году его выбирают епископом Гиппона. Он – епископ Гиппона до самой своей смерти. Последние же 30 лет жизни осуществляет идейное руководство борьбой официальной церкви с еретиками-донатистами и еретиками-пелагианами, демонстрируя в деле педагогику бескомпромиссного спора. Августин умер в 430 году, когда вождь вандалов Гейзерих осадил Гиппон. Прах Августина в начале VI века перевозят на остров Сардинию, а с VIII века по велению короля Лонгобардии Лиутпранда помещается в базилику Св. Петра (Павия), где покоится и ныне. Вот они все основные – внешние – события жизни Августина, прожившего жизнь учителя по преимуществу и запечатлевшего живой проповеднический дух в каждой букве многочисленных своих сочинений (главные из которых: "De Trinitate" – "О Троице", "De cavitate Dei" – "О граде Божием", уже упоминавшаяся "Исповедь" – "Confessiones"). Вот и вся жизнь. Теперь столь же привычно отметим в этой жизни – пока лишь называя-перечисляя – основные вклады этой жизни в христианскую мысль раннесредневековой эпохи: как это делают в биографических или же энциклопедических справочниках. В угоду компилятивной полноте, но зато удовлетворяющей первое – беглое и скользящее – движение глаза по предмету, который предстоит услышать.

Центральным вопросом творчества Августина был вопрос о человеке – кто он есть, человек; как ему жить. Движение суверенной человеческой воли, заключенное в границы внешних обстоятельств, встраивается вместе с этими границами в раз и навсегда данную систему вечного порядка мира, в котором любая на вид случайность оправдана и потому назначена быть.

Трижды измеренный человек (конечно, измеренный по-разному: меркой внешнего события, внутренней мерой собственной воли, эталоном вечного миропорядка) и есть человек у Августина. "Исповедь" – о таком как раз человеке.

Педагогика "Исповеди", – скажем пока в самом общем виде, – может самоосуществиться только в активном отторгающем неприятии римской школы филигранно-словесной мишуры, за которой пусто и темно, потому что там без бога. Это тоже представляет Августин в своем исповедальном слове. Но слова по поводу пустых слов греко-римских авторов – одно, а слова по поводу главного Слова – текста священного Писания – совсем другое. Грамматико-аллегорические приемы истолкования текста должны быть взяты из старой школы, но пущены в дело совершенно иного свойства – приспособлены к христианско-экзегетическим нуждам новой эпохи, потому что волевое становление судьбы живо и наставнически значимо только в экзегетически сработанном, выпестованном, как дитя родимое, слове. Именно такой вот разработкой совершенно новой – в смысле цели – учебно-ученой филологии занялся Августин в своей "Христианской науке", создав собственную теорию иносказания, опершись при этом на учение стоиков о знаковой природе языка. Преобразовав, конечно, это учение: речь отныне, как утверждает "Христианская наука", будет существовать не для чувственной услады слуха, а для наслаждения ума, ибо подлинная речь есть глаголание смысла-духа, а не квазисмыслов пустых знаков ни о чем. Выучиться сдирать покровы иносказаний (но прежде, конечно, поняв их), дабы добраться до божественного Первосмысла, являющегося мерой всех вещей: камня, твари бессловесной, человека. Выучиться читать иносказания, но так научиться их читать, чтобы внять смыслу: выявить его в иносказательных приемах чтения. Чтобы понимать тексты таким вот смыслопостигающим образом, надо применить цикл школьных дисциплин к праведному, христианскому пользованию, не на основе отвержения греко-римской школы – напротив, на основе трансформирующего ее приятия: при этом одно дело то, что относится к жизни материальной, и совсем другое дело то, что относится к сферам откровения истинной – христианской – веры. И тогда красивое слово – хорошее слово, но хорошее не абсолютно, а лишь в той мере, в какой оно может помочь истине явить себя, определив и означив истинное бытие вещи, человеческого жеста, человеческой жизни, явленной в свете истины. Именно такую вот ученость и разрабатывает Августин в "Христианской науке".

Итак, Библия – так сказать, учебная книга, учебное пособие, притом единственное. Все иные книги – лишь пособия к правильному пониманию именно этого единственного пособия. При таком повороте дела на место античного физического космоса, гармонически согласованного целого, становится принципиально иначе устроенный макромир – единая цепь мировой истории (конечно же, как она дана в Библии). Вместо же греческого полиса человеческой микроструктуры мироздания – предстает микромир: жизнь человеческой души как отражение библейского макромира, божественно предопределенного хода мировых исторических событий. Именно в таком вот видении Августинова мира жив человек. И человечество тоже – как индивидуальное целое. Таково новое понимание истории, представленное в сочинении "О граде Божием". При этом захват Рима Аларихом (410 год) – не такая уж большая беда, если грядет "град божий", в коем вместо Цицерона будут читать Библию, а вместо многих богов поверят в одного. А мир и история этого мира движимы действием свободной воли (творца, но и человека, – в известных пределах, конечно). Ориентированность человеческой истории, общественной государственности на абсолют, на вечную истину ведет к "граду божиему". Если же ориентир иной, – смертно-земной, только человеческий, дела у такого "земного града" плохи: такое общество – "гибнущее" общество.

Концепция мировой истории у Августина – оптимистическая концепция. Поскольку жизнь мира (а значит, и жизнь человеческая) целесообразна, постольку траектория движения истории оптимистически определенна: от смерти к жизни, от бедственного, греховного бытия к бытию радостному, блаженному, от зла к благу – от града земного к граду божиему, небесному. Иначе: от настоящего (прошлого) к будущему, путь к которому – через церковь и с помощью церкви (а с нею и с помощью богословия, теологии как учебных предметов). Отсюда научение умению нацелить общественную (и личную тоже) практику человека на высветление с помощью этой практики Смысла при непременной опоре на религиозный авторитет: учителя, наставника, проповедника, святого, пророка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю