355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Рабинович » Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух » Текст книги (страница 1)
Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:45

Текст книги "Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух"


Автор книги: Вадим Рабинович


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)

Рабинович Вадим
Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух

Вадим Рабинович

Исповедь книгочея,

который учил букве, а укреплял дух

ОГЛАВЛЕНИЕ

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ

МИР КАК ШКОЛА – ШКОЛА КАК МИР

УРОК АЛКУИНА, который, наставляя Карла Великого, учил учить неученых, имея в виду разгадать, как быть в этом мире, правильно читать начертанное

и жить по истине

УРОК АВГУСТИНА, который, исповедуясь перед собою самим, учил быть, вознамерившись прояснить, что означает чтить Первослово, учить Первослову и жить в согласии с ним

УРОК АБЕЛЯРА, который, с церковью в споре, учил не чтить, а читать священные книги, в надежде подвигнуть послушливых и боголюбивых быть самими собой, учить не по святцам и жить как на душу Бог положит

УРОК ФРАНЦИСКА, который не учил ничему, а только и делал, что жил

СМЫСЛ ШКОЛЫ – ШКОЛА СМЫСЛА

POST SCRIPTUM

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ

Это сочинение – не научное, хотя и ученое; не художественное, хотя и живописное.

Я призвал свою "живописную ученость" преодолеть, говоря стихом Максимилиана Волошина, "двойной соблазн: любви и любопытства".

Если теперь кто-нибудь из читателей, захваченный метафорой идеи, возлюбит чужую, тысячелетней давности, книжную мысль, как живую и свою, или возлюбопытствует, что же там, за прихотливым иносказанием, – неужели и вправду прямой и здравый смысл, то, значит, дело сделалось: образ заговорил, а слово воплотилось.

Ибо сказано:

Трижды вещего гласа сильней,

Было слышно у края обрыва,

Как безумно молчал соловей,

Но бездумно горланила рыба.

Все, молчать от рожденья кому

И кому распевать от рожденья,

Преподав непостижность уму,

Поменяли свои назначенья.

Солнце черным пошло в три каймы,

Гул пошел, как потом отмечали.

Но сомкнутые губы мои

Предпочли, сберегли, умолчали.

И последнее слово за мной

Оставалось. И ныне томится...

Празднословие рыбы немой.

Немота очарованной птицы.

МИР КАК ШКОЛА – ШКОЛА КАК МИР

ШКОЛЯР ГЛУХО ПРОБУБНИЛ и неодобрительно мотнул головою. Дунс Скот приостановил собственное говорение, выстрелив в угрюмого студиозуса школьным – для приготовишек – вопросом: "Dominus quae pars?" ("Бог – часть [речи]?"). – "Dominus non est pars, sed est totum" ("Бог не есть часть речи, он – Всё"), – отрезал угрюмый. Это был будущий "светящийся" доктор (doctor illuminatus) Раймонд Луллий, воспротивившийся приспособить к богу грамматическую категорию, ибо бог – Всё. Школярское слово, словно орешек какой, отскочило от главного слова – Бога, которому, верно, придется претерпеть всеобъемлющее логическое и филологическое анатомирование в грядущем "Великом искусстве" (Ars Magna), которое в близком будущем сконструирует этот светящийся доктор во имя всеобщей педагогической акции научения уму-разуму темного человечества. Универсальный, со вселенскими притязаниями, робот-учитель, возможный постольку, поскольку Всё и Вся зависит от Вся и Всего. Самое же изобретение Раймонда, ясное дело, вне этого Вся и этого Всего. Он – учитель этого машинного учителя. И потому уже вне этой учености, странным образом дерзнувшей представить по частям, которые можно выучить на уроке грамматики, то, имя чему – Всё. Но возможно ли такое? Возможно ли собрать смысл, сложить его из грамматически проанализированных частей речи? А если возможно, то каким образом оно возможно?

Универсальный образ Луллиева ученого умения предстал почти машинным рукотворным умением, при котором Всё, то есть Бог, оказалось вынесенным за пределы этого умения и, может быть, за пределы всей средневековой учености. Определим её на первый случай как вопрос – ответ Дунса – Раймонда, обозначивший с некоей новой высоты – рубежа XIII и XIV веков – ученое умение веков предшествующих, выродившееся на первый взгляд в грамматико-логические структуры схоластики либо во всеумение без души. А может быть, вопрос учителя Дунса школяру Раймонду был провокационным? Едва ли. В эти ученейшие времена тончайших схоластических различений даже бог вполне мог быть и частью речи. Но Раймонд своим ответом решительно встряхнул уснувшее Дунсово переживание бога как всецелого смысла. Все это и засвидетельствовал хронист на рубеже, обозначавшем кризис средневекового миропереживания.

В какие же века нам надлежит отправиться? Пусть XIII европейское средневековое столетие будет верхним пределом, а веками, в которых будут жить наши ученые собеседники, будут все века до тринадцатого, начиная с четвертого – времени жизни отца-основателя, гиппонийского епископа Августина Аврелия.

Чем же мучилась мысль наших ученых мужей этих десяти давнишних столетий? Что мнилось и что хотелось? Ограничимся пока метафорическим предположением: нарисовать небо смысла, расчертив небо на клетки; но прежде изобрести способ этого расчерчивания, выучившись умению расчертить и при этом, упаси боже, не упустить этот запредельный, но светящийся, мреющий в посюсторонней материальности смысл; удержать в ладони святую воду, льющуюся меж пальцев; остановить золотой песок смысла, сыплющийся сквозь капиллярную перемычку песочных часов, отмеряющих медленно текущее время десяти вышеозначенных ученых столетий, осуществивших себя во имя раз и навсегда данного смысла. Не слишком ли много метафор? Точной бывает лишь одна. Ответы впереди. Но какими им быть?..

УЧЕНЫЙ – если только посчитать это слово существительным – в средние века, конечно же, безусловный модернизм: и терминологически, и по существу. Потому что ученый – так по крайней мере на виду и на слуху – открывает, открывает и открывает все новые, новые, новые знания, а опираясь на эти новые знания, еще более новые, и так вплоть до абсолютной истины, критерий которой – практика. Причем все эти знания – знания о мире, объективно представшем перед этим самым ученым. Понятно, ничего подобного о средневековом пытателе истины – Смысла – сказать нельзя, потому что пытаемая истина о мире раз и навсегда дана, санкционирована, освящена. Все дело в том, чтобы научиться ее распознать, удостоверить себя в ней – по-божески, как надо.

Не правда ли, ученый в средние века – с вершины теперь уже новейших столетий – бессмыслица? И все-таки...

Несколько замечаний этимологического свойства.

Scientia... Что дает словарная статья в латинско-русском словаре, толкуя это латинское слово? Scibilis – доступный познанию, познаваемый; sciens – сведущий, умелый, опытный, искусный, делающий с умыслом; scienter искусно, преднамеренно; sciscitatio – разузнавание, исследование; sciscibator – исследователь; scisco – узнавать, разузнавать, выведывать, подавать голос (в пользу), определять, постановлять; scitatio расспрашивание, выведывание; scitabor – вопрошатель; scius – знающий, сведущий; scite – искусно, умно; scitulus – изящный; scitum – решение, тезис, посылка (философская); scitas – умелый, опытный, знающий, определение, решение; scientiola – кое-какое знание. И наконец, центральное слово этого словарного гнезда: scientia – знание, сведение, осведомление, понимание, опытность, умение, знакомство... И, как весть из Нового времени, – в самую последнюю очередь – отрасль знания, наука. Вокруг скорее научаемого умения, нежели науки как постижения мира. Контекст вполне подтверждает этот ряд. Так, Scientia immutabilis – ученое наименование алхимии – "королевского искусства". Именно умение, тайное овладение тайным знанием; овладение ценою сокровеннейших, богом поощряемых сил прилежнейшего и внимательнейшего адепта. Непреложное, раз и навсегда освоенное умение.

Scientia immutabilis – термин, и потому равен самому себе. Нужно историческое свидетельство. Вот оно. Роберт Гроссетест: "Знание (scientia) это слово, которое либо определяет условия, при которых достигается более легкое актуальное понимание, что истина и что ложь, либо этим словом называют акт чистой спекуляции, либо это предрасположение к акту знания; это условие обучения, при котором обучающий начинает знать посредством своего собственного опыта, и тогда это называется исследованием, или сообщает знание кто-то другой, и тогда это знание для обучающего называется доктриной, а для обучаемого – дисциплиной".

Это, конечно, тоже XIII век (как и время темной перепалки Дунса с Раймондом). И потому – выход за пределы ученого средневековья. Но все еще, хотя и в числе иного, scientia – учебная наука, а ее адепт – доктор и школяр, магистр и студент купно, и потому ученый и учимый. Еще один взгляд ученого, но и познающего, человека сверху и со стороны; но не настолько, впрочем, со стороны и сверху, чтобы предшествующие века вовсе утратили значение живой памяти того, кто смотрит.

Disciplina – почти синоним scientia. Учение – ученик – научаемое сложение, проявление и закрепление собственной жизни (disciplina vivendi образ жизни) в свете истины, истинного знания. Примечательно встраивание слова discipula в контекст: Luminis solis luna discipula – подражательница, как бы научившаяся чужому свету, чужесветящаяся. Рядом – доктрина, доктор. И тут уж красивый перечень тогдашних докторских степеней – Gentium, Seraphicus, Angelicus, Mirabilis, Illuminatus, Subtilis – со всей очевидностью отличит доктора-Учителя в средние века (для наглядности, прихватив кое-кого из более поздних веков, назову носителей этих замечательных прозваний: Августин, Бонавентура, Фома Аквинский, Роджер Бэкон, Раймонд Луллий, Дунc Скот) от доктора соответствующих наук в наше время, открывающего и открывающего все новое, новое, новое... Если в Новое время ученый – тот, кто исследует, то ученый в средние века – тот, кто знает об истинном знании. И потому не ученый, а ученый человек.

Не наука формирует школу, а школа всем своим существом, именем и каждой буквой своего имени лепит науку – может быть, единственную в определенном смысле науку в средние века – схоластику.

Здесь уместно обратиться, может быть, к ключевому слову, плотнее всего пригнанному к занимающему нас предмету. Это греческое shola, в русской транскрипции схола. Вот все его словарные значения: досуг, свободное время; освобождение, свобода, отдых; праздность, бездействие; медлительность, промедление; занятие на досуге, ученая беседа, умственный труд (этот ряд из сочинений Платона); учебное занятие, упражнение, лекция; сочинение, трактат; школа (три последние ряда вы сможете найти у Плутарха). Сопоставим трудносопоставимое: праздность – умственный труд; досуг – учебное занятие; занятие на досуге – упражнение; ученая беседа – лекция; сочинение – трактат; свободное время – промедление; свобода – школа... Принцип сопоставлений, кажется, понятен: естественное, непроизвольное – наперекор усидчивой обязательности. Может быть, не всегда это столь очевидно, но все же близко к тому. Так вот. Это слово при таком в него вслушивании обнаруживает странную двойственность: научение, восставшее из досужего, не стреноженного дидактическими наставлениями и расписаниями свободного ума, в него же и уходит: и в действии, и в результате, и в общении... Назначенное научить смыслу свободно творящей жизни, оно лишь указывает на искомый смысл. Слово одно, а классов значений по меньшей мере два. Иллюзия тождества тотчас пропадает вблизи соседствующих слов. И тогда личный опыт свободной деятельности души – больше расчетливой учености. Возможно ли выучиться опыту, если этот опыт прежде не прожит – лично и самодеятельно? Или только можно навести на необходимость лично им овладеть? Загаданность греческой схолы, ожившей в новых, не античных обличьях в средние века, даже и на уровне простейших этимологии может оказаться содержательной. Пока достаточно. Научение и смысл (в надежде выучиться ему) – в круге схоластики. Но и вне этого круга. Возможно ли их сопряжение, взаимное тождество? Мысль об этом еще только затевается.

Но забота наша, как вы уже, верно, догадались, – не греческая школа, а средневековая схоластика. Именно в ней – этой единственной науке средневековья (в том смысле, что она как раз и формировала, вырабатывала и внедряла новое знание, но только в области логики, научающей рассудительному знанию) – оказался выпестованным великий корпус институтов "просвещающего" научения. Новое знание о себе самом, перед самим собой, а не перед предметом, познать который предстоит? Зато в результате – образ учености по преимуществу, тип ученого человека как такового: в его исходном этимологически чистом первородстве. Лишь перечислю: университет, лекция, студент, стипендия, диспут, экзамен, диссертация, ученые звания, наконец, веселая пирушка после славной защиты... Все это – непреложные результаты средневековой учености, почти без изменений доставшиеся нам, людям эпохи научно-технической революции и точно такого же прогресса. Но здесь я, следуя злободневному пафосу ускорения, убыстрил ход рассказа или, может быть, опередил события.

Буквалистская, буквоедская ученость. Буква – видимый элемент написанного слова, но и знак, который должен быть озвучен, дабы стать воспроизведенной на голос нотой звучащего слова. Неспроста lego (от lectio) означает: подслушивать, видеть, различать взором; читать, но и слушать. A lectio – собирание, выбор, чтение, текст, комментарий к текстам... Все это тоже заметим себе. Запомним также, что доктор-буквоед читает ученую лекцию. А нарицательный буквоед окажется... натуральным пожирателем букв, грамматически прожорливым и жадным до всяческих грамматик средневековым школяром, готовящимся – может быть, всю свою ученую жизнь – стать ученым человеком.

Итак, нужно пока вот что: вернуть слову ученый этимологически первородную его стать, кажется, безвозвратно отнятую у него нынешней наукой. И понять его как прилагательное, приложенное к существительному, приобщенному к субъекту – человеку, который пребывает в томительном чаянии этой самой учености, чтобы... существовать.

ПАФОС ВСЕОБУЧА, – сказали бы мы сейчас, если бы не понимали всю меру риска подобных иронических переносов, потому что такого рода ученость к одной только грамоте не сводима. Более того: ученость эта начиналась без грамоты, так сказать, безграмотная ученость. Ведь овладение грамотой до Х-ХIII веков – вещь редкая. Вот как говорит Гартман фон Ауэ о своем герое Бедном Генрихе: "Жил однажды рыцарь, который был так учен, что мог читать книги". Но зато о себе – несколько иначе:

На свете рыцарь Гартман жил,

Усердно господу служил

И читывал, бывало,

Мудреных книг немало.

Правда, есть свидетельства противоположного свойства. Томазин фон Цирклария: "В старые времена всякий ребенок умел читать. Тогда даже дети благородного происхождения были учены, – чего теперь уже не бывает". Это XIII век, а сказано о временах более ранних.

Ученый и просто грамотный – как будто синонимы. Благородное происхождение не обязательно предполагает ученость. Она – скорее добавочный колер, без которого тоже неплохо. Безусловно важно для нас здесь то, что обученный и есть ученый (gelert). Но, конечно, только с виду – на расстоянии и со стороны. Ученость-грамотность как общий фон, как начало.

Овладение грамотой упоительно. Даже незначительные нововведения в орфографии вызывали к жизни поистине экстатический взрыв ре-формотворчества. Рассказывают: король франков Хильперик (VI век) как-то раз изобрел четыре новые буквы, а уж коли изобрел, то тут же и распорядился все старые книги стереть и по новой орфографии переписать.

Средневековый полуграмотный, а то и вовсе неграмотный быт полнился учительско-ученическим воодушевлением обыденных дел и делишек. От переломов костей хорош истертый в порошок имбирь, но обязательно в сопровождении "Отче наш". От летаргического сна незаменима свинья, привязанная к постели. Рог нарвала (единорога), окованный золотом, а также подстаканник из золота или серебра, но с акульим зубом, вправленным в металл, очень хороши для обнаружения яда. Жизнь учила мирянина; монах бил послушника, магистр бакалавра, а этот бакалавр – студента, в свою очередь нещадно колотившего новичка-школяра. Мастер поколачивал ученика. Муж "учил" жену. Ежедневные, ежечасные семинарские ученые занятия: от мала до велика, от рыцаря до короля, от служки до папы, от школяра до декана, от мужа до жены... Великий всенаучающий процесс: всеохватный и вселюдный, всегдашний и повсеместный. Ученик – Подмастерье – Мастер. Студент – Бакалавр – Магистр. Паж Оруженосец – Рыцарь... Учебные классы можно продолжать.

Но слово, первосказанное и творящее; но буква – слагаемое всех слов, в том числе и главного, – главная забота учительско-ученической литеральной учености. Не научение ли смыслу, Духу по букве?

КАССИОДОР ИЗ V ВЕКА ближе всего к началу: "Если иные из вас могут осуществить свой подвиг в телесном труде, то мне более по душе труд книжного переписчика. Широко и далеко рассеивается написанное им. Прекрасна воля, похвальна усидчивость тех, кто вещает людям рукою, отверзает язык перстами, несет молчаливое добро и борется против зла пером и чернилами... [ночью при переписке пользуйтесь лампадой] – оберегайте священные пламена". Ученость не для чего-то. Она доброхотна сама по себе. Запомним также примечательный оксюморон – "вещать рукою". Это нам пригодится.

Но было и другое. Канцлер Парижского университета Жерсон: "Вырывайте, благоразумные люди, вырывайте эти опасные книги из рук ваших сыновей и дочерей. Если бы я владел одним экземпляром "Романа Розы" и он был бы единственный... я предназначил бы его сжечь". А здесь, напротив, ученость злокозненна. Вот в каких тисках пребывал ученый книгочей, он же ученик-читатель; он же – педант-буквоед. Социально опасное, но и социально достойное дело, и потому угодное богу, обронившему первое творческое слово. Ученонаучаемое, меж двух бездн – всесилия и ничтожности – дело. По-деловому, в земных интересах обучить священному смыслу небес. Возможно ли?..

Иоанн Златоуст приводит молитву школяра: "Господи Иисусе Христе, раствори уши и очи сердца моего, чтобы я уразумел слово твое и научился творить волю твою". После чего воодушевленный школяр двадцать четыре буквы греческого алфавита, начертанные чернилами на священном дискосе, смывал церковным вином, а ополоски выпивал под чтение стихов из Нового завета. Как видим, натуральное буквоедство; точнее – буквопитие. Причащение к слову-букве, букве и духу, буквальному духу Слова, некогда сказанного. К смыслу. Причащение, но... не научение. Хотя цель – научить, ибо считается, что учат только слова, а история как череда событий, как известно, не учит. Ничему не учит. Но приобщение к ней взывает к причащению.

Буквой начертанной дорожили, пестовали ее и охраняли. Алкуин (VIII век):

Пусть в этой келье сидят переписчики Божьего слова

и сочинений святых достопочтенных отцов;

Пусть берегутся они предерзко вносить добавленья,

Дерзкой небрежностью пусть не погрешает рука.

Верную рукопись пусть поищут себе поприлежней,

Где по неложной тропе шло неизменно перо.

Точкою иль запятой пусть смысл пояснят без ошибки,

Знак препинанья любой ставят на месте своем,

Чтобы чтецу не пришлось сбиваться иль смолкнуть нежданно...

Именно смысл – цель, а точки и запятые – средства, могущие тоже, конечно, стать целью, но до поры – покуда не избудут себя в собственной своей ничтожности ввиду всеполнейшего смысла. Для начала запятой или точкою пояснить смысл. Пояснить, а в чаянии – и научить...

Выразительна и звучна ученая поэзия во славу и во имя буквы. Не правда ли, странно: поэзия буквы? Но именно словом поэта оберегалась буква начертанная. С нее сдувались ворсинки калама. Сначала – в формальном научении, конечно, – буква. А дух – то, ради чего буквы. Он – за пергаменом, в нетях. Но и в душе. И, значит, он и есть сначала.

Мир членоразделен, как членораздельно слово, вызвавшее мир из небытия. Но мир обманчив; точнее, обманчиво око соблазнившее, которое следует за это вырвать и бросить от себя. Слово же не соблазнит, ибо оно и есть Иисус, наставляющий собою-словом всех людей, и потому Слово есть воспитатель. Именно здесь и начинается воспитующее, "ученое" дело Слова. Хотелось бы, чтобы буквой и через нее. Слово-бог – "архисофист, архипастырь, архиучитель". "Распятый софист" (Лукиан). Он – "рабби, но без преемства, ибо сам никем не учим". Не учим, а соблазн научить силен. Господь – опекун. И тогда мир – весь – под знаком школы. Только тем и жив. Только потому и значим. А раз так, то мир – набор пособий для наглядного обучения, а история – наставнический процесс.

Ученик – дитя, а учитель – старец. Но при этом все – дети перед лицом природы. ("Природная" учительская акция святого Франциска, как она запечатлелась в "конспектах" его учеников – в "Цветочках", едва ли не два века спустя.) Усилие души, но и простодушная хитрость. Игра мысли, но и словесный каламбур. Все это разновидности школы, вариации ученичества. Слово сказанное – слово начертанное. И тогда певец, может статься, будет уравнен в правах с писцом. Оба – ученые, ибо язык песнопевца – тростник писца или калам по свитку. Голос нетленен, но столь же нетленны и буквы, ибо свиток сгорает, а буквы возлетают нетронуты. Съесть рукопись – причаститься ее мудрости. Вновь тема ученого – причащающего – буквоедства.

"Тело и голос даруют письмена немым мыслям", – спустя века и эпохи скажет Фридрих Шиллер. Жест и голос влекутся – вместе – к букве и слову, и наоборот. Челнок средневековой научающей учености. Буква в ореоле славы, не меньшей, чем дух, ибо каждая буква Писания – письменное отвердение слова божия – Логоса, Голоса. А коли голос, то и личность, объемлемая Словом. Авторитарная (для всех), но и одиноко уникальная – дух свернут, скрючен, вмят в букву, но оттого не перестал им быть. Напротив, только тем и есть. Ученое средневековье только и делало, что вгоняло дух в букву и, зная, что джин в бутылке, вкушало этот джин странным образом: поглаживая и потряхивая старые-престарые сосуды слов; реторты слогов, флакончики-пузырьки букв. Научение длится, следует шаг за шагом, виется во времени, а смысл мгновенная магниевая вспышка, сполох вечности.

Смыть буквы вином и выпить! Неизреченные тайны каббалы как бы выбалтывали сами себя в кривых литерах древнейших алфавитов. Вселенная представала огромной, но замкнутой самоё на себя, аудиторией. А может быть, развернутым букварем, где небо – цельный текст, звезды – буквы, все до единой священны, ибо именно из них сложено имя Иисуса Христа. И хотя стены этой аудитории раздвинуты во всю ширь, а двери распахнуты настежь, но уютно в ней – как дома у печки, потому что обучение интимно: у каждого ученика свой учитель, а у каждого учителя – свой и единственный ученик ("Возлюбленные чада мои... "). Множественное число – чада – не прослушивается. А слышится вот что: "Сын мой единственный, возлюбленный... " Как видим, и ученик – под авторитарным надзором, но и сам по себе – одинок и растерян; но потому и всемогущ. В учении, конечно.

Жизнь в учении и есть подлинная жизнь школяра-ваганта, веселого мученика науки, освоившего ученость школьного порядка и академического (сказали бы мы теперь) "занудства" как праздник игры за пределами университетских тогдашних программ – тривиума и квадривиума. Вот оно урочно-внеурочное время! Собственно, так и должно быть, если мир – школа; школа тоже должна впустить в свои стены то, что ей, этой школе, с виду настоятельно чуждо, – праздный опыт души, прикинувшийся маргинальным пародированием того, что, собственно, и есть ученая жизнь средних веков, ибо, следуя за Честертоном, скажем, что смех и вера в средневековье содержательно совместны. Вот что поет отбывающий в Париж и обещающий своим друзьям непременно вернуться веселый вагант (но поет, ясное дело, в переводе Льва Гинзбурга):

Всех вас вместе соберу,

Если на чужбине

Я случайно не помру

От своей латыни,

Если не сведут с ума

Римляне и греки,

Сочинившие тома

Для библиотеки,

Если те профессора,

Что студентов мучат,

Горемыку-школяра

Насмерть не замучат,

Если насмерть не упьюсь

На хмельной пирушке,

Обязательно вернусь

К вам, друзья-подружки.

Этому только еще предстоит учиться на ученого.

Буквы буквами, но вино вином. Раствор чернильных букв в вине – не лучший напиток для этого развеселого школяра. Бахус и Шахус, упорядочивающие буквы, идут вместе, хотя и поглядывают друг на друга. Взаимно отражаясь, подправляя друг друга. Но и там и там – та же Schola: этимология и в самом деле – с самого начала – двоится. Двоится, готовая раздвоиться, эта школа. Но не раздваивается, потому что otium и negotium противопоставят себя друг другу много позже – в новые времена. Хотя вагантское школярство – трещина в фундаменте средневековой учености. Вновь XIII или почти XIII век!

Двойное бытие школы, оказывается, коренится в разномыслии слова. Единственного слова, объемлющего всю жизнь, целиком ее всю, понятую как "педиа" (воспитание), или, как сказали бы византийцы, "энкиклиос педиа" всеохватное воспитание; но в каждом своем деятельном шаге – практическое, здравомысленное. И тогда зубрежка, как потом окажется, школьная буквалистская ученость, тоже пойдет в дело – в виде гигантского законсервированного учительско-ученического корпуса. Может быть, и в самом деле дорогой подарок средних веков новым векам: средневековое масло всяческой учебы, которое действительно можно мазать на хлеб энтээровской науки. Хотя и это до поры. А иначе, почему тогда все так озабочены сейчас реформотворческим движением нашей школы? Но... еще раз Честертон: "Если XVIII век был веком Разума, XIII век был веком здравомыслия. Людовик [IX] говорил, что излишняя роскошь в одежде дурна, но одеваться надо хорошо, чтоб жене было легче любить вас. Сразу чувствуешь, что в то время речь шла о фактах, а не о вкусах. Конечно, там была романтика; Людовик не только умно и весело судил под дубом – он прыгнул в море со щитом на груди и копьем наперевес. Но это не романтика тьмы и не романтика лунного света, а романтика полуденного солнца". Ибо все ученое научение – только здравого смысла ради, который внятен только выученному. Но только ли выученному?

Свет смысла – просвет... Просвещающее (не в смысле XVIII века, конечно) научение. Но сначала – организационные формы этого научения.

Еще раз тот же вагант:

Во французской стороне,

На чужой планете,

Предстоит учиться мне

В университете.

Итак, университет. И то, скорее, как итог собственно средневековой учености, пребывающий уже за ее пределами, хотя ее же и поясняющий. Но прежде монастырь. А потом, после университета, и цех, и сообщество тайновидцев, и просто школа... И все это – тоже внутри и чуть после. Но что же делать, если время работает без перерыва?!

Как бы там ни было, но сначала – и в самом деле организационные формы средневековой, высвечивающей средневекового человека учености. Но лишь в той мере, в какой это нужно для вхождения в суть нашего дела.

ИЗ РАЗГОВОРА для упражнения мальчиков в латинской речи, составленного впервые Эльфриком в начале XI века, а затем распространенного учеником его Эльфриком Батой:

"... Наставник: – О чем хотите вы говорить?

Ученики: – Что нам заботиться о том, что мы будем говорить, лишь бы речь была правильная, а не бабья болтовня и не искаженная... ".

Или из письма Абеляра (XII век) к Элоизе: "Те, кто теперь обучается в монастырях, до того коснеют в глупости, что, довольствуясь звуками слов, не хотят иметь и помышления об их понимании и наставляют не сердце свое, а один язык... и что может быть смешнее этого занятия – читать, не понимая?.. Ибо, что осел с лирой, то и чтец с книгой, когда он не умеет сделать с ней того, на что она назначена".

А вот из биографии некоего ученого человека: "Шутки и скоморошества разных лиц в комедиях и трагедиях, над которыми обыкновенно разражаются непомерным смехом, он читал со всегдашней своей серьезностью. Содержание он считал совсем не важным, формы же слов и оборотов за самое главное".

И еще к сему. Из описания забот Карла, данного анонимным монахом из Сен-Галленского монастыря, о безошибочном чтении богослужебных книг: "И таким путем он добился того, что во дворце все отлично читали, хотя и без понимания". Чтение ради чтения. Понимание – дело десятое. Зато техника чтения – первейшее дело.

Но центр монашеской педагогики – опыт молитв. И здесь тренинг был куда более тщательным. И вновь: ради буквы – чуждой латинской буквы чуждой латинской речи; но буквы правильной и неискаженной и потому указующей на сокровенный смысл. Карл Великий распорядился: "Символ веры и молитву Господню должны знать все. Мужчин, которые их не знают, поить только водою, покуда не выучат. Женщин не кормить и пороть розгами. Стыд и срам для людей, называющих себя католиками, не уметь молиться".

Содержание (понимание смысла) уходит в немногое по объему, зато в концентрированное важнейшее: символ веры. А буква? Следует выучиться, но выучиться ради смысла, ежемгновенно ускользающего из тенет грамматико-литеральных правил универсальной – на целое тысячелетие – акции по универсальному воспитанию. Но... обуквален и сам смысл: символ веры не есть еще вера. Он – ее знаковый алгоритм, научить которому можно. А вот вере?..

Но смысл внесценичен, ибо не сводим к слову; он дан и так: в интуиции, откровении – изначально. Но все чаяния средневековой учености – подвести именно к слову этот сокровеннейший смысл. Вот он уже почти разъяснен, а на деле оброс комментаторской тиной, моллюсками слов, водорослями элоквенций. Но только в них он и жив, вопия о высвобождении из пут словоохотливой средневековой учености. Точнее: очерчено место смысла. А сподобленный такого рода учености это место умеет распознать. "Титаник" смысла-понимания (он же – утлая лодчонка, но такая, в коей можно спасти не тело, но душу) вот-вот вытащат на свет божий учители букв, бормотатели слов и сочинители фраз. Вот-вот вытащат, но вновь упустят. Сети, сплетенной из сколь угодно большого ученейшим образом организованного множества слов, не удержать этой лодчонки смысла со световодоизмещением "Титаника". Но оконтурить чаемый улов эта сеть может.

Все так бы и шло своим чередом, если бы не сшибки буквы и смысла: смысл апофатически внесценичен, а учительский авторитет – на сцене; и никогда купно, хоть ты тресни! Слово и прием порознь, хоть и в вечном драматически напряженном томлении друг по другу. Слово-смысл мгновенно. Прием составлен из звеньев-приемов помельче, сцепленных в длящуюся во времени цепь. Совпасть – сокровенное чаяние этой учености. Осуществимо ли?

Меж пальцев светлая вода. Золотой песок по капилляру времени. Вода в песок. "Квадратик неба синего и звездочка вдали... "

В этом и состояла живая жизнь средневековой учености во всей своей противоречивой полноте. Ежемгновенная печаль этой учености с притязаниями вселенского свойства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю