Текст книги "Кореец (СИ)"
Автор книги: Вадим Ледов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Глава 3
Обрывки чужого прошлого не останавливаясь кружились в голове калейдоскопом, когда в больничном коридоре послышались шаги. Неторопливые, почти бесшумные, но уверенные. Тихий шорох одежды. Женские голоса. Я не мог повернуть голову, но каким-то шестым чувством, обострившимся в неподвижности, уже понял, кто там. Тот самый дед Дунхо. Хозяин таежной заимки, знахарь и учитель. Человек, который видел больше, чем позволяли обычные глаза.
Дверь приоткрылась, и в проеме возник знакомый по воспоминаниям силуэт. Невысокий, сухой старик. Потертый пиджак поверх белой застиранной рубашки, на ногах разбитые чоботы, старая кожаная сумка через плечо. Седые волосы, стянутые сзади в небольшой узел, открывали высокий, изрезанный глубокими морщинами лоб. Глаза под нависшими бровями смотрели цепко, внимательно, без суеты.
За его спиной маячили две девичьих фигуры в белых халатах. Медсестры. Молодые, лет двадцати на вид. На их лицах читалась смесь любопытства и некоторой робости – видимо, старик умел произвести впечатление.
– Раздевайте, – сказал дед тихо, но так, что в голосе не было и тени сомнения. Он говорил не как посетитель, а как человек, пришедший делать свою работу. Ни приветствий, ни вопросов о самочувствии.
Медсестры засуетились, расстегивая пуговицы на больничной рубахе Михаила, опуская металлические бортики кровати.
Позже я узнал, что услуги медсестёр и лояльность врачей дед купил на корню – корейская община собрала денег на лечение известного земляка. Кроме того, он привёз из тайги целебный настой небывалой силы, на каких-то секретных травах. Баночка такого снадобья решала проблемы со здоровьем от радикулита до бесплодия, а заодно открывала двери спортивных чиновников.
Дед тем временем извлек из сумки несколько небольших стеклянных банок с темной, почти черной мазью. Открыл одну. По палате мгновенно разошелся резкий, терпкий запах – хвоя, какая-то смола, мускус и что-то еще, незнакомое, бьющее в нос. Старик надел тонкие резиновые перчатки, зачерпнул немного мази костлявыми пальцами.
– Начинаем, – кивнул он медсестрам, которые тоже защелкали перчатками. – От центра – к периферии. Растирать сильно.
Прохладные пальцы медсестер, смазанные этой пахучей субстанцией, коснулись груди Михаила. И Я… почувствовал. Не просто понял умом, что трогают, а именно ощутил прикосновение. Сначала легкое давление, потом – холодок, быстро сменившийся жжением. В парализованном, мертвом теле, которое до этого не реагировало ни на что! Шок был таким сильным, что если б мог, я бы вскрикнул.
Мазь втирали долго, методично. Дед руководил процессом, сам работал молча, сосредоточенно, время от времени указывая сестрам, куда направить усилия. Переворачивали тяжелое, обмякшее тело со спины на живот, с боку на бок. Мазь жгла, проникая, казалось, до самых костей. Но это была не просто боль. Это было… ощущение. Первое живое ощущение за всё время заточения в этой оболочке. Под кожей словно забегали мириады мурашек, пробуждая спящие нервы. Мышцы, превратившиеся в камень, под сильными пальцами деда и сестер начали поддаваться, теплеть.
Я не мог двигаться, не мог говорить, но мозг лихорадочно работал, пытаясь осмыслить происходящее. Это не было похоже ни на один известный мне (и Мише) вид массажа или физиотерапии. Какая-то древняя шаманская практика.
Прошло, наверное, часа два, прежде чем дед сказал:
– Достаточно на сегодня.
Тело Михаила блестело от мази, кожа горела, но это был не лихорадочный жар болезни, а какое-то внутреннее тепло. Дед стянул перчатки, помыл руки. Тяжело опустился на стул у кровати. Медсестры, получив его короткий кивок, испарились из палаты, бросив на старика взгляды, в которых смешались уважение и суеверный страх.
Мы остались вдвоем. Тишина. Мерное гудение лампы дневного света. Ритмичное дыхание старика. Он сидел с закрытыми глазами, откинув голову на спинку стула. Я смотрел на него, чувствуя, как под слоем привычного скепсиса прорастает нечто иное – любопытство и крошечная, но отчаянная надежда.
И тут дед, не открывая глаз, заговорил. Тихо, вполголоса, слова переплетались – русские и корейские.
– Я знаю… ты не он, – голос был ровный, констатирующий. – Не совсем он. Другой дух в этом теле. Пришлый. Зрелый. Сильный. А его собственный… испугался. Спрятался глубоко.
У меня перехватило дыхание. Старик… он видит меня? Чувствует? Как это возможно?
– Завтра приду, – продолжал дед так же тихо. – Будем работать. Тело надо будить. Долго будить. А потом… – он помолчал. – Потом вам двоим придется как-то уживаться. Договариваться.
Он замолчал окончательно. Дыхание стало еще ровнее. То ли задремал, то ли вошел в какое-то свое состояние покоя.
Я лежал, оглушенный. Тело горело, но это была живая боль. А в голове стучала фраза: «Вам двоим придется договариваться». Значит, Миша Ким не исчез? Его сознание здесь, рядом? Забилось в угол от боли и шока, но не ушло? И что значит «договориться»? Как можно делить одно тело? Один должен уступить? Или… возможно что-то еще?
Вопросы роились в моей голове, но ответа не было. Была только жгучая мазь на коже, задремавший дед на стуле и первая искра надежды – может быть, из этой невероятной ситуации есть выход.
Через несколько часов дед проснулся – так внезапно, будто никогда и не спал. Без единого слова он поднялся и вышел из палаты. Медсестры, дежурившие в коридоре, проводили его настороженными взглядами.
На следующий день он явился точно по расписанию. Бесшумный, как тень, в своем неизменном пиджаке и с той же кожаной сумкой. За ним – те же медсестры, но вчерашняя смесь любопытства и робости на их лицах сменилась деловитой сосредоточенностью. Видимо, дед провел с ними инструктаж, или просто первый шок прошел. Без лишних слов они внесли в палату большой эмалированный таз, от которого валил густой пар. И вместе с паром – запах. Острый, пронзительный, совершенно незнакомый. Не больничный, не уличный. Запах дикой тайги, концентрированный до предела. Хвоя, горькая полынь, что-то неуловимо цитрусовое и еще с десяток оттенков, которым я, городской житель XXI века, не мог подобрать названия. Казалось, этот аромат проникал не через нос, а прямо в мозг, вытесняя все остальные мысли.
Дед, снова облачившись в резиновые перчатки, начал извлекать из таза дымящиеся пучки трав. Это были не просто травы – целые веники из разных растений, перевязанные лыком. И он принялся обкладывать ими мое неподвижное тело. От шеи до самых пяток. Каждый пучок, каждый стебель ложился на свое, строго определенное место. При этом старик тихонько бормотал что-то себе под нос на своем языке – не то считал, не то читал какое-то заклинание.
Влажное, обжигающее тепло окутало меня. Оно проникало глубоко, до самых костей. И я с изумлением почувствовал, как вчерашнее жжение от мази, которое все еще тлело под кожей, начало медленно отступать, уступая место странному, глубокому онемению. Не мертвому параличу, а какому-то… живому онемению, будто тело наполнялось густым, теплым киселем.
– Три дня так, – сказал дед, закончив укутывать меня этим травяным коконом. Он по-прежнему говорил как бы в пространство, не глядя на меня прямо. – Предварительная работа. Очищение. Голодать будешь.
Он мельком взглянул на капельницу с питательным раствором, воткнутую в вену.
– Хотя тебе не привыкать. Тело твое и так не ест.
Ядовитая ирония кольнула меня изнутри: голодание для человека на искусственном вскармливании – сильно! Но не успел я додумать эту мысль, как дед снова посмотрел прямо на меня. В его темных, бездонных глазах на мгновение мелькнуло что-то вроде понимания. Узнавания моей мысли. Холодок пробежал по остаткам нервной системы. Этот старик читает меня, как открытую книгу! Жуть какая.
Следующие часы, а потом и дни, превратились в тягучую пытку ощущениями. Травы остывали, их убирали, тело обтирали чем-то терпким, потом снова – мазь, потом – опять травы. Меня переворачивали, подкладывали под живот жесткий валик, от которого ломило кости, хотя я и не должен был этого чувствовать. Запахи смешивались, голова плыла от слабости и этой концентрированной ботаники. Есть мне действительно не давали – капельницу убрали, оставив только воду. Мутило. Тело, хоть и неподвижное, бунтовало против этого насилия – где-то внутри, на клеточном уровне, шла какая-то война. Но сквозь тошноту, дискомфорт и странное онемение я начал различать… проблески. Еле заметные сигналы от мышц, нервов. Что-то там, в глубине парализованной плоти, начинало просыпаться. Очень медленно, неохотно, но – просыпаться.
Последним лечебным составом оказалось нечто, от чего я едва не потерял сознание. Разогретое нутряное свиное сало, смешанное с жиром и другими субстанциями разных животных, начиная от непойми кого и кончая барсуками и медведями. Вонь этого состава была столь невыносима, что у меня началась рвота, но поскольку из-за длительного голодания рвать было просто нечем, тело сотрясали мучительные рвотные спазмы. Дед пытался ослабить их, нажимая на какие-то точки на моём теле – где-то под рёбрами, на запястьях, на шее. И, удивительно, спазмы действительно затихали под его твёрдыми пальцами.
Я уже думал – экзекуция закончилась, но нет. Дед только начинал. Когда жуткая смесь впиталась в кожу, он принялся массировать меня так, как я никогда прежде не испытывал. Жёсткие, узловатые пальцы впивались в мышцы, разминая, растягивая, пробуждая. Тело отзывалось болью – живой, настоящей болью, которая была почти благословением после дней онемения.
Хорошенько размяв и размассировав моё тело, особенно в области позвоночника, корейский лекарь начал выполнять всевозможные манипуляции, начиная с суставов пальцев, как бы выгибая и освобождая их, и кончая вытягиванием головы в сочетании с вибрацией. Моё тело отзывалось на его прикосновения, как инструмент в руках мастера – я ощущал, как что-то внутри встаёт на место, выравнивается, высвобождается.
Затем он взял меня обеими руками за челюсть и принялся тянуть, выравнивая таким образом позвоночник. Я почувствовал странный щелчок где-то в основании черепа – не болезненный, но оглушительно ясный.
– Они говорят «перелом», – бормотал он на смеси русского и корейского, – нет никакого перелома. Есть смещение. Дух покинул правильное русло. Но теперь у нас два духа. Они справятся.
Началась процедура окончательного вправления позвонков. Он подкладывал пальцы сбоку от позвоночника, вдавливая их вглубь и в сторону, а затем ударял по ним пальцами или кулаком другой руки. Его пальцы бегали у меня по позвоночнику, как пальцы пианиста по клавиатуре рояля.
Каждый удар отзывался внутри меня волной – не только физической, но и какой-то иной, словно вибрация проходила не только через тело, но и через душу, через сознание. В эти моменты я ощущал странное раздвоение – будто во мне действительно были двое, как сказал дед. Я – Марк Северин, и кто-то ещё, притаившийся глубже, наблюдающий исподволь.
Мир начал плыть перед глазами. Ощущения, запахи, звуки сливались в один поток, уносящий меня куда-то вдаль. Последнее, что я запомнил – успокаивающий голос деда, шепчущий что-то на своём языке, и чувство невероятной, всепоглощающей лёгкости.
Эта лёгкость настолько меня расслабила, что я не заметил, как погрузился в глубокий, исцеляющий сон. И впервые в этом теле я видел не чужие воспоминания, а свои собственные сны.
Самым странным лечением стала процедура с яйцами, которую дед провёл на третий день. На этот раз он пришел в сопровождении молодой кореянки в белом халате, в руках она несла маленькое лукошко с белыми, желтоватыми и коричневатыми яйцами.
– Вот и помощь подоспела, – кивнул он в сторону девушки, – с этой волшебницей точно поправишься.
Глянув на лекаря понимающим взглядом, новая медсестра поставила лукошко на медицинский стол и остановилась, ожидая указаний.
На плите в углу палаты парила кастрюля с водой. Дед велел медичке положить яйца в алюминиевый дуршлаг и опустить дуршлаг в кастрюлю, разогревая их.
Медсестра без слов принялась за работу. Разогретые в воде яйца она заворачивала в льняные тряпочки и передавала деду.
Дед катал горячие яйца по моей шее, по затылку и позвоночнику.
Казалось бы, занятия глупее не придумаешь. Но дед и медсестра были предельно серьёзны и сосредоточены.
Он катал их по моему телу, тихо нашёптывая что-то на корейском языке. Его шёпот звучал как заклинание, гипнотический речитатив, каждый слог которого точно совпадал с движением яйца по моей коже.
Иногда яйцо вдруг останавливалось в определённой точке, словно притянутое магнитом. Тогда дед кивал, удовлетворённый, и продолжал процедуру с ещё большим рвением. В эти моменты я ощущал странное движение внутри – будто что-то стягивалось к яйцу, выходя из глубины тела через кожу.
В конце кореец дал указания больничным медсестрам сварить все использованные яйца, и закопать в саду. Сёстры переглянулись, но перечить не стали, видимо им хорошо заплатили.
Я был уверен, что знаю причину. Яйца забрали что-то из меня – что-то тёмное, больное, чуждое.
Четвертый день запомнился особым массажем с использованием какого-то сыпучего вещества, похожего на соль, но пахнущего лесными грибами.
Иногда доктора заглядывали в палату, хмурились, перешёптывались в коридоре, но никто не решился прервать этот «шарлатанский цирк». То ли денег он им занес достаточно, а скорей всего, просто умыли руки, считая меня безнадёжным.
А результаты были. Медленные, почти незаметные, но я их чувствовал. Сначала вернулось ощущение поверхности тела – я стал различать текстуры ткани, прикосновения, температуру. Затем появилась возможность шевелить глазами – не просто смотреть прямо, а осознанно переводить взгляд. И наконец, на пятый день, когда дед с особым усердием работал над моим горлом и шеей, я сумел издать звук. Не слово, даже не стон – просто невнятное мычание, но это было мое мычание, произвольное, контролируемое.
Дед замер, всмотрелся в моё лицо своими тёмными глазами, и коротко кивнул, словно получил подтверждение своим мыслям.
– Хватит, – сказал он, обращаясь не то к медсестре, не то к самому себе. – Дальше дома.
Домой? Слово эхом отозвалось в моём сознании. У меня не было дома. Ни в этом времени, ни в этом городе. В Москве я жил институтской общаге.
Но у Миши был временный дом – та самая комната в коммуналке, которую сняла Вера Пак по поручению общины. И именно туда меня собирались перевезти. Присматривать за мной община назначила ту самую медсестру-кореянку с лукошком яиц, она была единственная с медицинским образованием. Пусть медсестра, но всё же. Звалась она Мариной.
Оформление выписки стало настоящим испытанием. Лечащий врач сперва наотрез отказывался подписывать документы, кричал, что это преступление, что пациент в таком состоянии нуждается в постоянном медицинском наблюдении. Но весь этот надрыв словно намекал. Дед молча слушал, поглаживая свою короткую седую бородку, а потом так же молча положил перед врачом маленькую баночку с тем самым тёмным, почти чёрным снадобьем, которое помогло ему отрыть двери начальственных кабинетов. Доктор осёкся на полуслове, взял баночку, понюхал и переменился в лице, принявшем благожелательное выражение.
– Ладно, – сказал он, убирая «взятку» в карман халата. – Распишитесь в документах о выписке на свой страх и риск.
Дед поставил размашистую закорючку, похожую не на подпись, а на иероглифическую букву хангыля.
Так я покинул больницу – на носилках, завёрнутый в серое колючее одеяло, но уже не безучастный овощ, а человек, начинающий возвращаться к жизни. Я мог слабо мычать в ответ на вопросы, дёргать пальцами ног и, что самое важное, чувствовать своё тело – все его боли, неудобства и потребности.
Меня погрузили в машину скорой помощи – «Волга-универсал» ГАЗ-22 с красным крестом на боку. Дед сел рядом, положив свою твёрдую, сухую ладонь мне на грудь, словно стабилизируя что-то внутри. Марина устроилась на переднем сиденье рядом с водителем.
Когда мы тронулись, мне удалось поймать взгляд деда. В моих глазах был вопрос, который я не мог произнести: «Что дальше?» Он слегка улыбнулся уголками губ и чуть наклонился ко мне, прошептав так, чтобы никто не услышал:
– Теперь настоящая работа. И настоящий выбор.
Машина подпрыгивала на выбоинах, весенний солнечный свет пробивался сквозь запылённые окна, а я пытался осмыслить, что произошло за эти дни. Я был мёртв, потом оказался в чужом теле, потом это тело начало возвращаться к жизни под руками удивительного старика.
Что же будет завтра? И кем я стану – Марком Севериным, продюсером из будущего, Михаилом Кимом, молодым борцом, или кем-то третьим, новым, сочетающим в себе обоих?
Пока у меня не было ответа. Но впервые с момента пробуждения в этом теле я испытывал настоящее, чистое чувство – любопытство к тому, что ждёт впереди.
Глава 4
Пока дед занимался какими-то своими делами – то уезжал куда-то, то запирался в соседней комнате для медитаций, – главной фигурой в моей новой жизни стала она. Марина. Моя сиделка, медсестра, ангел-хранитель с сахалинским прошлым и именем, звучавшим как морской прибой – Тян Ми Рён.
Кто она такая, эта тихая, почти безмолвная девушка с умелыми руками и раскосыми глазами, в которых светилась вековая печаль ее народа? Я собирал ее историю по крупицам – из обрывков фраз, из редких полуулыбок, из того, как она вздрагивала от громких звуков.
Родилась она на самом краю советской земли, южном Сахалине, в год Победы. В городе с японским именем Тоёхара, который вот-вот должен был стать Южно-Сахалинском. Ее семью, как и десятки тысяч других корейцев, завезли туда японцы – почти бесплатная рабочая сила для империи. Выброшенные на остров, как щепки, они вгрызались в мерзлую землю, строили шахты, дороги, сушили болота в резервациях с издевательским названием «такобэя». Работали по шестнадцать часов, жили в фанерных бараках с земляным полом, которые то и дело вспыхивали, как спички. За побег – расстрел. Говорят, при строительстве дороги на Холмск корейских костей под шпалами лежит больше, чем самих шпал. Правда или нет – кто теперь разберет? Но глядя на Марину, я верил – правда.
Ее отец сгорел на этой каторге. Мать, совсем еще девчонка Ми Джин, как-то выжила с младенцем на руках. При японцах – голод и страх. При Советах… легче не стало. Те же бараки, та же безнадега. Только флаг над конторой сменился.
А потом – случилось то, что в советской системе называлось «оргвыводы» и «укрепление кадров». Решили русифицировать сахалинских корейцев, не знавших языка метрополии. И прислали для этого «проверенных товарищей» из корейцев приморских, более-менее освоившихся в Средней Азии, уже обрусевших и вступивших в партию. Один из таких комиссаров, Борис Цой, и вытащил счастливый билет для Ми Джин, чье имя означало «красивая и драгоценная». Влюбился. Наверное, было в ней что-то, что пробивало даже партийную броню. Подключив свои связи в Обкоме, он выхлопотал ей советский паспорт, и женился. Так Тян Ми Джин стала Людмилой Цой, а ее дочь Ми Рён – Мариной Цой. Когда подули ветры хрущевской оттепели, Борис увез их в родное Приморье, подальше от сахалинских призраков.
Там, в Приморье, Борис Цой стал председателем колхоза, а Людмила-Ми Джин рожала ему детей одного за другим. Марина, старшая, нянчила эту ораву – шестеро братьев и сестер. И вот тут-то, видимо, и проявилось ее главное качество. Не талант – призвание. Говорили, в ее руках любая ссадина заживала быстрее, синяк проходил за ночь, а ревущий от коликов младенец затихал, стоило ей взять его на руки. Детская вера в чудо? Возможно. Но что-то в ней было. Какая-то тихая сила.
После медучилища – командировка во Вьетнам. Шестьдесят восьмой год, самый разгар войны. Работала в госпитале под Ханоем. Из тридцати «тяжелых», которых ей поручили, выжили двадцать восемь. На йоде, перекиси и стрептоциде. Без антибиотиков, без нормальной хирургии. У других медсестер смертность была обычной, фронтовой. А у нее – почти нулевая. Как? Сослуживцы шептались, кто-то крестился украдкой, начальство разводило руками. А она просто делала свое дело. Молча. Сосредоточенно. Вкладывая в свои руки что-то, чего не измерить градусником и не прописать в рецепте.
И вот теперь эти руки ухаживали за мной. За парализованным телом, в котором застрял чужой, незваный гость. Марина делала все – мыла, кормила с ложечки (когда дед разрешил), переворачивала, меняла белье – без тени брезгливости, с какой-то глубокой, внутренней сосредоточенностью. Прирожденная сестра милосердия. Не по долгу службы, не из страха перед дедом или общиной – это было ее сутью.
Я видел разных людей в своей жизни продюсера. Видел показушную благотворительность ради пиара. Видел религиозный экстаз, толкающий на самопожертвование. Видел комплексы, которые заставляли людей «причинять добро». В Марине не было ничего из этого. Ни позы, ни корысти, ни фанатизма. Позже, когда я уже начал вставать на ноги, я понял: она меня не любила. Не в том смысле, в каком женщина любит мужчину. Она вообще, кажется, не умела любить кого-то одного. Ее душа была распахнута для всех страждущих. Она не любила – она жалела. Всеобъемлющей, исцеляющей жалостью. Это и была ее форма любви. Тихая, как она сама. И, возможно, самая сильная из всех, что я встречал.
* * *
Марина… Да, она стала центром моего нового мира. Научила меня заново жить в этом, все еще чужом, но уже не мертвом теле. Каждое утро ее появление в комнате было как глоток свежего воздуха. Улыбка – не дежурная, а искренняя, от которой что-то внутри теплело и сжималось. То ли молодое сердце Мишки Кима вспоминало забытую нежность, то ли старая душа Марка Северина, прожженного циника, вдруг столкнулась с чем-то подлинным, чего не купишь ни за какие гонорары.
– Доброе утро, боец, – говорила она, распахивая шторы. – Солнце уже встало, и тебе пора на процедуры.
Свет из окна падал на её тёмные волосы, собранные в пучок, на белый халатик, который она надевала для «процедур», и на её лицо – не классически красивое, но живое, светящееся изнутри. С глазами, которые, казалось, видели не только твое тело, но и то, что творится у тебя внутри.
Под присмотром деда, пока он еще был здесь, я начал оживать. Это было похоже на замедленную съемку воскрешения Лазаря. Каждый день – ритуал. Мази с запахами тайги, отвары из трав, вкус которых я не мог определить, но которые, казалось, проникали в каждую клетку. Иногда – иглы. Дед втыкал их в какие-то точки на теле, о которых советская медицина и не подозревала. А потом – массаж. Бесконечный, безжалостный. Старик мял мышцы так, будто лепил меня заново из глины. Разгонял застоявшуюся кровь, будил онемевшие нервы. Было больно. Иногда нестерпимо. Я мычал, стонал, но терпел. Потому что чувствовал – это работает.
И вот однажды – кажется, на пятый день после выписки – я смог приподнять руку. Я приказал ей, и она послушалась! Слабо, неуверенно, но я опять мог шевелить конечностями.
Дед лишь хмыкнул в усы – мол, так и должно быть. А Марина… расплакалась. Тихо, по-детски, закрыв лицо руками. Потом взяла мою руку, ту самую, и прижалась к ней щекой.
– Ми Рён слез не льет, – буркнул дед по-корейски. К тому времени я уже начал понимать отдельные фразы – память Михаила услужливо подсказывала перевод.
– Я не Ми Рён. Я Марина, – ответила она по-русски, вытирая слёзы. В этой фразе было столько всего – и вызов традициям, и утверждение себя, и что-то ещё, чего я тогда не понял.
Убедившись, что дело пошло на лад, дед засобирался. Пчелы больше ждать не могли. Перед отъездом он долго смотрел мне в глаза. Пристально. Глубоко. Я почти чувствовал, как его взгляд ищет там, внутри, того другого – настоящего Михаила. Или пытается понять меня – пришельца.
– Помни, – сказал он тихо, наклонившись к самому уху. – Тело – только сосуд. Но содержимое… оно определяет ценность. Не расплескай то, что тебе доверили. Смотри…
Я не совсем понял тогда эти слова. Да и сейчас, если честно, не уверен, что полностью осознал их смысл.
– Оставляю тебя с Ми Рён (дед почему-то предпочитал её корейское имя). Она моя лучшая ученица и у неё есть то, чего нет у меня – врожденная способность исцелять одним присутствием. Она святая. Поправляйся и приходи в гармонию с собой.
* * *
Мне, спортивному инвалиду первой группы, обещали квартиру, а пока предоставили общежитие, где мы с Мариной заняли двухкомнатный блок. Она в одной комнате, я в другой. Наши дни превратились в рутину реабилитации. Массаж утром, массаж вечером. Прижигания какими-то вонючими сигарами – моксы, кажется. И это работало! Через месяц нечленораздельное мычание сменилось почти правильной речью, через полтора я слез с инвалидной коляски – чудовищного сооружения из никелированных трубок – и встал на костыли.
Господи, это было как второе рождение! Каждое новое движение – победа. Снова научился держать ложку, не расплескав суп. Смог сам сидеть, опираясь на подушки. Дошел, держась за стенку, до туалета в блоке – пять метров! Целая вечность! Каждое такое достижение Марина встречала такой искренней радостью, будто я выиграл Олимпиаду. А потом… потом я смог не только ходить. Тело молодого мужчины, вырвавшееся из паралича, начало требовать своего. И однажды, во время вечернего массажа, это случилось.
Ее руки привычно скользили по моим плечам, спине. Я лежал на животе, расслабленный, почти засыпая от ее прикосновений. Но когда она спустилась до поясницы вдруг в моём теле, что-то перемкнуло. Честно говоря, я уже стал опасаться, что мужская сила ко мне не вернется. И к этому были основания. При том количестве телесных контактов, что происходили при нашем общении с Мариной, довольно-таки симпатичной девушкой, мой безвольный член не подавал никаких признаков жизни – висел спущенным флагом. А тут вдруг… Я перевернулся на спину, и Марина увидела мою реакцию. Грубо говоря, у меня стоял, как телебашня в Останкино. Она не отпрянула. Не смутилась. В ее глазах мелькнуло что-то новое – уже не только профессиональная забота.
– Это нормально, – сказала она спокойно. – Это значит, что восстанавливаются все функции.
И добавила что-то ещё. Я не расслышал – кровь стучала в ушах слишком громко. А потом её руки коснулись меня – уже не как руки медсестры, а как руки женщины. Профессиональная забота превратилась в нечто совсем иное. И с чего бы мне было её останавливать? Я хотел продолжения. Хотел всего. Слишком долго я был узником неподвижности. Слишком долго был лишен простых человеческих ощущений.
Скинув одежду, она ловко оседлала меня. Ей было не привыкать, массируя, она излазила меня от ног до шеи, а тут устроилась на самом интересном месте. Что ж – тоже массаж. Внутри у неё был райский сад – парадиз. Судя по энтузиазму, с которым она нанизывалась на мой восставший орган, мужчину ей хотелось давно. Даже святой нужна разрядка. В азиатской фигурке девочки-подростка, таилась страсть зрелой женщины. Голова откинулась, глаза закатились, она всецело растворилась в чувственной стихии.
А мои ощущения были крайне странными – мозг отделился от парадиза чувства и стал существовать отдельно, наблюдая за ним, за чувством. Дурацкий эффект совместного существования в одном теле. Мое естество оставалось в лоне Марины, получая там свое собственное удовольствие, а я уже был снаружи, и следил за происходящим, отмечая приливы и отливы напряжения, наблюдая, как тело готовится к оргазму. И он настал довольно скоро, уж больно ретиво стремилась к нему Марина. Вот она остановилась, выгнулась, задергалась и отчаянными стонами дала понять, что кончает. Ее стенания сделали свое дело – и по темному тоннелю сладострастия прогрохотал мой собственный состав.
Позже мы лежали рядом, глядя в беленый потолок с разводами от протечек. Она – обнаженная, спокойная, красивая какой-то естественной, неброской красотой. Я – все еще слабый, но уже чувствующий себя мужчиной.
– Тоже… терапия? – выдавил я с кривой усмешкой.
Она покачала головой. Положила ладонь мне на грудь. Я чувствовал, как под ее пальцами бьется сердце – то ли Мишкино, то ли уже мое.
– Это жизнь, – сказала она серьезно. – Просто жизнь. В которую ты возвращаешься.
Ее пальцы лениво чертили что-то на моей коже. Как же все странно. Мне, Марку Северину, по паспорту из 2023 года было семьдесят. Этому телу – двадцать один. Ей, Марине – где-то посередине. Двадцать четыре по документам, но по глазам – гораздо больше. Кто мы друг для друга? Пациент и сиделка? Любовники поневоле? Странная пара, заброшенная судьбой в эту обшарпанную комнату советской общаги.
Ответа не было. Но в те дни, когда я заново учился ходить, говорить, просто быть, Марина была моим миром. Моим единственным окном в реальность.
И я не выдержал. Рассказал ей все. Про себя, Марка Северина. Про Москву 2023-го. Про смерть от инфаркта. Про пробуждение здесь, в этом теле, в этом времени. Про свой ужас, отчаяние и теперь – эту сумасшедшую надежду.
Она слушала молча, не перебивая, глядя на свои руки, сложенные на коленях. Когда я закончил, повисла тишина.
– Ну? – не выдержал я. – Скажешь, что я сумасшедший? Что это бред травмированного мозга?
Она медленно подняла голову. Взгляд был серьезный, долгий.
– Нет, – сказала она тихо. – Не скажу. Я думаю… ты говоришь то, во что веришь. Твою правду.
– То есть, я все-таки псих с амнезией? – усмехнулся я.
Она чуть пожала плечами. – Возможно. А возможно, все так и есть, как ты говоришь. Кто знает, какие тайны хранит мир? После того, что я видела… там, во Вьетнаме… я уже ничему не удивляюсь.
– И тебя это… не пугает? Человек из будущего? В чужом теле? Рядом с тобой?
– Пугает, – она слабо улыбнулась. – Конечно, пугает. Но… ты здесь. Ты живой. И я буду рядом. Пока буду тебе нужна. Кем бы ты ни был на самом деле. Марком или Михаилом.
В ту ночь мы снова были вместе – уже без притворства, что это часть терапии. Просто мужчина и женщина. Просто два человека, держащихся друг за друга в странном, запутанном мире.
– А расскажи, – она вдруг повернулась ко мне, глаза блеснули любопытством в полумраке комнаты. – Что там у вас… в двадцать первом веке? Нового много? К звездам полетели? Коммунизм построили?
Ее вопрос застал меня врасплох. Я задумался. А что, собственно, рассказывать? Ракеты? Атом? ЭВМ? Всё это уже есть или вот-вот появится и здесь, в шестьдесят девятом. Что принципиально нового?.. Коммуникации. Да, вот это – бомба. Интернет, мобильники – считай, компьютер у каждого в кармане. Весь мир на ладони. Камеры на каждом углу, всё пишется, всё фиксируется… Только кому от этого легче стало? Жалкий итог за полвека с лишним. Прогресс свелся к тому, чтобы быстрее доставлять сплетни и удобнее подглядывать друг за другом. Звезды? Какие, к черту, звезды? До Марса и то не добрались толком, сидим на своей планете, как пауки в банке. Коммунизм? Это и вовсе смешно…








