Текст книги "Кореец (СИ)"
Автор книги: Вадим Ледов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Кореец
Глава 1
Вечер 28 июня 2023 года. Неожиданно кольнуло в груди. Потом еще раз, уже сильнее. Марк Северин, семидесяти лет от роду, продюсер. Кажется, допродюсировался. Посидели с друзьями в «Гармонии», выпили неплохо… Вроде в меру. Или сердце со мной насчет «меры» не согласно?
Досадно платить за удовольствия не только деньгами, но и вот этим – болью. Я с ней знаком давно, привычки ее знаю. Иногда налетает внезапно, а сейчас предупредила. Сначала тихонько так, потом сильнее, а потом будто кулаком в дверь заколотила.
Пальцы нащупали блистер. Таблетки – мои лучшие друзья в этом году. Боль шла волнами, как звук в динамике: тише, громче, оглушительно. Телефон выскользнул из потной ладони, когда набирал скорую.
Минут через двадцать – молодая врач в белом халате. Строгая, деловитая. Руки порхали над приборами быстро, точно.
– Господин Северин, в вашем возрасте пора сбавить обороты. Музыка подождет, сердце – нет.
Я хмыкнул. Девчонка не понимает. Для таких, как я, остановка – это конец. Не физический, так творческий. Хиты живут неделю, звезды гаснут за сезон. Какая передышка?
– Вам нужен покой, – сказала на прощание.
Покой. Я коллекционировал бессонные ночи, как другие – марки. Адреналин от успеха, горечь провала – вот на чем я жил, а не на кефире и лечении в Кисловодске.
Ладно, попробую поспать. Хотя как тут уснешь? За окном – унылый июньский дождь, больше похожий на осенний. Ветер шуршит листьями. Даже пластиковые окна не спасают. Холодное лето двадцать третьего… Как и дела мои всё последнее время. Долбанные санкции здорово осложнили жизнь отечественного шоу-бизнеса – визы не дают, платежи не проходят – счета заморозили, монетизацию в соцсетях отменили, все гастроли и международные проекты накрылись. Аппаратуру и ту, через десятые руки приходится завозить. При этом каждая западная тварь, требует с тебя и с твоих артистов, чтоб они чего-то там осудили, а иначе… Того и гляди, персональные санкции впаяют, как Ёсе Пригожину.
В общем, приходится усиленно «импортозамещаться», что нервов не прибавляет. Кредиты в банках под конский процент. И на душе скребет. Сердце вроде отпустило, а покоя нет.
И тут – удар. Резкий, без предупреждения. Словно иглу сорвали с пластинки моей жизни. Я рухнул в кресло, хватая ртом воздух. Комната поплыла, звуки смешались в гул.
«Нелепый финал», – мелькнуло в голове, пока сознание гасло. Последнее, что я слышал – какая-то старая мелодия, становящаяся все громче, будто кто-то выкручивал ручку громкости до упора.
Темнота. И в ней – далекий, странный свет…
Так, в ночь с 28 на 29 июня 2023 года, когда город спал под шум дождя, музыкальный продюсер Марк Северин закончил свой земной путь. Чтобы тут же начать совершенно новый – в совсем другом времени.
* * *
Звуки проступали сквозь темноту – мерное пиканье, скрип колёс, отдалённые голоса. Что-то щёлкнуло, затем зажужжало. Сознание плыло, как лодка в тумане – то приближаясь к берегу яви, то снова удаляясь в серую мглу.
Я умер, и это был факт. Я отчётливо помнил ту последнюю вспышку боли и то, как внутри что-то оборвалось – будто лопнула струна на перетянутой гитаре. Марк Северин прекратил своё существование в московской квартире 28 июня 2023 года. В этом не было никаких сомнений.
Так почему же я всё ещё мыслю?
Яркий свет ударил в глаза, когда я попытался их открыть. Веки, тяжёлые как свинцовые шторы, едва подчинились.
– Зрачки реагируют, – произнёс женский голос где-то рядом. – Доктор Демченко, Николай Михайлович, посмотрите!
Тень склонилась надо мной, потихоньку материализуясь в мужчину в белом халате, с седыми висками и усталыми глазами.
– Интересно, – пробормотал он. – Хотя реакция на свет ещё не означает возврата сознания. После таких травм…
Что за травмы? О чём они говорят? И почему я вижу врачей, если уже умер?
Я попытался заговорить, но губы не шевельнулись. Горло, язык, челюсть – ничто не подчинялось. Тело ощущалось странно тяжёлым, чужим, будто я был закован в бетон.
– Вы меня слышите? – Доктор наклонился ещё ближе, вглядываясь в мои глаза.
«Да!» – закричал я мысленно, но с губ не сорвалось ни звука. Паника накатила волной – я был заперт в собственном теле, словно в каменном мешке. Я мог лишь смотреть – ничего больше.
– Записывайте, – сказал доктор медсестре. – Семнадцатое марта, девять тридцать утра. Пациент Ким Михаил, двадцать один год. Перелом основания черепа, компрессионная травма спинного мозга. Девятый день после травмы…
Внутри меня что-то оборвалось. Ким Михаил? Какой ещё Михаил? Я – Марк Северин, мне семьдесят лет, я…
– … борец-вольник, надежда олимпийской сборной, – продолжал врач, просматривая бумаги. – Травма получена на отборочных соревнованиях. Прогноз неблагоприятный, но будем бороться.
Семнадцатое марта? Но ведь было двадцать восьмое июня… И что за олимпийская сборная?
Врач достал неуклюжий фонарик, направил в мои глаза, и я на секунду ослеп от резкого света. Мне захотелось зажмуриться, отвернуться, но тело не подчинялось.
– Показатели стабильные, но восстановление нервной активности минимальное, – диктовал доктор. – Всё ещё в коме, хотя некоторые рефлексы сохранены.
В коме? Но я же в сознании! Я слышу, понимаю, мыслю!
Врач закончил осмотр, и они с медсестрой отошли к окну.
– Думаете есть надежда? – тихо спросила она.
– После таких повреждений… Мыслящее растение в гипсовом горшке – вот лучший исход.
Словно пощёчина. Мыслящее растение! Я попытался закричать, выругаться, броситься на этого доктора-мясника, но тело оставалось неподвижным.
Медсестра что-то добавила, но я уже не слушал. Моё внимание захватило нечто другое – отражение в стеклянной дверце медицинского шкафа. Оттуда на меня смотрело незнакомое лицо, обмотанное бинтами. Видны были только глаза – чёрные, чуть раскосые, совершенно не мои. Уставившись в них, я испытал головокружительное ощущение раздвоения.
Теперь я лучше видел палату – старые обшарпанные стены, массивная металлическая кровать с высокими бортами, допотопные медицинские приборы.
– Интересно, что у него сейчас в голове… если там вообще что-то осталось, – сказал доктор, направляясь к выходу.
У меня в голове был хаос. Нестерпимое желание закричать и абсолютная невозможность – это сделать. Я не мог пошевелить даже мизинцем. Всё, что мне оставалось – это смотреть в потолок и осознавать ужасающую правду.
Я не умер. Вернее, Марк Северин умер, но его сознание каким-то образом переместилось в тело молодого спортсмена, получившего тяжелейшую травму. Тело, которое врачи уже списали со счетов. Тело, парализованное, обездвиженное, превращённое в «мыслящее растение».
И тут, наконец, я увидел перекидной календарь на стене.
«17 марта 1969 года».
Я не просто оказался в чужом теле.
Я оказался в прошлом.
За пятьдесят четыре года до собственной смерти.
Абсурд этой ситуации был так велик, что на мгновение я решил, что это предсмертный бред моего угасающего мозга. Но ощущения были слишком реальными – антисептический запах больницы, жёсткая простыня под спиной, тупая боль, пульсирующая в основании черепа. И паралич – полный, абсолютный, превративший меня в узника собственного тела.
«Лучше бы я сдох», – подумал я, глядя в потрескавшийся потолок советской больницы 1969 года.
Но судьба, похоже, приготовила для меня нечто гораздо более изощрённое, чем простая смерть.
* * *
Должно быть, я потерял сознание от шока. Когда я снова открыл глаза, палата была погружена в сумерки. Тишина, только где-то в коридоре приглушённые голоса. Мой разум силился переварить случившееся, но каждая мысль рассыпалась, не успев оформиться.
В этой беспомощности, неподвижности что-то стало проступать изнутри. Словно фотография, медленно проявляющаяся в растворе. Картинки, ощущения, воспоминания – но не мои.
И вдруг я увидел её – невысокую хрупкую женщину с угловатым восточным лицом, тонкими губами и жёстким взглядом. Она говорила по-русски с лёгким акцентом, растягивая гласные и слегка глотая окончания. Мать. Мать Михаила Кима.
– Где папа? – я не произносил этих слов, но слышал детский голос, будто эхо прошлого, словно смотрел старый фильм.
– Его нет, – ответила женщина с непроницаемым лицом, продолжая переставлять тарелки.
Это было не моё воспоминание. Я никогда не видел эту женщину. Но внутри чужого мозга, в глубинах памяти тела, в котором я оказался заперт, хранились осколки жизни, прожитой Михаилом Кимом.
– А где он? – настаивал ребёнок. Я почувствовал детскую настойчивость, острое любопытство и какую-то надежду, лежащую за этим вопросом.
– Я сказала – нет его, – мать заметно напряглась, её руки замерли над столом.
– Он что, умер?
– Да.
– Он умер, когда я был совсем маленьким?
– Да, когда ты ещё не родился, – она отвечала сухо, будто читала заученный текст.
Он ощутил детскую растерянность от попытки представить смерть человека, которого не знал, но от которого каким-то образом произошёл. Отец – внематериальное понятие, абстракция, что-то вроде Бога – недостижимый, несуществующий, но при этом определяющий всю твою жизнь.
– А почему он умер?
– Почему-почему… Почему люди умирают? – в её голосе проскользнуло раздражение.
– Заболел?
– Да, заболел и умер. Поэтому ты кушай, что тебе дают. Надо всё есть, чтобы быть здоровым.
Странное объяснение и странная логика. Я почувствовал, как маленький Миша пытается связать эти вещи – отца, которого никогда не было, смерть, еду и здоровье – в единую картину мира.
– А папа плохо ел? – в этом вопросе была щемящая детская логика.
– Плохо, – и что-то промелькнуло в её лице, что-то мимолётное – горечь? досада? вина?
– А почему ты не говорила ему, чтобы он ел хорошо?
– Он не слушался, – она резко повернулась. – Всё, Миша, ты мне надоел со своими вопросами хуже горькой редьки. Мой ноги, чисти зубы и иди спать.
И вот уже маленький мальчик, я, но не я, старательно трёт зубной порошок круговыми движениями, как учила мать. Сосредоточенно полощет рот, страшась пропустить хоть одно из этих спасительных действий. Ведь отец, которого он никогда не видел, умер, потому что плохо ел и, видимо, плохо чистил зубы. Я чувствовал его страх и решимость не повторить отцовской ошибки.
Воспоминание растаяло, а я лежал, ошеломлённый этим погружением в чужую память. Марк Северин был потрясён до глубины души. Эта память не принадлежала мне. Эти чувства были не моими. Я даже своего отца помнил смутно – грузного, вечно пахнущего табаком мужчину, который оставил мать, когда мне было девять.
Выходит, я не просто вселился в этого парня, как бес в какого-нибудь семинариста. Я еще и получил его память в качестве бонуса. В нагрузку, так сказать. История с отцом, который «плохо ел» и в итоге помер, теперь сидела в моей голове так же прочно, как воспоминания о собственных провальных продюсерских проектах. Любопытная сделка с неизвестным…
Тихий скрип двери. Шаги – легкие, почти неслышные. Запах чего-то домашнего, чуждого казенной больничной атмосфере. Полоска света упала на койку. И голос, тихий, с тем самым акцентом, который я уже знал по воспоминаниям о матери Михаила:
– Миша… ты меня слышишь?
Она наклонилась, и из чужой памяти всплыло имя: Вера Пак из Уссурийска. Наверно уже не Пак – замужество в Москве, дети, маленькая история успеха на фоне большой советской стройки. Лицо знакомое – но не мне, Марку Северину. Это тело Миши ее помнило. Рука, сухая и теплая, осторожно коснулась щеки – чужой щеки.
– Узнал? – В её голосе теплилась надежда. – Доктор… он сказал… может, ты слышишь. Понимаешь… где-то там, внутри…
Она говорила сбивчиво, слова цеплялись друг за друга. Смотрела так, будто пыталась взглядом пробиться внутрь Мишиной головы.
– Дедушка Чжун… помнишь его?
«Как же не помнить многолетнего неформального главу корейской общины Уссурийска»
– Он велел передать… Твой дед обо всем знает. Приедет скоро. Он… ты же помнишь, какой он человек, Миша. Особенный. Если кто и сможет помочь… то он.
Особенный человек? Дед-кореец? Я почувствовал, как из глубин чужой памяти поднимается образ – сухой, жилистый старик с длинной седой бородой и узкими мудрыми глазами. Но возникшее воспоминание тут же смешалось с моими собственными мыслями. Чем может помочь какой-то старик при переломе основания черепа? Что за бредни про особенные способности? Типичное советское суеверие под маской «восточной мудрости».
Снова скрипнула дверь. Медсестра. Лицо – сама профессиональная усталость.
– Женщина, часы посещений давно истекли, – голос ровный, безразличный. Таким тоном сообщают о неизбежном.
– Ещё секундочку, – попросила Вера и снова повернулась ко мне. – Ты только держись! Дед приедет, он обязательно что-нибудь придумает.
Она вдруг наклонилась и поцеловала меня в лоб, её слёзы упали на моё лицо. Искренние, наверное. В отличие от многого, что мне приходилось видеть в своей жизни.
Дверь закрылась, и я снова остался один. Тишина.
Та самая, в которой особенно ясно слышишь, как зудит внутри черепа рой бестолковых мыслей. Кто я теперь? Зачем я здесь? Ответов не было.
В глубине моего – теперь уже нашего с Михаилом – сознания мелькнуло ещё одно воспоминание. Жёсткие пальцы, разминающие плечо после травмы. Боль, уходящая под этими твёрдыми, знающими руками. И скрипучий голос, говорящий на странной смеси русского и корейского, который я тем не менее понимаю.
– Тело – дом. Дух – хозяин. Дух укрепишь – и дом устоит. Запомни, Михаил.
«Ага, устоял… до 'отборочных», – ядовито подумал я, Марк Северин, глядя на мир из неподвижной тюрьмы чужого тела. – Может слаб ты духом, а Миша?
И тут же, словно в ответ на мою иронию, память подсунула новую картинку. Уссурийская тайга – густая, пахнущая прелью и смолой. Деревянный дом, скорее заимка. Пасека у опушки. И старик, окутанный дымом и густым басовитым гулом пчел.
Голос мальчишки, звонкий, как натянутая струна:
– Дедушка, а мама говорит… ты того… ну, как будто не в себе.
Старик не спеша подходит к нему. Лицо в морщинах, как печеное яблоко. Глаза смотрят спокойно, без обиды.
– Это как же – «не в себе»? – уточняет он, и в уголках глаз собираются смешинки.
– Ну… говорит, вроде умный ты, а делаешь глупости.
Дед усмехается в седую бороду, присаживается на лавку, хлопает рядом. Мишка плюхается, болтая ногами в стоптанных сандалиях.
– Мать твоя… она вроде умная женщина, – говорит дед медленно, словно пробуя слова на вкус. – Но сколько же глупых вещей она сделала… А главное, она до сих пор верит в то, что видят глаза. В дома из бетона, в газеты, в радио, в деньги. В город Ленинград. А я… я верю в то, что вижу сердцем. В силу, которая не в кулаке, а в дыхании. В тишину, которая громче любого крика.
– В какую силу? – Мишка смотрит во все глаза.
– В ту, что деревья корнями держит и пчелу в улей возвращает, – дед похлопывает его по коленке. – Подрастёшь – научу не только глазами смотреть. Увидишь.
«Прямо джедай из 'Звездных войн», – хмыкнул я мысленно. – «Восточные практики… Цигун, наверное, или что-то в этом роде. Модно было у нас в нулевые. Только тут, похоже, всё по-настоящему».
Еще кадр. Память переносит меня на два года вперёд. Тот же дом, но уже осень. Листья деревьев пылают красным и золотым. Дед с Мишкой бредут по тропе. В руках у старика – не просто палка, а искусно вырезанный посох. На плече у него висит потёртая кожаная сумка.
– Лес – он живой, – говорит дед, касаясь ладонью ствола старого кедра. – Он все слышит, все помнит. И силу дает тому, кто с уважением просит.
– А пчёлы? Тоже силу дают?
Дед чуть улыбается одними глазами.
– Пчела зла на злого человека. А доброму – мёд и здоровье. Она чувствует… нутро твое. Не обманешь. Как и жизнь не обманешь. Думаешь, это ты гриб нашел? – Он ловко срезает подберезовик у самых корней. – Нет. Это лес тебе его показал. Бери с благодарностью.
«Философия… А мне бы сейчас просто пальцем пошевелить».
И снова смена декораций. Тесная комната в коммуналке. Мать – резкая, нервная – швыряет вещи в фанерный чемодан. Мишка, уже подросток, лет тринадцати.
– Опять к деду? На всё лето?
– А куда мне тебя? – Мать не смотрит, руки мелькают. – Работа суточная, дома никого. У соседей своих дел по горло.
– Я уже не маленький! Сам управлюсь!
– Знаю я, как ты управляешься, потому и отправляю! – Она выпрямляется, смотрит жёстко. – Самый возраст глупостей наделать. С дедом побудешь. Он тебя хоть жизни научит. Мужиком сделает, а не… – Она осекается, но слово «лоботрясом» повисает в воздухе.
Чувство – острое, как укол. Обида, что не верят. И тут же – подспудная радость побега. От тесноты, от материнской тревоги, от нудных городских правил – туда, к деду, в тайгу, где можно дышать полной грудью и слушать не нотации, а тишину и дедовы рассказы.
Новый кадр – изба, вечер, огонь пляшет в печи. Дед перебирает струны странного инструмента, похожего на виолончель в миниатюре. Хэгым. Звук тягучий, заунывный, будто сама душа Азии вздыхает.
– Мать твоя… трудная она, – говорит дед, не прерывая игры. – Корейская кровь, русская душа. Ни там, ни тут покоя нет. Тяжко ей.
– А мне? – голос Мишки дрожит. – Я кто?
Дед умолкает. Долгая пауза, только треск поленьев в печи.
– А ты… Ты – выбор, – говорит он наконец, глядя внуку прямо в глаза. – Кем станешь – то и твоё. Кровь – река. А куда реке течь – человек выбирает. Если сильный.
Память услужливо подбросила следующий эпизод. Таежная поляна, окутанная предрассветным туманом. Воздух холодный, влажный, пахнет прелой хвоей. Двое на поляне: дед и Мишка, уже старшеклассник, крепкий парень, мышцы бугрятся под рубахой – разрядник по «вольной». Старик, в просторной, почти ритуальной белой одежде, движется. Не танцует – нет. Скорее, перетекает из одной позы в другую, медленно, но с такой внутренней силой, что кажется – воздух вокруг него густеет.
– Тансудо, – голос деда ровный, без напряжения. – «Путь пустой руки». Наше старое искусство. Смотри не глазами – нутром смотри.
Мишка повторяет. Неуклюже сначала, потом увереннее. Мышцы помнят.
– Сила не в плече, Миша, – дед легонько тычет пальцем ему в солнечное сплетение. Костяшки пальцев – как сухие сучки. – Сила здесь. В середине. Где дышишь, где живешь. Рука – только продолжает. Как кнут продолжает руку пастуха. Понял? Тело – инструмент. Дух – мастер.
И тут я, Марк Северин, московский продюсер, человек XXI века, знавший толк в фонограммах и фальшивых улыбках, вдруг почувствовал. Не вспомнил – ощутил. Мышечная память чужого тела отозвалась на эти слова, на эти образы. Ощущение потока энергии, идущего от живота к кулаку. Знание, как поставить стопу, как развернуть бедро, как выдохнуть в момент удара. Знание, рожденное не в моей голове, а в этих жилах, в этих костях.
Знание абсолютно бесполезное сейчас. Потому что «инструмент» был сломан. «Мастер» заперт в парализованной оболочке.
Чей-то громкий смех за стеной, потом кашель – звуки больничного коридора ворвались в мое сознание, размывая таежный туман. Я снова был здесь. Лежачий. Неподвижный. «Мыслящее растение».
Но что-то неуловимо изменилось. Под слоем цинизма и отчаяния шевельнулось нечто иное. Воспоминание о силе. Не той, что на весах измеряют, а другой – той, что дед называл духом. И этот дед, этот старик-кореец с его «тансудо» и верой в силу дыхания, должен был приехать.
«Ну, давай, дед, покажи свое кунг-фу», – подумал я без особой веры, но с проблеском отчаянного любопытства. – «Хуже уже точно не будет. Разве что в морг увезут. Хотя, может и это к лучшему». Последняя мысль вызвала внутри что-то похожее на смешок – первый за все это время в чужом теле. Смешок узника, которому нечего терять.
* * *
Ночь опустилась на больницу. Редкие шаги в коридоре, приглушённый звон посуды в дальнем конце отделения, чьи-то стоны за стеной. Воспоминания продолжали приходить волнами, словно прилив, накатывающий на берег моего сознания.
И снова – мать. Кадр из прошлого: она, вернувшаяся со смены. Дешевое ситцевое платье, въевшийся запах химии с ткацкой фабрики, который не перебить никаким мылом. Усталость на лице. Их комнатушка, в рабочем бараке, где жизнь проходила под аккомпанемент чужих скандалов и чужого кашля за фанерной стенкой. Электрическая лампочка-«сотка» под потолком, желтый, сиротский свет.
А потом – мужчины. Они проходили через их жизнь, как сквозняк через щели в барачной стене. Не то чтобы вереницей – память этого тела, теперь ставшая и моей, насчитывала от силы пятерых за все детство Мишки. Но каждый оставлял след – липкий, как от пролитого портвейна. Почти все начинали одинаково: неуклюжие попытки подружиться с мальчишкой, конфеты, солдатики, пластмассовый пистолет. Фальшивые инвестиции в будущее, которое никогда не наступало.
Я чувствовал – не просто знал, а именно ощущал нутром этого тела – застарелую, инстинктивную настороженность пацана. Ни одного из них он и близко не подпускал к вакантному месту «отца». Так, временные попутчики матери. Приблудные коты у ее порога.
Один запомнился лучше других. Высокий, сутулый, с копной вечно взъерошенных волос и глазами, красными, как у кролика – от недосыпа или от водки?
– Это дядя Вова, он художник, – представила мать. Голос ровный, почти безразличный. – Веди себя прилично.
Художник этот, дядя Вова, оказался не похож на остальных. Он не лез с конфетами. Он мастерил. Вырезал из дерева пистолеты, автоматы, индейские луки – настоящие, со стрелами! Правда, арсенал этот редко переживал выход во двор – дворовая шпана постарше быстро проводила экспроприацию. Дядя Вова, узнав, не злился. Пожимал плечами и на следующий день приносил новую самоделку, еще хитроумнее прежней. Бессмысленная доброта человека, которому некуда ее больше девать.
– Уха-жёр, – тянула соседка, бабка с цепкими глазками-буравчиками, когда мать снова оставляла Мишку у нее ночевать. – Опять твоя мамка хахаля привела. Слова эти – «ухажёр», «хахаль» – были шершавыми, взрослыми, пахли чем-то запретным и непонятным. Я-то, Марк Северин, проживший семьдесят лет и знавший подноготную жизни, понимал всё без перевода. Одинокая симпатичная баба на фабрике. Своя, местная, не слишком удачливая, мать всё равно нравилась мужчинам, и потому история повторялась с монотонностью заезженной пластинки. Положение матери-одиночки не подвигало её к разборчивости и притягивало таких же неудачников, как она сама. Впрочем, это были в основном незлобивые, мягкотелые пропойцы, с которыми мать, обладая жёстким характером, умела справляться.
Мишка ненавидел ночевки у соседки. Это был сигнал: сегодня он лишний. Сегодня у матери другая жизнь, в которую ему нет входа. И страх – детский, иррациональный – а вдруг забудет? Вдруг оставит здесь навсегда? Он выдумывал сотни уловок, лишь бы не уходить.
Лучший трюк – болезнь. Натереть подмышку чесноком, чтобы градусник показал тридцать семь и пять. И тогда – о, чудо! – мать преображалась. Словно включался какой-то другой регистр. Становилась вдруг мягкой, заботливой. «Сынуля», «мой мальчик», тихий голос, рука на лбу. Она словно исполняла какой-то долг, о котором забывала, когда он был здоров, когда всё было нормально.
Эта горечь – горечь непонятости – так и осталась с ним. Сидела где-то глубоко, как заноза. Любила ли она его по-настоящему? Или просто терпела как неизбежность?
Мать никогда не говорила о своих мужчинах, не объясняла, почему они появлялись и исчезали. Она жила своей жизнью, параллельной жизни сына. И только иногда, в редкие моменты его триумфов – победа на соревнованиях, грамота за стихи, удачная фотография в стенгазете – их миры на мгновение соприкасались. Она замечала его. Даже гордилась. Секунду, другую.
А в остальное время – просто была рядом. Уставшая женщина с потухшим взглядом. Человек, которому жизнь выдала не тот билет, на который он рассчитывал при посадке. И она давно смирилась с этим маршрутом.
* * *
Еще один обрывок пленки из чужого прошлого. Крыльцо дедовского дома в тайге. Мишка – уже не малец, а угловатый, колючий подросток – сидит, на лавочке уставившись в землю. Дед выходит, садится рядом, кряхтя, ставит рядом щербатую эмалированную кружку с чаем – наверняка с травами, от него другого и не ждешь.
– Опять с матерью не поделили чего? – Голос ровный, без тени упрека. Просто констатация факта.
– Не хочу, – бурчит Мишка, плечи напряжены.
– Дело хозяйское, – дед отхлебывает из своей кружки, смотрит на догорающее небо. – Только злость – плохой попутчик. Особенно на мать. Она… не всегда была такая.
– А какая она была? – вопрос вырывается сам собой, голос у Мишки ломается. Жажда понять – сильнее обиды.
Старик долго молчит, только морщины у глаз чуть подрагивают.
– Живая она была, – говорит он наконец, и слово это звучит весомо. – Смеялась часто. Глаза горели. Пока жизнь ее не обломала. Пока одна не осталась. С тобой на руках.
– Это я виноват? – В голосе Мишки – детский страх, который никуда не делся, просто забился глубже.
– Ты? – Дед поворачивается, кладет тяжелую, сухую ладонь на его плечо. Ладонь пахнет дымом и воском. – При чем тут ты, глупый? Жизнь – она как река в горах. Камни бросает под ноги. Кого-то они закаляют, делают крепче. А кого-то – сбивают с ног, ранят. Вот мать твою… ранило. Не сломало до конца, нет. Но надломило. Теперь она не живет – выживает. Как может. Цепляется.
– Я так не хочу! – выдыхает Мишка. Почти кричит.
– А ты и не будешь, – голос деда обретает твердость гранита. – В тебе другая закваска. Не только ее кровь – моя тоже. А мы, Ким Чхорвоны, – мы из тех, кто гнется, но не ломается. Корни держим. Понял?
Мишка поднимает голову, смотрит на старика. И я, Марк Северин, чувствую это. Не просто вижу картинку – ощущаю разливающееся по чужому телу тепло. Чувство опоры. Настоящей, не фальшивой. В мире бараков, пьяных «ухажёров» и материнской усталости – этот старик был скалой. Единственной.
Грохот в коридоре – что-то металлическое упало с оглушительным звоном. Реальность больничной палаты вернулась резко, безжалостно. Неподвижность. Запах хлорки и формалина. Тусклый свет. Но что-то сместилось внутри меня. Этот парень, Михаил Ким, чье тело я угнал, перестал быть просто «сосудом». Его прошлое, его боль, его единственная опора в лице этого таежного мудреца – всё это теперь было частью меня. Я словно прочитал чужой дневник, интимный, без прикрас, и теперь был связан с автором невидимыми нитями.
И то воспоминание о материных мужчинах… оно обрело новый, горький смысл. Не просто случайные связи. Память подсказала деталь: каждый раз она готовилась выйти замуж. Надеялась. Пыталась вырваться из беспросветной нужды и одиночества. И каждый раз – облом. Очередной «принц» оказывался горьким пьяницей, конченным, пустым местом. Если поначалу они и несли что-то в их скудный быт, то потом уносили гораздо больше. Пять попыток построить то, что называется семьей. Пять провалов. Неудивительно, что она «надломилась», как сказал дед. Неудивительно, что потухла. Жизнь ее била наотмашь, без жалости.
* * *
После тех пяти – неудачных, ранивших – появился шестой. Дядя Рустам.
Память выхватила его образ с резкой четкостью: широкий в кости, не суетливый, с тяжелым, внимательным взглядом из-под густых черных бровей. Голос – низкий, с хрипотцой, как будто камни перекатываются. В нем чувствовалась порода, основательность, которой так не хватало предыдущим «женихам». Он пил – кто ж тогда не пил? – но в меру, без дури. И мать… Кажется, только его она и полюбила по-настоящему, с отчаянной надеждой утопающего, ухватившегося за спасательный круг.
– С ним, Лиз, как за каменной стеной, – говорила она соседке за фанерной перегородкой, не догадываясь, что Мишка, притворяющийся спящим, ловит каждое слово.
«Каменная стена»… Пятнадцатилетний пацан, выросший в бараке, понимал это буквально: отдельный дом с каменным забором. Своя комната. Велосипед «Орлёнок», а может, даже взрослый «Урал». Конец вечной нужде. И дядя Рустам, кажется, был не против. Намерения – самые серьезные. Об этом Мишка тоже знал – из тех же подслушанных разговоров, из обрывков фраз, из того, как мать стала по-другому держаться – чуть прямее, чуть увереннее.
Но вместе с копченой колбасой и шпротами, появившимися на их столе, в душу Мишки закралась тревога. Черная, липкая, как смола. Он уже не был ребенком. В свои пятнадцать, он знал, что происходит между мужчиной и женщиной за закрытой дверью. И его жгло чувство – сложное, мутное. Не просто ревность подростка. А страх. Тот самый, глубинный, вбитый годами страх оказаться лишним. Что мать выберет не его. Что его отправят… туда.
Я ощутил это почти физически – фантомную боль. Всплыл в памяти застарелый ужас Мишки перед одним словом: «Интернат». Это была главная материнская угроза, безотказный рычаг давления: «Будешь плохо себя вести (учиться, слушаться, дышать…) – сдам в интернат!» И перед глазами вставала картинка: унылое кирпичное здание за пыльным забором, стриженые под ноль пацаны с волчьими взглядами, курящие тайком девчонки в одинаковых платьях, про которых шептали, что «дают» уже с двенадцати лет за сигарету или вовсе бесплатно.… Интернат был синонимом конца света. Конца той хрупкой, но все же его жизни рядом с матерью.
Дядя Рустам, татарин с Волги, приехавший на Дальний Восток за «длинным рублем» и осевший здесь бригадиром на лесопилке, стал менять их быт. Деньги у него водились, и он их не жалел. Шоколадные конфеты коробками, новая клеенка на стол, матери – отрез на платье. Но вместе с этим в их крохотной комнатке появился его запах – терпкий, мужской, смешанный с запахом опилок и табака. Он был слишком большим для этого пространства. Задевал плечом полки, стукался головой о притолоку, его тяжелые шаги отдавались в полу. Приходил под вечер, уходил затемно.
И все чаще мать, бросая на Мишку быстрый, оценивающий взгляд, начинала суетиться:
– Миш, а ты чего дома сидишь? Сходил бы погулял… Вон, на вечерний сеанс билет… Или к Кольке зайди, у него магнитофон новый…
И Мишка уходил. С билетом в кино или без. Если идти было некуда – просто слонялся по темнеющим улицам Уссурийска. Фонари зажигали мутный свет. В небе проступали звезды. А в груди у него разгоралась глухая, немая обида на мать, на дядю Рустама, на весь этот взрослый мир, которому он опять мешал.








