Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 44 страниц)
Он не успел замолчать, как заговорил Ансельм. Голос его звучал резко, отрывисто.
– Вы ошибаетесь, – сказал он.
Мы все смотрели на него, на его грязные сапоги и поношенную одежду, видели, как он впился глазами в Стивенса. Даже Вирджиниус обернулся и посмотрел на него. Только родственник и старый негр не пошевелились. Казалось, они ничего не слышат.
– В чем же я ошибаюсь? – спросил Стивенс.
Но Ансельм не ответил. Он не спускал глаз со Стивенса.
– А Вирджиниус все равно получит землю? Даже если… если…
– Даже если что? – спросил Стивенс.
– Даже если он… если…
– Вы хотите сказать – даже если отец не умер, а убит?
– Да, – сказал Ансельм.
– Конечно. Вы с Вирджиниусом получите землю, независимо от того, утвердят завещание или нет – разумеется, если Вирджиниус поделится с вами. Но человек, убивший вашего отца, не был уверен в этом, а спросить не посмел. Он не хотел, чтобы земля досталась вам обоим. Он хотел, чтобы всю землю получил Вирджиниус. Вот почему он так хотел, чтобы завещание утвердили.
– Вы неправы, – сказал Ансельм грубым, отрывистым голосом. – Я убил отца. Но только не из-за этой проклятой фермы. Ну, зовите шерифа!
Но Стивенс, пристально поглядев на искаженное злобой лицо Ансельма, спокойно сказал:
– А я говорю, что вы неправы, Анс.
Мы сидели в каком-то оцепенении, глядя на них, слушая их разговор – точно во сне, когда заранее знаешь все, что должно случиться, и в то же время понимаешь, что это ровно ничего не значит: все равно сейчас проснешься. Казалось, мы очутились вне времени и наблюдали за происходящим со стороны; да, мы были вне времени и наблюдали как бы извне с той самой минуты, когда, взглянув на Ансельма, мы как будто увидели его впервые. И тут пронесся звук, словно кто-то медленно перевел дыхание, совсем негромко, с облегчением, что ли. Может быть, мы все подумали, что наконец-то кончились кошмары Анса; может быть, мы все мысленно перенеслись в прошлое, когда он ребенком лежал в своей кровати и мать, любившая его больше всех, мать, чье наследие у него отняли и чей многострадальный прах был поруган даже в могиле, его мать заходила на минуту взглянуть на него перед сном. Было все это в далеком прошлом, хотя оттуда и вел прямой путь. Но хотя и вел этот путь прямо из прошлого, наивный мальчик, лежавший тогда в постели, давно сбился с этого пути, давно исчез, как все мы исчезаем, исчезли или должны исчезнуть. Тот мальчик уже умер, как и родные его по крови, чей покой был нарушен в кедровой роще, и сейчас перед нами был человек, на которого мы смотрели через разверзшуюся пропасть, смотрели, быть может, с жалостью, но без всякой пощады. Оттого и слова Стивенса дошли до нас не сразу, как не сразу дошли они до Анса, и Стивенсу пришлось еще раз повторить:
– А я говорю, что вы неправы, Анс.
– Что? – бросил Анс. Он весь подался вперед. Не вставая с места, он как будто рванулся к Стивенсу. – Лжете!
– Нет, вы неправы, Анс. Не вы убили вашего отца. Его убил тот, кто с заранее обдуманным намерением убил и старика, сидевшего изо дня в день тут, за этим столом, пока не приходил старый негр и не будил его, говоря, что пора идти домой, – убил старика, который никогда в жизни никому, ни женщине, ни мужчине, ни ребенку, ничего, кроме добра, не сделал, веря, что всегда поступает по своему и божьему разумению. Нет, не вы убили вашего отца. Вы с него потребовали то, что считали своим по праву, а когда он отказал, вы бросили его, ушли из дому и больше с ним не разговаривали. Вы слышали, что он губит землю, но вы молчали, потому что для вас родной дом уже стал «этой проклятой фермой». Вы молчали, пока не услышали, что сумасшедший старик оскверняет могилы, где лежали предки вашей матери, ваши предки. Тогда – и только тогда! – вы пришли к отцу, чтобы усовестить его. Но вы не из тех, кто умеет усовестить другого, а он был не из тех, кто слушается. Тогда вы подкараулили его на кладбище в кедровой роще, увидели, что у него в руках ружье. Впрочем, я полагаю, что вы даже не обратили внимание на ружье. Наверно, вы просто выхватили у него это ружье, поколотили старика и бросили там вместе с лошадью. Может быть, вы и подумали, что он мертв. Но после вас пришел другой, увидел старика, а может быть, этот другой все время подсматривал за вами. Он желал смерти старику, желал не от обиды, не от гнева, а из расчета. Может быть, он рассчитывал на завещание. Он-то и подошел к старику после вас, он-то и прикончил его, а потом вдел ногу вашего отца в стремя и стал бить лошадь, чтобы она понесла, и все вышло бы хорошо, если б он второпях не забыл то, о чем забывать не следовало. Но это были не вы. Вы уехали к себе домой, а когда услыхали, как нашли старика, вы ничего не сказали. Не сказали, потому что подумали о чем-то таком, в чем вы даже себе не могли признаться. А когда вы узнали о завещании, вы решили, что теперь все ясно. И вы были рады. Рады, потому что привыкли жить в одиночестве, потому что прошла молодость, прошла жажда жизни. Вам хотелось одного – дожить спокойно, хотелось, чтобы прах вашей матери лежал спокойно. Да и что значит земля и общественное положение для человека с запятнанным именем?
Мы слушали молча, пока голос Стивенса не замер под сводами этой маленькой комнаты, где воздух всегда застаивался, где никогда не было ни малейшего сквозняка, оттого что комната находилась в самом углу здания, упиравшегося в высокую стену.
– Нет, не вы убили вашего отца, не вы убили судью Дюкинфилда, Анс. Если бы убийца вашего отца вовремя вспомнил, что та лошадь раньше принадлежала судье, судья Дюкинфилд сейчас был бы жив.
Не дыша, сидели мы за столом, за тем самым столом, за которым судья Дюкинфилд увидел направленное на него дуло револьвера. На столе ничего не трогали. По-прежнему на нем лежали бумаги, перья, чернильница и маленькая, искусно вычеканенная бронзовая шкатулка, которую дочь судьи привезла отцу из Европы лет двенадцать тому назад, а для чего она предназначалась – ни дочь, ни сам судья не знали: в таких обычно держат табак или нюхательные соли, а судья ни того, ни другого не употреблял, но он сделал из этой шкатулки пресс для бумаг, что тоже было лишним, так как в комнате никогда сквозняков не бывало. Всегда он держал эту шкатулку на столе, и всем нам она была знакома: сколько раз мы следили, как судья играет ею во время разговора, открывает крышку на шарнире и смотрит, как от малейшего прикосновения шкатулка сердито захлопывается сама собой…
Сейчас, когда я это вспоминаю, мне кажется, что все должно было выясниться гораздо скорее. Сейчас мне кажется, что мы уже обо всем догадывались; я и сейчас еще чувствую это немилосердное отвращение, которое иногда граничит с жалостью, как бывает, когда видишь жирного червя, извивающегося на крючке, чувствуешь брезгливую тошноту, и кажется, если нет ничего под рукой, ты сам готов раздавить его голой ладонью, с одной только мыслью: «Скорее! Прикончи его! Раздави, разотри, кончай скорей!» Но у Стивенса был другой план. А план у него был, и только потом мы поняли, что он, зная, как трудно ему изобличить убийцу, хочет заставить его самого изобличить себя. И сделал он это не совсем честным путем, мы ему потом так и говорили. («Пустое! – отвечал он. – Разве правосудие всегда идет честными путями? Разве оно не состоит из несправедливостей, счастливых случаев, из набора общих мест и неизвестно, чего в нем больше?»)
Но сначала мы не поняли, к чему он клонит, когда он опять заговорил тем же тоном, легким, непринужденным, положив руку на бронзовую шкатулочку. Но в людях так сильны предубеждения. Нас часто поражают не факты, не обстоятельства, нас потрясает то, что мы должны были бы и сами понять, если бы наши мысли не были заняты тем, что мы считали правдой без всякого на то основания, считали только потому, что в ту минуту мы верили, будто это действительно правда. Стивенс вдруг заговорил о курильщиках, о том, что человек никогда не наслаждается табаком по-настоящему, пока не решит, что это ему вредно, и что некурящий лишает себя того, что составляет одно из самых больших удовольствий для человека утонченного: сознания, что ты подвержен пороку, который может повредить только тебе одному.
– Вы курите, Анс? – спросил он.
– Нет, – сказал Анс.
– И вы тоже не курите, Вирдж.
– Нет, – сказал Вирджиниус. – Мы все некурящие – отец, Анс и я. Наверно, это наследственное.
– Фамильное сходство, – сказал Стивенс. – А по материнской линии тоже все некурящие? Как у вас в семье, Гренби?
Родственник мельком поглядел на Стивенса. Он не пошевелился, но, казалось, все его тело в аккуратном поношенном костюме медленно извивается.
– Нет, сэр. Я никогда не курил.
– Наверно, оттого, что вы – проповедник? – сказал Стивенс. Родственник не ответил. Он снова посмотрел на Стивенса кротким растерянным взглядом.
– А я вот всегда курил, – сказал Стивенс, – с четырнадцати лет, как только оправился от тошноты после первой затяжки. Давно курю, стал разборчив насчет табака. Впрочем, почти все курильщики – народ разборчивый, несмотря на то, что психологи это отрицают и что все табаки, в сущности, стандартны. А может, только сигареты стандартизированы? А может быть, они кажутся одинаковыми только малопривычным людям, но не заядлым курильщикам? Я заметил, что некурящие говорят всякие глупости про табак, совершенно так же, как мы говорим чепуху про то, чего сами не употребляем, о чем понятия не имеем просто потому, что люди склонны к предрассудкам, к заблуждениям. Но возьмите продавца табака, даже если он сам не курит, но видит, как покупатели распечатывают пачку сигарет и закуривают тут же, у прилавка. Спросите его: все ли табаки пахнут одинаково? Может ли он отличить по запаху один сорт от другого? Впрочем, возможно, тут играют роль форма и цвет упаковки, потому что психологи до сих пор нам как следует не разъяснили, где кончается зрение и начинается обоняние или где кончается слух и начинается зрение. Вам это каждый юрист скажет.
Тут староста присяжных снова остановил его. Мы спокойно слушали, но, по-моему, все думали то же самое: «одно дело – сбивать с толку убийцу, другое дело – нас, присяжных».
– Надо было вам провести все это расследование до того, как вы нас сюда созвали, – сказал староста. – Даже если у вас есть улики, какое значение они имеют без осмотра трупа убитого? Можно, конечно, гадать и предполагать, но…
– Хорошо, – перебил его Стивенс, – позвольте мне еще немного заняться догадками, а если, по-вашему, это ни к чему не приведет, остановите меня – и я буду вести дело не по-своему, а по-вашему. Я готов к тому, что сначала вам покажется, будто я беру на себя огромную смелость, пусть даже в виде предположения. Но мы нашли судью Дюкинфилда убитым тут, в этом кресле за столом. Это уже не догадка. А дядюшка Джоб весь день сидел на своем стуле в коридоре, и каждый, кто проходил мимо него в эту комнату (если только он не вздумал бы спуститься по боковой лестнице из зала заседаний и влезть в окно), каждый должен был пройти в трех футах от дядюшки Джоба. А мы знаем, что за семнадцать лет ни один человек не прошел мимо него незамеченным. Это тоже не догадка.
– Так в чем же ваша догадка?
Но Стивенс опять заговорил о курении, о табаках:
– На прошлой неделе я зашел в табачную лавочку Уэста за табаком, и он мне рассказал об одном человеке, который не меньше моего привередничал, когда дело касалось табака. Достав мой табак из ящика, Уэст протянул руку и снял с полки коробку сигарет. Коробка была вся пыльная, выгоревшая, будто она пролежала очень долго, и он рассказал мне, что какой-то коммивояжер однажды всучил ему две такие коробки. «Курили когда-нибудь такие?» – спросил он меня. «Нет, – говорю, – это, видно, городские сигареты». Тогда он рассказал мне, что вторую коробку продал только вчера. Говорит, что сидел за прилавком, развернув перед собой газету. Почитывал ее и поглядывал на двери, пока приказчик обедал. Он сказал, что не видел и не слышал, как вошел человек, вдруг поднял голову – а тот стоит у прилавка, да так близко, что Уэст даже вздрогнул. Маленький такой человечек, одет по-городскому и требует такую марку сигарет, про которую Уэст и слыхом не слыхал. «Нет у меня их, – сказал Уэст, – мы таких не держим». – «А почему не держите?» – спрашивает тот. «У нас на них спроса нет», – говорит Уэст. Он мне описал этого человечка в городском платье: лицо, говорит, как у восковой куклы, чисто выбритое, а глаза словно притушенные и голос словно притушен. А потом Уэст посмотрел ему в глаза, посмотрел на его ноздри и понял, что с ним. Он весь был прококаинен насквозь. «Нет у меня на них спроса», – говорит Уэст. А тот ему: «А я что у вас спрашиваю – бумагу от мух, что ли?» Потом купил коробку тех самых сигарет и вышел.
Уэст говорит, что его такая злость взяла, даже пот прошиб – вот-вот стошнит. Говорит мне: «Понимаете, если бы я хотел пойти на какую-нибудь пакость, а сам побоялся бы, знаете, что бы я сделал? Дал бы этому типу десять долларов, сказал бы ему, какую пакость он должен сделать, и велел бы никогда больше мне на глаза не показываться. Вот какое у меня чувство было, когда он вышел. Просто с души воротило».
Стивенс посмотрел на нас, помолчал. Мы не спускали с него глаз.
– Он приехал откуда-то на машине, на шикарной машине, этот городской человек. Городской человек привык к определенному сорту сигарет, а они у него кончились. – Стивенс опять помолчал, потом медленно повернул голову и посмотрел на Вирджиниуса Холленда. Нам показалось, что они целую минуту смотрели друг другу в глаза. – Мне один негр сказал, что эта шикарная машина стояла в гараже у Вирджиниуса Холленда в ночь накануне убийства судьи Дюкинфилда. – И снова мы увидели, как они оба пристально смотрят друг на друга с непроницаемым выражением лица. Стивенс заговорил спокойно, задумчиво, почти мечтательно: – Кто-то не позволил этому человеку въехать к нам в поселок на этой машине, на шикарной машине, потому что всякий, увидев ее, запомнил бы ее и узнал. Может быть, кто-то запретил ему показываться на этой машине тут, у нас, может быть, его кто-то запугал. Но, пожалуй, тот человек, которому наш доктор Уэст продал сигареты, не побоялся бы никаких запугиваний.
– По-вашему, этот «кто-то» – я? – сказал Вирджиниус. Он не сдвинулся с места, не отвел взгляда от Стивенса. Но Ансельм повернулся к брату. Он посмотрел на него в упор и отвел глаза. В комнате стояла тишина, но, когда родственник заговорил, мы не сразу его расслышали, не сразу поняли, что он сказал. Он только второй раз заговорил за все то время, пока мы сидели в кабинете судьи, после того как Стивенс запер двери. Голос у него был слабый, и снова нам показалось, что он извивается всем телом, хотя он и не двигался с места. Он заговорил униженно и робко, с тем мучительным желанием стать незаметным, которое мы давно уже наблюдали в нем.
– Тот человек, он ко мне приезжал, – бормотал Додж. – Заехал ко мне. Вечером явился к нам, говорит, что ищет малорослых лошадок, для этого, как его… ну, игра такая…
– Поло? – спросил Стивенс.
– Да, сэр. Вирджиниус тоже был дома. Говорили про лошадей. А утром он сел в машину и уехал. Не знаю, откуда он взялся и куда уехал, – родственник говорил, ни на кого не поднимая глаз, казалось, что он обращается к своим рукам, дрожавшим на коленях.
– И кого он еще тут хотел повидать, – добавил Стивенс, – и что он тут вообще делал. Ничего этого вы не знаете.
Додж не отвечал. Да ему и не нужно было отвечать, и он снова ушел в себя, похожий на слабого лесного зверька, забившегося в корку.
– Вот к чему привели мои догадки, – сказал Стивенс.
И тут нам следовало бы все понять. Все было как на ладони. Мы должны были почувствовать, что есть в комнате кто-то, в ком Стивенс вызвал ужас, злобу, отчаянное желание хоть на миг повернуть время вспять, сказать все по-другому, сделать по-другому. Но, может быть, этот «кто-то» еще не почувствовал ничего, не почувствовал толчка, удара, как иногда в первую секунду человек не чувствует, что его подстрелили. Потому что вдруг заговорил Вирджиниус, заговорил резко, сердито:
– А как вы это докажете?
– Что именно, Вирдж? – спросил Стивенс. И снова они посмотрели друг другу в глаза, спокойно, твердо, как два боксера. Именно не как фехтовальщики, а как боксеры или дуэлянты с пистолетами. – Доказать, кто нанял этого убийцу из Мемфиса, этого зверюгу? А мне нечего доказывать. Он сам все рассказал. По дороге в Мемфис, около Баттенбурга, он переехал ребенка (он все еще был под кокаином, наверно, опять нанюхался, когда кончил тут свою работку). Его поймали, заперли, а когда наркоз стал проходить, он все рассказал: и где он был, и к кому приезжал. Он весь трясся, рычал, когда у него отнимали пистолет с глушителем.
– Ага, – сказал Вирджиниус. – Очень хорошо. Значит, вам только остается доказать, что он был вот в этой комнате в тот самый день. Как же вы это докажете? Дадите этому черномазому еще один доллар, чтобы он лучше вспомнил?
Но Стивенс как будто не слышал его слов. Он стоял у конца стола, среди свидетелей и присяжных, и когда заговорил, то взял в руку бронзовую шкатулочку, стал вертеть ее и рассматривать, а голос его звучал по-прежнему спокойно и задумчиво:
– Все вы знаете одну особенность этой комнаты. Известно, что здесь никогда не бывает сквозняков. Известно, что если тут курили, скажем, в субботу, то утром в понедельник, когда дядюшка Джоб откроет дверь, дым будет лежать у притолоки, как спящая собака. Все вы это видели.
Мы подались вперед, как и Анс, не спуская глаз со Стивенса.
– Да, – сказал старшина, – видели.
– Да, – сказал Стивенс, словно не слушая, и опять завертел закрытую шкатулку в руках. – Вы спросили, какие у меня соображения. Сделать то, что я предполагаю, мог только человек хитрый – такой, что сумел подойти к владельцу лавки, когда тот читал газету и посматривал на двери, подойти так, чтобы его не заметили. Он был городской человек и спросил городские сигареты. И вот этот человек вышел из лавки, перешел улицу к зданию суда, вошел, поднялся по лестнице, как мог сделать всякий. Возможно, что его видели человек десять, возможно, что еще больше людей на него не обратили никакого внимания, потому что есть два места, где не обращаешь на людей внимания – это храмы правосудия и общественные уборные. Он вошел в зал суда, спустился по боковой лесенке в коридор и увидал дядюшку Джоба, спящего в своем кресле. Может быть, он прошел по коридору и пролез в окно за спиной судьи Дюкинфилда. А может быть, он прямо прошел мимо дядюшки Джоба, идя с боковой лестницы. Понимаете? Пройти мимо спящего старика не так уже трудно для человека, который сумел незаметно войти в лавку под носом у владельца, стоявшего за прилавком. Может быть, он закурил сигарету из пачки, купленной у Уэста, прежде чем судья Дюкинфилд заметил, что он в комнате. А может быть, судья спал в своем кресле, как это с ним часто бывало. Возможно, что этот человек стоял и докуривал сигарету, смотрел, как дым медленно стелется по столу и ложится у стены, и раздумывал о легких деньгах, легкой добыче, прежде чем выстрелить из револьвера. И выстрел произвел не больше шума, чем чирканье спички, потому что этот человек так умел избегать всякого шума, что ему даже и думать не приходилось, как бы не нарушить тишину. А потом он ушел тем же путем, каким пришел, и десятки людей видели и не видели его, а в пять часов дня дядюшка Джоб пришел разбудить судью и сказать ему, что пора идти домой. Правильно я говорю, дядюшка Джоб?
Старый негр поднял голову.
– Я за ним смотрел, – сказал он, – как обещал госпоже, всегда за ним смотрел. Ухаживал за ним, как обещал госпоже. Вхожу я сюда, думаю, он спит, – с ним это часто бывало…
– Погоди, – перебил его Стивенс. – Ты вошел, увидел его, как всегда, в кресле и заметил, что у стены позади стола клубится дым. Так ты мне рассказывал, правда?
Согнувшись в своем поломанном кресле, старый негр вдруг заплакал. Он походил на старую обезьянку и молча плакал черными слезами, утирая лицо узловатой рукой, которая дрожала от старости, а может быть, и не только от этого.
– Я сюда по утрам ходил, убирал тут. А дым так, бывало, и висит, а он войдет, сам он ни в жизни не курил, понюхает, нос у него такой острый, и скажет: «Ну, Джоб, повыкурили мы, видно, отсюда вчера вечером нашу судейскую шатию, верно?
– Погоди, – сказал Стивенс. – Ты расскажи, как дым стоял над столом в тот день, когда ты пришел будить судью и звать его домой, хотя мимо тебя никто не проходил, кроме мистера Вирджиниуса Холленда – вон он сидит. А мистер Вирджиниус не курит, и судья не курит. И все-таки тут было полно дыму. Расскажи всем, как ты мне рассказывал.
– Ну да, дыму было полно. Я думал, судья спит, подошел его будить…
– А шкатулка стояла на краю стола, и, когда судья разговаривал с мистером Вирджиниусом, он вертел ее в руках, а когда ты хотел разбудить судью и протянул руку…
– Да, сэр, шкатулка соскочила со стола. А я думал, что судья спит…
– Значит, шкатулка соскочила со стола. И загремела, а ты удивился, почему судья не проснулся, и ты посмотрел на пол, где лежала шкатулка, вся в дыму, с открытой крышкой, и подумал, что шкатулка сломалась. Ты нагнулся, чтобы поднять шкатулку, – судья так ее любил за то, что мисс Эмма привезла ее в подарок из-за моря, хоть ему-то эта шкатулка была ни к чему. Ты захлопнул крышечку, поставил шкатулку на стол. И тут ты увидел, что судья не спит, а хуже…
Он замолчал. Мы старались не дышать – и слышали, как дышим. Стивенс, не отрывая глаз от шкатулки, медленно поворачивал ее в руке. Он разговаривал со старым негром, слегка отвернувшись от стола, так что теперь он смотрел скорее на скамью свидетелей, чем на присяжных.
– Дядюшка Джоб называет шкатулку «золотой» – очень подходящее название. Не все ли равно, как ее называть. По правде сказать, все металлы одинаковы. Только одни нужны людям больше, другие меньше. Главное, что у всех металлов есть общие качества, общие свойства. И одно из этих свойств – то, что в металлической коробке все дольше сохраняется, чем в бумажной или деревянной. Например, можно запереть дым в металлической шкатулке, вроде этой, с тугой крышкой, и через неделю дым все еще будет держаться в ней. И не только это: любой химик, любой курильщик или специалист по табаку, как наш доктор Уэст, легко сможет определить, какой это сорт табака, особенно если это редкий сорт, какого никогда у нас в Джефферсоне не покупают, да еще если у него было всего две пачки этого сорта и он запомнил, кому была продана одна из них.
Мы не двинулись с места. Мы сидели и вдруг услыхали торопливые спотыкающиеся шаги, увидели, как подбежал человек и выбил шкатулку из рук Стивенса. Но мы смотрели не на него. Мы вместе с ним смотрели только, как от шкатулки отскочила крышка и оттуда показалось облачко дыма, медленно расплывающееся в воздухе. Все как один мы перегнулись через стол и уставились на невыразительную, рыжеватую макушку Гренби Доджа, который, стоя на коленях, разгонял руками улетучивающийся дым.
– Я все-таки не понимаю… – сказал Вирджиниус. Мы впятером стояли во дворе суда и, мигая, смотрели друг на друга, словно нас выпустили из темной пещеры.
– Вы-то написали завещание? – спросил Стивенс. И тут Вирджиниус, словно окаменев, уставился на Стивенса.
– Вот оно что! – сказал он наконец.
– Написали, конечно, в виде обязательства, какими обычно обмениваются деловые партнеры, – сказал Стивенс. – Вы с Гренби обменялись такими завещаниями, по которым каждый из вас являлся наследником и душеприказчиком другого, для того чтобы ваше общее имущество было в безопасности. Это вполне естественно. Вероятно, Гренби первый предложил написать эту бумагу, сказав, что он уже сделал вас своим наследником. Так что теперь вы лучше уничтожьте свое завещание, разорвите его. Сделайте своим наследником Анса, если уж хотите составить завещание.
– Зачем ему ждать, – сказал Вирджиниус. – Половина земли и так его.
– Главное, что вы будете эту землю беречь, – сказал Стивенс, – и он об этом знает. Ансу земля не нужна.
– Да, – сказал Вирджиниус и отвернулся. – Но мне бы хотелось…
– Главное, вы ее берегите, – сказал Стивенс. – Анс знает, что вы землю будете беречь.
– Да, – сказал Вирджиниус. Он посмотрел на Стивенса. – Да, я… я вам… верней, мы оба вам очень обязаны…
– Больше, чем думаете, – сказал Стивенс. Он говорил очень спокойно и трезво. – Обязаны и мне, и той лошади. Через неделю после смерти вашего отца Гренби купил столько крысиного яду, что можно было бы отравить трех слонов, это мне Уэст рассказывал. Но, вспомнив про эту лошадь и про то, что он сначала забыл, он побоялся травить крыс, пока завещание вашего отца не будет утверждено. Человек он хитрый, но при этом невежественный – опасное сочетание. Он был настолько невежествен, что полагал, будто закон похож на динамит: кто первый его захватит, тому он и станет рабски служить, хотя и этот «раб» может взбунтоваться. Но он был настолько хитер, что думал, будто люди пользуются законом только для себя, в своих личных целях. Я это понял, когда он прошлым летом подослал ко мне какого-то негра, которому поручил узнать, может ли повлиять на утверждение завещания то, какой смертью умер человек. Я догадался, кто подослал этого негра ко мне, и знал, какие бы сведения этот негр не передал тому, кто его послал, тот все равно решил мне не верить, потому что считал меня слугой закона, этого «динамита», этого «раба». Так что, если бы у вашего отца была обыкновенная лошадь и если б Гренби вспомнил о ее характере вовремя, вы бы сейчас лежали в могиле. Может, Гренби ничего от этого не выиграл бы, но вы-то были бы покойником.
– Да, – сказал Вирджиниус очень спокойно и трезво, – полагаю, что я очень обязан…
– Да, – сказал Стивенс, – на вас лежит большое обязательство. Вы очень обязаны Гренби. – Вирджиниус посмотрел на него. – Вы должны ему за те налоги, которые он платил ежегодно в течение пятнадцати лет.
– А-а, – сказал Вирджиниус. – А я думал это отец… Да, Гренби каждый ноябрь брал у меня деньги в долг, не так чтоб очень много, и суммы были разные. Говорил, что ему надо закупить скот. Иногда он отдавал по частям. Но он мне еще должен… нет, пожалуй, теперь я ему задолжал. – Вирджиниус говорил очень серьезно, деловито. – Когда человек начинает делать дурное, важно не то, что он делает, важны последствия.
– Но наказывать-то его будут за то, что что он делает, и наказывать будут посторонние. Ведь тем людям, которым будет плохо от последствий его дурных дел, этим людям его наказывать не придется. Словом, для нас, для всех остальных хорошо, что он за свои дела нападает в руки к нам, а не к тем, другим. Вот сейчас он в руках у меня, а не у вас, Вирдж, хоть вы ему и родственник. Вы меня понимаете?
– Понимаю, – сказал Вирджиниус. – Да я бы все равно его не стал… – Вдруг он посмотрел прямо в лицо Стивенсу. – Слушайте, Гэвин, – начал он.
– Что такое? – спросил Стивенс.
Вирджиниус пристально посмотрел ему в глаза.
– Вы там очень умно рассуждали насчет химии и так далее в связи с этим дымом. Пожалуй, я кое-чему поверил, а кое-чему нет. И пожалуй, если я вам скажу, чему я поверил, а чему – нет, вы будете надо мной смеяться. – Лицо у него было вполне серьезное. И у Стивенса на лице была такая же серьезность. И все же в его взгляде что-то мелькнуло, что-то острое, внимательное, но без всякой насмешки. – Случилось-то это неделю назад, – продолжал Вирджиниус. – Если вы тогда открывали шкатулку, смотрели, есть там дым или нет, он бы непременно улетучился. А если бы в шкатулке не оказалось дыма, Гренби себя не выдал бы. И все это случилось неделю назад. Откуда же вы знали, что в шкатулке еще останется дым?
– А я и не знал, – сказал Стивенс. Он ответил быстро, весело, даже радостно, чуть ли не с улыбкой. – Ничего я не знал. Я напустил туда дыму перед самым заседанием. Как раз перед тем, как вы все вошли в комнату, я напустил полную шкатулку дыму из трубки и захлопнул крышку. Но я ничего не знал. И боялся я, наверно, еще больше, чем Гренби Додж. Но все сошло хорошо. Дым продержался в шкатулке чуть ли не целый час.