355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Катберт Фолкнер » Рассказы » Текст книги (страница 20)
Рассказы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:29

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 44 страниц)

Сам он лег на спину, снова скрестил на груди руки и стал смотреть, как накалилась печь. Огонь опять горел ровно, сырые дрова занялись и жарко запылали; скоро пламя снова спадет, как и внезапная вспышка молодой страсти и душевного беспокойства… Пусть немножко полежит без сна, думал старик. Придет время – он долго будет лежать неподвижно, и ничто, даже неудовлетворенность, его не потревожит. А вот тут полежит без сна и, пожалуй, успокоится, если вообще что-нибудь сможет успокоить человека, которому только сорок. Палатка, брезентовый купол, где перешептывались дождевые капли, снова наполнилась тишиной. Старик лежал на спине, закрыв глаза, дыша тихо и мерно, как ребенок, и прислушивался к тишине, которая была не тишиной, а мириадом звуков. Ему казалось, что он видит ее, огромную, первобытную, нависшую над этим жалким, случайным и тесным обиталищем людским, которое исчезнет, не пройдет и одной короткой недели, а еще неделю спустя бесследно сгладятся и все его следы, и на этом действенном безлюдье затянутся последние шрамы. Ведь это его земля, хоть он никогда не владел ни единым ее клочком. Да и не хотел тут ничем владеть, зная, какая ее ждет судьба, глядя на то, как она год за годом отступает под натиском топора, видя штабеля бревен, а потом динамит и тракторные плуги, потому что земля эта человеку не принадлежит. Она принадлежит всем людям, надо только бережно с ней обходиться, смиренно и с достоинством. И внезапно он понял, почему ему никогда не хотелось владеть этой землей, захватить хоть немного из того, что люди зовут «прогрессом». Просто потому, что земли ему хватало и так. Ему казалось, что они – он сам и эти дикие заросли – сверстники; век его – охотника и лесного жителя – начался не тогда, когда он родился на свет. В него вдохнули жизнь, – а он с радостью ее принял, покорно, но гордо – тот самый старый майор де Спейн и Сэм Фазерс, обучившие его охотиться; и вот век его и век этих лесов вместе идут на убыль, но ждет обоих не забвение, не пустота, а свобода от времени и пространства, когда выкорчеванная земля, изрезанная и зажатая в правильные квадраты хлопковых посевов на потребу обезумевшим европейцам, чтобы те могли превратить их в снаряды и убивать друг друга, снова обретет свои просторы – и для тенистых высоких деревьев, не знающих топора, и для непроходимого кустарника, где сильные, дикие и бессмертные звери прячутся от без устали лающих бессмертных псов и, как птицы феникс, гибнут от беззвучных выстрелов, а потом воскресают снова.

Он заснул. А потом зажегся фонарь, в палатке двигались, вставая и одеваясь, люди, снаружи в темноте старый негр Ишам колотил ложкой по железной сковороде и кричал:

– Вставайте пить кофей, уже четыре. Вставайте пить кофей, уже четыре!

Он услышал и голос Лигейта:

– А ну-ка, ступай отсюда, дай дяде Айку поспать. Если его разбудить, он непременно пойдет на охоту. А ему сегодня нечего делать в лесу.

Вот он и лежал, не шевелясь. Старик слышал, как они вышли из палатки, как завтракали за столом под навесом. Потом услышал, как они отправились в путь, лошади и гончие; последний голос замер вдали; скоро из сырого леса отчетливо донесется первый звонкий лай – это гончая почует логово оленя, – тогда он уснет опять. Но брезент, закрывающий вход, качнулся внутрь и лег на место, что-то стукнулось о край его койки, чья-то рука схватила его за колено сквозь одеяло и потрясла, прежде чем он успел открыть глаза. Это был Бойд, вместо охотничьего ружья он держал винчестер.

– Простите, что разбудил, – заговорил он резко, торопливо. – Тут придет…

– Я не спал, – сказал Маккаслин. – Вы что, собираетесь сегодня стрелять из вот этой штуки?

– Сами же сказали ночью, что нам нужно мясо, – ответил Бойд. – Тут придет…

– А с каких это пор вам стало трудно добывать пищу из двустволки?

– Ладно! – сказал Бойд все с тем же сдержанным, но полным бешенства нетерпением. И тут Маккаслин заметил у него в руке что-то плотное, продолговатое – конверт. – Тут придет утром женщина, будет меня искать. Дайте ей вот это и скажите от меня: «Нет».

– Что? – переспросил Маккаслин. – Кто придет? – Он приподнялся на локте, а тот швырнул ему на одеяло конверт и сразу же повернулся к выходу: конверт упал тяжело, увесисто и бесшумно и чуть было не соскользнул на пол, но Маккаслин его подхватил и нащупал сквозь бумагу толстую пачку денег. – Минутку, – сказал он. – Минутку. – Тот остановился и поглядел назад. Они смотрели друг на друга: старик на измятой постели, с худым лицом, сморщенным от сна, и смуглый красивый человек помоложе, сдерживающий холодную ярость.

– Уилл Лигейт, видно, был прав, – сказал Маккаслин. – Вот, значит, как ты охотился за енотами. А теперь еще и это. – Он не взял конверта и даже на него не посмотрел. – Чего ты там ей наобещал, что теперь у тебя не хватает совести посмотреть ей в глаза и взять свое слово назад?

– Ничего, – ответил Бойд. – Больше ничего не надо. Передайте, что я сказал «нет», и все.

Он исчез; брезентовая дверь палатки приподнялась, пропустив луч мутного света и монотонное бормотание дождя, и упала на место, а Маккаслин по-прежнему полулежал, опершись на локоть, сжимая дрожащей рукой конверт. Потом ему казалось, что он услышал шум приближающейся лодки сразу, еще до того, как Бойд мог скрыться из виду. Ему казалось, будто не прошло и минуты, но мотор ревел все сильнее, он стучал все громче, все ближе, а потом его резко выключили, и было слышно только, как шлепает и плещется вода о корму, когда лодка выскользнула на берег; молодой негр, совсем еще мальчишка, приподнял дверь палатки, и в проеме старик на мгновение увидел маленький ялик, на корме, возле поднятого из воды мотора, сидел негр, потом вошла женщина в мужской шляпе, мужском дождевике и резиновых сапогах, она несла сверток, укутанный в одеяло и брезент, и, казалось, с ней вошло еще что-то неуловимое, зловещее, что он вот-вот распознает, ведь теперь он понял, что Ишам предостерег его о ее приходе, прислав мальчишку, вместо того, чтобы прийти самому. Старик увидел молодое лицо с темными глазами, странно бледное, но не от болезни, непохожее на лица деревенских женщин; лицо смотрело на него сверху, а он, теперь уже выпрямившись, сидел на кровати, сжимая в руке конверт; несвежее белье висело мешком, а сбившееся одеяло прикрывало ноги до бедер.

– Это его? – спросил он. – Только не лгите!

– Да, – сказала она. – Он, видно, ушел.

– Ушел, – сказал он. – Вам его здесь не сцапать. Он вам оставил вот это. И велел сказать «нет». – Старик протянул конверт. Он был запечатан, но не надписан. Старик не сводил глаз с нее, пока она, держа конверт одной рукой, не умудрилась его разорвать, вывалить аккуратно перевязанную пачку денег на одеяло, даже не посмотрев на них, а потом заглянула в пустой конверт, скомкала и бросила его на землю.

– Тут только деньги, – сказала она.

– А чего вы ждали? – спросил он. – Вы же, наверно, давно его знаете или хотя бы часто видели, раз родили от него ребенка, неужели вы его еще не раскусили?

– Не очень-то часто я его видела, – ответила она. – И не очень давно знаю. Всего одну неделю прошлой осенью, а в январе он за мной послал, мы поехали на запад, в Нью-Мексико, и прожили с ним шесть недель, там я могла готовить ему обед и стирать его белье…

– Но он на вас не женился. И даже не обещал. Вы мне не лгите. Жениться он был не обязан.

– Не обязан, – сказала она. – Я знала, что делаю. Знала с самого начала, еще до того, как мы договорились. Потом мы еще раз договорились, что между нами все кончено, перед тем, как он уехал из Нью-Мексико. Я ему поверила. Не могла не поверить. Как же я могла ему не поверить? Но месяц назад я ему написала, чтобы совсем убедиться, а письмо вернулось нераспечатанным, и тогда я убедилась окончательно. Поэтому до прошлой недели я и сама не знала, что сюда поеду. Я ждала вчера на дороге, когда проехала машина, он меня увидел, и тогда я убедилась окончательно…

– Что же вам тогда надо? – спросил он. – Чего вы хотите?

– Ну да, – сказала она. Он сердито смотрел на нее, седые волосы во сне растрепались, глаза без очков смотрели рассеянно и казались мутными, бесцветными, без зрачка.

– Он встретил вас как-то на улице, когда у нас свалился за борт ящик с провизией. А через месяц вы с ним уехали и были с ним, пока не прижили ребенка. Тогда он взял шляпу, поклонился и ушел. Неужели у вас нет никакой родни?

– Есть. Тетя в Виксбурге. Я переехала к ней два года назад, когда умер отец; раньше мы жили в Индианаполисе. Но у тети своя семья, ей и так приходится брать на дом стирку, поэтому я поехала на работу в Алусчаскуну учительницей…

– Брать на дом стирку? – переспросил он. – Стирку? – Он подскочил, откинулся и оперся на руку, встрепанный, с широко открытыми глазами. Теперь он понял, что ему почудилось, когда она вошла, о чем его предупредил старый Ишам, – странная бесцветная бледность кожи и губ, но не от болезни, трагическая обреченность взгляда… «Может, через тысячу или две тысячи лет кровь их смешается с нашей и мы об этом забудем, – подумал он. – Но, господи, сжалься над этими двумя!» Он воскликнул негромко, с удивлением, жалостью и обидой:

– Ты черномазая?

– Да, – сказала она.

– На что ж ты тогда здесь надеялась?

– Ни на что.

– Тогда зачем ты пришла? Сама говоришь, что ждала вчера в Алусчаскуне и он тебя видел.

– Я еду обратно на север, – сказала она. – Двоюродный брат привез меня два дня назад из Виксбурга на своей лодке. Он отвезет меня в Леланд, к поезду.

– Вот и поезжай, – сказал он. А потом снова закричал высоким негромким голосом: – Уходи отсюда, я ничем не могу тебе помочь! Никто тебе не может помочь! – Она отвернулась и пошла к выходу. – Погоди, – сказал он. Она остановилась и повернула голову. Он взял пачку денег, положил на одеяло у себя в ногах, а потом снова спрятал руку под одеяло. – На.

– Мне не нужно, – сказала она. – Он дал мне денег тогда, зимой. Он обо мне позаботился. Все было улажено, когда мы договорились, что надо кончать.

– Бери! – сказал он. В голосе у него опять появились визгливые нотки, но он сдержался. – Забирай их отсюда из моей палатки. – Она вернулась и взяла деньги. – Вот так, – сказал он. – Возвращайся на север. Выходи замуж за человека своей расы. В этом твое спасение. Выходи замуж за черного. Ты молодая, красивая, почти совсем белая, найдешь черного, который будет видеть в тебе то, что ты видела в нем, ничего с тебя не спросит, еще меньше будет ждать, а получит и того меньше… Если только тебе нужна такая месть. А через год, глядишь, все забудется, ты забудешь все, что с тобой было, забудешь, что он вообще жил на свете…

Старик замолчал; но он опять резко откинулся назад: ему почудилось, будто она, не говоря ни слова, вот-вот на него кинется… Но это ему только показалось. Она даже не шевельнулась. Она стояла и смотрела на него из-под мокрых полей шляпы.

– Старик, – сказала она, – неужели ты живешь так долго, что совсем забыл все, что знал, все, что пережил или хотя бы слыхал о любви?

А потом она исчезла; палатка наполнилась отблеском дня и глухим упорным рокотом дождя, а потом брезентовая дверь опустилась. Откинувшись на спину, дрожа, задыхаясь, натянув одеяло до подбородка и прижав к груди руки, он прислушивался к выхлопам и реву мотора, к тому, как он загудел сильнее, а потом затих вдали, замер совсем; в палатке снова воцарились тишина и шепот дождевых капель. И холод; он потихоньку непрерывно вздрагивал от холода, но, если бы не эта дрожь, то лежал бы неподвижно. «Ох, эта дельта, – думал он, – ох, уж эта дельта! Земля, которую человек осушил за два поколения, оголил и обезводил во имя того, чтобы белые могли владеть плантациями и каждый вечер ездить развлекаться в Мемфис, а черные – владеть плантациями, и даже целыми городами, и держать дома в Чикаго, но где белые арендуют землю и живут, как негры, а негры стали издольщиками и живут, как скоты, земля, где сеют хлопок и он вырастает выше человеческого роста даже в трещинах мостовой, где царит лихоимство и все отдается в заклад; одни кончают банкротством, другие безмерно богатеют, а китайцы, африканцы, евреи и арийцы плодятся и размножаются друг от друга так, что уж и не поймешь, кто тут кто, да и никому нет дела до этого… И чего же удивляться, – думал он, – что загубленные леса, которые я когда-то знал, не взывают о возмездии? Люди, истребившие их, сами навлекают на свою голову заслуженную кару».

Брезентовая дверь, закрывающая вход, быстро качнулась и снова упала. Старик не двинулся, он только повернул голову и открыл глаза. Над койкой Бойда стоял Лигейт и лихорадочно что-то искал.

– Чего вам? – спросил Маккаслин.

– Ищу нож Дона, надо освежить оленя, – сказал Лигейт. – Я вернулся за лошадьми. – Он выпрямился, держа нож, и пошел к двери.

– Кто его убил? – спросил Маккаслин. – Наверно, Дон, – сказал он тут же.

– Да, – подтвердил Лигейт, приподнимая дверь палатки.

– А кого, кого он убил? – спросил Маккаслин.

Лигейт на миг задержался в дверях. Он не обернулся.

– Да просто оленя, дядя Айк, – бросил он нетерпеливо. – Ничего особенного. – Он вышел, дверь за его спиной упала, снова преградив путь в палатку неяркому свету и мерному, похоронному шороху дождя. Маккаслин откинулся на подушку.

– Нет, это была лань, – сказал он в окружающую пустоту.{27}

СОЙДИ, МОИСЕЙ
I

Лицо было черное, лоснящееся, непроницаемое; глаза слишком много успели повидать. Жесткие курчавые волосы были подстрижены таким образом, что облегали череп четко-волнистой шапкой, блестя, как покрытые лаком, пробор был пробрит, и вся голова казалась отлитой из бронзы, вечной и неизменной. На нем был один из тех спортивных костюмов, какие в рекламах мужских магазинов именуются ансамблем: одного цвета рубашка и брюки из коричневато-желтой шерсти, и стоили они слишком дорого, и слишком много складок и сборок было на рубашке; он полулежал на стальной койке в обшитой сталью камере, которую уже двадцать часов охранял вооруженный часовой, курил сигареты и отвечал на вопросы молодого белого в очках, сидевшего против него на стальном табурете, с распухшим портфелем на коленях, и по манере говорить никто бы не признал в заключенном южанина, а тем более негра.

– Сэмюел Уоршем Бичем. Двадцать шесть. Родился неподалеку от Джефферсона, штат Миссисипи. Жены не имею. Детей…

– Погодите. – Статистик быстро записывал. – Вы же не под этим именем были приго… жили в Чикаго.

Тот стряхнул с сигареты пепел.

– Ничего не знаю. Полицейского другой ухлопал.

– Ладно. Занятие…

– Деньги лопатой гребу.

– Без определенных занятий. – Статистик быстро записывал. – Родители…

– А как же. Целых двое. Не помню их. Бабка растила.

– Как ее зовут? Она еще жива?

– Не знаю. Молли Уоршем Бичем. Если жива, должна быть на ферме Карозерса Эдмондса, в семнадцати милях от Джефферсона, штат Миссисипи. Все?

Статистик застегнул портфель и поднялся. Он был года на два моложе того, другого.

– Если не будут знать, кто вы на самом деле, как они узнают, куда… как вы попадете домой?

Тот стряхнул пепел с сигареты, по-прежнему лежа на стальной койке в шикарном голливудском костюме и в туфлях, каких статистику не иметь до конца жизни.

– А это уж не моя забота будет, – сказал он.

Статистик ушел. Часовой снова запер стальную дверь.

А тот, другой, все лежал на стальной койке и курил – пока за ним не пришли, и не разрезали его модные брюки, и не сбрили модную шевелюру, и не увели из камеры.

II

В это же знойно-солнечное июльское утро тот же знойно-солнечный ветерок, который качал листья шелковицы за окном Гэвина Стивенса,[38]38
  Гэвин Стивенс – постоянный персонаж йокнапатофского цикла, герой романов «Осквернитель праха», «Реквием по монахине», «Город», «Особняк», а также детективных рассказов, вошедших в сборник «Ход конем» (1949).


[Закрыть]
залетел к нему в контору, создав видимость прохлады из того, что было всего-навсего колыханием воздуха. Он пошелестел на столе бумагами и взъерошил преждевременно побелевшие волосы сидевшего за столом человека с худощавым интеллигентным нервным лицом, в мятом полотняном костюме, на лацкане которого болтался на часовой цепочке ключик Фи-Бета-Каппа:[39]39
  Фи-Бета-Каппа – старейшее студенческое общество в США (основано в 1776 г.), в которое принимаются старшекурсники колледжей, особо отличившиеся в учебе. Вступившие в общество остаются его пожизненными членами. (Названо по первым буквам древнегреческих слов, составляющих его девиз: «Философия – руководительница жизни».)


[Закрыть]
это был Гэвин Стивенс, член общества Фи-Бета-Каппа, выпускник Гарварда, доктор философии Гейдельбергского университета; контора для него была причудой, хотя именно она давала ему средства к жизни, а серьезным занятием был неоконченный труд двадцатидвухлетней давности, перевод Ветхого завета на классический древнегреческий. Посетительница его, однако, оставалась нечувствительна к ветерку, хотя на вид весу и плотности в ней было не больше, чем в нерассыпавшемся пепле от сгоревшего клочка бумаги, – маленькая старуха негритянка с невероятно древним сморщенным личиком под белым головным платком и черной соломенной шляпой, которая могла быть впору ребенку.

– Бичем? – переспросил Стивенс. – Вы живете у мистера Карозерса Эдмондса?

– Я ушла, – сказала она. – Я пришла искать моего мальчика.

И вдруг, недвижно сидя против него на жестком стуле, она начала нараспев: «Рос Эдмондс продал моего Вениамина. Продал в Египет.[40]40
  …продал моего Вениамина… в Египет. – Неточная библейская аллюзия. Согласно Ветхому завету, в Египет был продан не младший сын Иакова Вениамин, а его единоутробный брат Иосиф.


[Закрыть]
Теперь он жертва фараонова…»

– Постойте, – сказал Стивенс. – Постойте, тетушка Молли. – Ибо механизм его памяти готов был уже сработать. – Если вы не знаете, где ваш внук, откуда вам известно, что он в беде? Разве мистер Эдмондс отказался помочь вам искать его?

– Рос Эдмондс его продал. Продал в Египет. Где он, не знаю. Только знаю – он жертва фараонова. Вы – закон. Я хочу найти моего мальчика.

– Хорошо, – согласился Стивенс. – Попробую найти его. А у вас здесь есть где остановиться, если вы не собираетесь возвращаться домой? Ведь быстро его найти не удастся, раз вы не знаете, где он, и пять лет не получали от него вестей.

– Я буду у Хэмпа Уоршема. Моего брата.

– Хорошо, – сказал Стивенс. Он не удивился. Хэмпа Уоршема он знал целую вечность, но старой негритянки никогда прежде не встречал. А если бы и встречал, то все равно не удивился бы. У них всегда так. Можешь годами знать их, они даже будут годами работать у тебя под разными фамилиями. И вдруг выясняется, что они брат и сестра.

Он сидел, обвеваемый жарким колыханием воздуха, которое не было ветром, слушал, как она медленно спускается со ступеньки на ступеньку по крутой лестнице, и припоминал ее внука. Бумаги по его делу, прежде чем попасть к окружному прокурору, прошли через контору Стивенса лет пять-шесть назад – Бутч Бичем, под таким именем его знали в городе в тот год, который он провел то на воле, то в тюрьме; сын дочери старой негритянки, он лишился матери при рождении и был брошен отцом, и бабка взяла и воспитала его, вернее, пыталась воспитать. Потому что в девятнадцать лет он ушел с фермы в город и провел год то на воле, то в заключении за азартные игры и драки, пока, наконец, не попал в тюрьму по серьезному обвинению во взломе бакалейной лавки.

Застигнутый полицейским на месте преступления, он ударил его обрезком железной трубы, а когда тот свалил его на землю рукояткой пистолета, лежал и ругался сквозь разбитые губы, застывшие в окровавленном, похожем на яростную улыбку оскале. А спустя две ночи бежал из тюрьмы, и больше его не видели, – юноша, которому и двадцати одного еще не исполнилось, чем-то похожий на отца, зачавшего его и бросившего, а теперь сидевшего в каторжной тюрьме штата за убийство, – семя не только буйное, но и опасное и злое. «И его-то я должен разыскать, спасти», – думал Стивенс. Потому что ни минуты ее сомневался в верности чутья старой негритянки. Если бы она даже угадала, где внук и что его ожидает, он бы и тут не удивился, ему только гораздо позднее пришло в голову удивиться: до чего все-таки быстро он обнаружил, где парень и что с ним.

Первым его побуждением было позвонить Карозерсу Эдмондсу, на ферме которого муж старой негритянки был с давних пор арендатором. Но, судя по ее словам, Эдмондс уже умыл руки. Стивенс сидел неподвижно, только горячий ветерок развевал его вздыбленную белую гриву. Он наконец понял, что имела в виду старая негритянка. Он вспомнил, что именно из-за Эдмондса внук ее очутился в Джефферсоне: Эдмондс поймал мальчишку, когда тот лез в его склад, приказал ему убираться с фермы и запретил впредь там показываться. «Да, не шериф, не полиция, – думал он. – Что-то более гибкое, шире охватом…» Он поднялся, взял свою старую, изрядно поношенную панаму, спустился по наружной лестнице и через пустынную площадь, сквозь жаркое марево наступающего полудня, направился в редакцию местной газеты. Редактор был у себя – старше Стивенса, но не с такими белыми волосами, чудовищно толстый, в старомодной крахмальной рубашке и черном узком галстуке бабочкой.

– Я по поводу старухи негритянки Молли Бичем, – начал Стивенс. – Она с мужем живет у Эдмондса. Меня интересует ее внук. Помните, Бутч Бичем лет пять-шесть назад провел год в городе, большей частью за решеткой, и попался в конце концов, когда однажды ночью залез в лавку Раунсуэлла? Так вот, теперь с ним приключилось что-то похуже. Я уверен, она не ошибается. Я только надеюсь, что дело его на сей раз по-настоящему плохо и больше ему не выпутаться, – так будет лучше для нее и для общественности, которую я представляю.

– Подождите, – сказал редактор. Ему даже не понадобилось вставать из-за стола. Он снял с накалывателя телеграмму информационного агентства и протянул Стивенсу. Она пришла этим утром из Джольета, штат Иллинойс.{28}

Пять минут спустя Стивенс снова шел через пустынную площадь, над которой еще ниже опустилось полдневное жаркое марево. Поначалу ему казалось, что он направляется обедать к себе в пансион, но тут же он понял, что идет совсем не туда. «Да я и дверь в контору не запер», – подумал он. И как она ухитрилась проделать в такую жару семнадцать миль до города? Чего доброго, пешком шла. «Выходит, я не всерьез говорил, что надеюсь на худшее», – произнес он вслух, снова поднимаясь по лестнице, и, оставив позади слепящее сквозь дымку солнце и полное уже безветрие, вошел в контору. И застыл на месте. Потом сказал:

– Доброе утро, мисс Уоршем.

Она тоже была совсем старая – сухонькая, прямая, с аккуратно причесанными, по-старомодному высоко взбитыми белыми волосами под выцветшей шляпкой тридцатилетней давности, в порыжелом черном платье, с обтрепанным зонтиком, до того вылинявшим, что из черного он превратился в зеленый. И ее он тоже знал целую вечность. Она жила одна в оставленном ей отцом доме, который понемногу приходил в негодность, давала уроки росписи по фарфору и с помощью Хэмпа Уоршема, потомка одного из отцовских рабов, и его жены выращивала кур и овощи на продажу.

– Я пришла из-за Молли, – сказала она. – Молли Бичем. Она говорит, что вы…

Он рассказал ей, а она не сводила с него глаз, выпрямившись на том самом жестком стуле, на котором сидела старая негритянка, к ногам ее был прислонен вылинявший зонтик. А на коленях под сложенными руками лежал старомодный ридикюль из бисера, чуть не с чемодан величиной.

– Его казнят сегодня вечером.

– И ничего нельзя сделать? Родители Молли и Хэмпа принадлежали моему дедушке. Мы с Молли родились в одном месяце. Мы росли вместе, как сестры.

– Я звонил, – сказал Стивенс. – Разговаривал с начальником джольетской тюрьмы и с окружным прокурором в Чикаго. Его судили с соблюдением всех законов, адвокат у него был хороший – из тех, кто занимается такими делами. Денег хватало. Он участвовал в подпольном бизнесе – обычный источник заработка для таких, как он.

Она не сводила с него глаз, прямая, неподвижная.

– Он убийца, мисс Уоршем. Он выстрелил полицейскому в спину. Дурной сын дурного отца. Он под конец не запирался, признал вину.

– Понимаю, – сказала она. И тут он сообразил, что она на него не смотрит, вернее, не видит его. – Как ужасно.

– Но ведь и убийство ужасно, – сказал Стивенс. – Так будет лучше.

Она опять увидела его.

– Я думаю не о нем. Я думаю о Молли. Она не должна знать.

– Да, – сказал Стивенс. – Я уже говорил с мистером Уилмотом из газеты. Он согласился ничего об этом не сообщать. Я позвоню и в мемфисскую газету, но, может быть, уже поздно… Уговорить бы ее вернуться домой до того, как появится вечерний выпуск мемфисской газеты… Домой, где единственный белый, кого она видит, – это мистер Эдмондс, ему я позвоню; если другие черные и прослышат об этом, уверен, они от нее скроют. А уж потом, месяца через два-три, я съезжу туда и скажу ей, что он умер и похоронен где-то на Севере…

На этот раз она поглядела на него с таким выражением, что он замолчал; она сидела, выпрямившись на жестком стуле, и глядела на него, пока он не умолк.

– Она захочет увезти его домой, – сказала она.

– Его? – переспросил Стивенс. – Тело?

Она глядела на него. На ее лице не было возмущения, неодобрения. Оно выражало лишь извечное женское понимание чужого горя. Стивенс думал: «Она пришла в город пешком по такой жаре. Если только ее не подвез Хэмп в тележке, на которой развозит яйца и овощи».

– Он – единственный ребенок ее покойной дочери, ее старшенькой. Он должен вернуться домой.

– Он должен вернуться домой, – так же спокойно сказал Стивенс. – Я немедленно позабочусь об этом. Сейчас же позвоню.

– Вы добрый человек. – Впервые она шевельнулась, чуть переменила позу. Он смотрел, как ее руки притянули ридикюль, сжали его. – Я возьму расходы на себя. Не скажете ли вы мне, сколько это будет?..

Он поглядел ей прямо в лицо. И солгал, не моргнув глазом, быстро и легко:

– Десяти – двенадцати долларов вполне хватит. О ящике они сами позаботятся – останется только перевозка.

– Ящик? – Опять она рассматривала его тем же пытливо-отчужденным взглядом, словно ребенка. – Он ей внук, мистер Стивенс. Когда она взяла его к себе, она дала ему имя моего отца – Сэмюел Уоршем. Не просто ящик, мистер Стивенс. Я знаю, что если выплачивать помесячно…

– Не просто ящик, – сказал Стивенс. Сказал точно таким же голосом, каким сказал «Он должен вернуться домой». – Мистер Эдмондс наверняка захочет помочь. И я знаю, что у старого Люка Бичема есть кое-какие сбережения в банке. И если вы разрешите, то я…

– Ничего не нужно, – сказала она. – Он смотрел, как она раскрыла ридикюль; смотрел, как она отсчитывает и кладет на стол двадцать пять долларов истертыми бумажками и мелочью – вплоть до никелей и центов. – На ближайшие расходы этого достаточно. Я скажу ей… Вы уверены, что надеяться не на что?

– Уверен. Его казнят сегодня вечером.

– Тогда попозже к вечеру я ей скажу, что он умер.

– Может быть, вы хотите, чтобы я сказал?

– Я сама, – сказала она.

– Тогда, может быть, мне зайти и поговорить с ней, как вы считаете?

– Это было бы очень любезно с вашей стороны.

И она ушла, все такая же прямая, с лестницы донеслись легкие, твердые, по-молодому энергичные шаги и внизу затихли. Он опять позвонил начальнику иллинойской тюрьмы, потом в похоронное бюро в Джольете. Затем снова пересек пустынную раскаленную площадь. На этот раз ему пришлось чуточку подождать, пока редактор вернется с обеда.

– Мы отвозим его домой, – заявил Стивенс. – Мисс Уоршем, вы, я и другие. Стоить это будет…

– Подождите, – сказал редактор. – Кто это – другие?

– Пока не знаю. Стоить это будет около двух сотен. Не считая телефонных переговоров – их я беру на себя. Постараюсь при первой же встрече выудить сколько-нибудь у Карозерса Эдмондса; не знаю сколько, но хоть сколько-нибудь. И, может быть, еще долларов пятьдесят на площади. Но остальное ляжет на меня и на вас. Она настояла на том, чтобы оставить мне двадцать пять долларов, а это вдвое больше той суммы, которую я назвал, и ровно в четыре раза больше того, что она может себе позволить…

– Подождите, – сказал редактор. – Подождите.

– Его привезут четвертым послезавтра, и мы поедем на вокзал – мисс Уоршем и его бабка, старая негритянка, в моей машине, а мы с вами – в вашей. Мисс Уоршем и бабка отвезут его домой, туда, где он родился. Где бабка его воспитала. Вернее, где пыталась воспитать. Катафалк до места будет стоить еще пятнадцать долларов, не считая цветов.

– Цветов? – воскликнул редактор.

– Цветов, – сказал Стивенс. – На все про все двести двадцать пять. И скорей всего ляжет это в основном на нас с вами. Согласны?

– То-то и оно, что не согласен, – ответил редактор. – Но и другого выхода я не вижу. А если бы и видел, так, клянусь богами, новизна ситуации тоже кое-чего стоит. Первый раз в жизни выкладываю деньги за материал, который заранее обещал не печатать.

– Обещаете не печатать, – сказал Стивенс.

И весь остаток этого знойного, а теперь еще и безветренного дня, пока чиновники из муниципалитета, и мировые судьи, и судебные исполнители из разных концов округа, проехав пятнадцать – двадцать миль, поднимались по лестнице в его контору, и окликали его, и поджидали какое-то время впустую, и уходили восвояси, и возвращались снова, и опять сидели и чертыхались, Стивенс обходил площадь по кругу – от лавки к лавке, от конторы к конторе, – обращаясь к торговцу и клерку, хозяину и служащему, доктору, зубному врачу, адвокату и парикмахеру со своей подготовленной короткой речью: «Это чтобы отвезти домой мертвого негра. Ради мисс Уоршем. Подписывать ничего не надо – просто дайте мне доллар. Ну, тогда полдоллара. Ну, четверть».

А вечером после ужина в звездной неподвижной темноте он отправился на другой конец города, где стоял дом мисс Уоршем, и постучался в некрашеную дверь. Его впустил Хэмп Уоршем, старик с большим животом, раздувшимся от овощей, составлявших основную пищу всех троих – его самого, его жены и мисс Уоршем, – негр с мутными старческими глазами, бахромой белых волос вокруг лысой макушки и с лицом римского полководца.

– Она вас ждет, – сказал он. – Она говорила, пожалуйста, поднимитесь наверх.

– А тетушка Молли там? – спросил Стивенс.

– Мы все там, – сказал Уоршем.

Итак, Стивенс прошел через тускло освещенную керосиновой лампой переднюю (он знал, что и во всем доме до сих пор только керосиновые лампы и нет водопровода) и поднялся впереди негра по чистой некрашеной лестнице вдоль оклеенной выцветшими обоями стены, а потом последовал за стариком по коридору и вошел в чистую, явно нежилую спальню, в которой сохранялся еле уловимый, но, несомненно, стародевический запах. Они были там все, как и сказал Уоршем, – его жена, очень толстая светлокожая негритянка в ярком тюрбане, прислонившаяся к косяку, мисс Уоршем, как всегда прямая, на жестком неудобном стуле, старая негритянка в единственной в комнате качалке у очага, где даже в такой вечер тускло тлели под золой угольки.

Она держала в руке глиняную трубку с тростниковым чубуком, но не курила, пепел в прокуренной чашечке лежал белый, потухший, и, впервые разглядев ее как следует, Стивенс подумал: «Боже ты милостивый, да ведь она не больше десятилетнего ребенка». Он тоже сел, так что вчетвером – он сам, мисс Уоршем, старая негритянка и ее брат – они образовали полукруг перед кирпичным очагом, в котором тлел слабый огонь – древний символ человеческого единения и солидарности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю