Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 44 страниц)
Домой они вернулись, когда уже стемнело. Поужинали при лампе, а потом, сидя на пороге, мальчик любовался сгустившейся темнотой ночи, слушая козодоя и жаб, как вдруг до него донесся голос матери:
– Нет, Эбнер! Нет. Ради бога! Ради бога, Эбнер!
Мальчик вскочил, обернулся и увидел при свете огарка, воткнутого в бутылку, как отец, все еще в сюртуке и шляпе, одновременно и солидный и смешной, словно вырядившийся для совершения какого-то позорного и разбойного церемониала, выливал из лампы керосин в большой бидон, а мать цеплялась за его рукав, пока он, перехватив лампу в другую руку, локтем не оттолкнул ее – не злобно или грубо, а просто резко; она отлетела к стене, схватилась за нее руками, стоя так с открытым ртом и выражением безнадежного отчаяния, как и раньше, когда она молила его. Тут отец заметил стоявшего в дверях мальчика.
– Сходи в сарай и принеси бидон со смазочным маслом, – сказал он Мальчик не двигался. Потом к нему вернулась способность говорить.
– Что?.. – закричал он. – Что вы хотите…
– Ступай принеси бидон, – повторил отец. – Ну!
И он пошел, побежал из дома к сараю: вот она, сила привычки, старая кровь, которую ему не дано было выбирать, которую он унаследовал волей-неволей и которая текла до него в стольких жилах и густела неведомо где и на каких насилиях, зверствах и страстях. Я мог бы не возвращаться, – думал он. – Вот так бежать и бежать и никогда не оглядываться, никогда больше не видеть его лица. Но я не могу… И ржавый бидон уже в его руках, уже плещется в нем жидкость, а сам он бежит обратно в дом, где из задней комнаты слышны рыдания матери, и подает бидон отцу.
– Вы даже не хотите негра послать! – закричал он. – Раньше вы хоть негра посылали…
На этот раз отец не ударил его. Мальчик даже не уловил, как рука, только что державшая бидон на столе, молниеносно схватила его за шиворот и дернула так, что он поднялся на цыпочки; он видел только ледяное, безжалостное лицо и слышал холодный, безжизненный голос, который сказал старшему брату, привалившемуся к столу и жевавшему, странно двигая челюстью из стороны в сторону, словно корова:
– Вылей его в большой и ступай. Я догоню.
– Лучше привяжи его к кровати, – сказал брат.
– Делай, что велят, – сказал отец. Потом мальчик почувствовал, что движется, рубашка его вздернулась, жесткая рука прихватила ее меж лопаток, и ноги едва касаются пальцами пола, а он движется через комнату мимо сестер, тяжело развалившихся в креслах перед потухшим очагом, туда, где на кровати сидят мать и тетка, обнявшая ее за плечи.
– Держи его, – сказал отец. Тетка рванулась к ним. – Нет, не ты, – сказал отец. – Ленни, держи его и смотри не выпусти! Мать взяла мальчика за руку.
– Нет, крепче. Если он вырвется, знаешь, что он сделает? Он побежит к ним. – Отец движением головы указал на дорогу. – Может быть, лучше связать его.
– Я буду держать его крепко, – прошептала мать.
– Так смотри же, не выпусти. Потом отец ушел, тяжелый размеренный шаг его хромой ноги наконец стих. Тогда мальчик стал вырываться. Мать обхватила его обеими руками, а он рвался и вывертывался – ничего, в конце концов одолею. Но не было времени.
– Пусти! – закричал он. – Я не хочу тебе делать больно!
– Пусти его, – сказала тетка. – Не он, так я, слышишь, я сама пойду к ним!
– Но разве ты не понимаешь, что я не могу, – заплакала мать. – Сарти! Сарти! Не надо! До помоги же, Лиззи! Но он уже вырвался. Тетка попробовала удержать его, но было поздно. Он несся вперед. Мать споткнулась и, ползая на коленях, кричала одной из сестер.
– Лови его, Нетти, лови! Но было поздно. (Сестры были близнецами, и каждая из них по объему и весу равнялась любым двум из прочих членов семьи, взятым вместе.) Нетти не успела даже выбраться из кресла и только повернула лицо, на котором не видно было даже изумления, и только посмотрела на него неподвижным, тупым, коровьим взглядом. А он уже выскочил из дому и – вперед по мягкой дорожной пыли, сквозь душный запах жимолости; бледная лента дороги разматывается так медленно у него под ногами; вот, наконец, ворота, еще немножко, сердце колотится, не хватает дыхания; вперед по аллее, к освещенному дому, к освещенной двери. Он не стучал, он ворвался, задыхаясь, не в силах сказать ни слова; он увидел остолбенелое лицо негра в полотняной куртке, еще не понимая, откуда тот взялся.
– Де Спейн! – кричал он из последних сил. – Где де Спе… – И увидел того белого, выходившего из дверей зала. – Сарай! – кричал он. – Сарай!
– Что? – спросил белый. – Сарай?
– Да! – кричал мальчик. – Сарай!
– Держи его! – крикнул белый.
Но и на этот раз было поздно. Негр схватил его за рубашку, но истлевший от многочисленных стирок рукав остался целиком в руках негра, а он выскочил в дверь – и снова по аллее, ведь он, собственно, и не останавливался, даже когда кинул свое предупреждение в лицо белому. Сзади слышался голос:
– Коня! Скорей коня!
Мальчик подумал было срезать напрямик по парку и перелезть через забор на дорогу, но он не знал ни самого парка, ни высок ли заросший хмелем забор, и он не рискнул. Он бежал по аллее, кровь стучала в висках, в груди хрипело; вот и дорога, он ощутил это только ногами. Он не видел, он не слышал, лошадь едва не подмяла его на полном скаку, а он все бежал, словно сила его горя сама могла дать ему крылья; он не сворачивал до последней возможности и только в решающий момент скатился в заросшую травой канаву, и на один миг звезды заслонили яростно вздыбленный силуэт коня, когда тот с оглушительным топотом пронесся мимо; и опять спокойное ночное небо, которое еще до того, как исчез всадник, опрокинулось на него неожиданно и грозно; вдруг невероятный, клубящийся рев, немой и протяжный, опять скрыл от него звезды; он вскочил, выпрыгнул на дорогу и побежал, зная, что слишком поздно, и все-таки бежал, даже когда услышал выстрел, а за ним еще два; потом, еще сам того не сознавая, остановился, закричал: «Папа! Папа!» – и опять побежал, не сознавая, что он снова бежит, спотыкаясь, на что-то наталкиваясь, куда-то продираясь и не переставая бежать, даже когда, оглянувшись, он увидел за спиной зарево; стукаясь о невидимые деревья, задыхаясь, всхлипывая: «Отец! Отец!»
В полночь он сидел на вершине холма. Он не знал, что уже полночь, и не знал, где он. Но сзади уже не было зарева, и он сидел спиной к тому, что всего четыре дня было его домом, лицом к темным лесам, которые его укроют, когда он соберется с духом и войдет в них, маленький, дрожащий, в пронизывающей тьме, прикрываясь остатками тонкой истлевшей рубашки, чувствуя только отчаяние и горе, не ужас и страх, а только отчаяние и горе. Отец! Мой отец… – думал он.
– Он был храбрый! – вдруг крикнул он, но не громче, чем шепотом. – Он храбрый. Он был на войне! Он был в коннице полковника Сарториса! – кричал он, не зная, что отец его пошел на войну добровольцем, как это делали раньше в Европе ландскнехты. Отец не носил формы, не признавал над собой никакого начальства, не считал себя связанным верностью какой-нибудь армии или знамени. На войну он пошел за тем же, за чем некогда Мальбрук: за добычей, а кого грабить, врагов или своих, – для него было безразлично.
Медленно передвигались на небе созвездия. Скоро рассвет, поднимется солнце, он почувствует голод. Но это будет завтра, а теперь ему только холодно, и ходьба его согреет. Он немного отдышался и решил: надо идти а потом он понял, что спал, потому что уже почти рассвело и ночь кончилась. Это подтверждали козодои. Теперь повсюду среди еще темных деревьев слышался их голос, назойливый, неумолчный и все нараставший по мере того, как приходило для них время уступить место дневным птицам. Он поднялся. Закоченевшие ноги не гнулись, но на ходу это пройдет и он согреется – ведь скоро взойдет солнце. Он пошел вниз с холма, к темневшим внизу лесам, где стоял серебристый птичий гомон – частое и настойчивое биение настойчивого и поющего сердца весенней ночи. Назад он не оглядывался.{32}
ВЫСОКИЕ ЛЮДИ
Темный сарай с хлопкоочистителем остался позади. Затем они увидели освещенный дом, другую машину – двухместный автомобиль врача, тормозящий у ворот, – и услышали, как залился где-то пес.
– Приехали, – сказал старый помощник начальника полиции.
– А это что за машина? – спросил мужчина помоложе, не здешний, следователь призывной комиссии штата.
– Доктора Скофилда, – ответил полицейский. – Ли Макколлем попросил меня вызвать его, когда я позвонил, что мы едем.
– Вы что – их предупредили? – спросил следователь. – Позвонили, что я еду с ордером на арест двух дезертиров? Так вы изволите выполнять приказы правительства Соединенных Штатов?
Полицейский – сухой, аккуратный старик, жующий табак, – родился и прожил всю жизнь в этом округе.
– Я так понял, что вам надо только арестовать двух ребят Макколлема и увезти их в город, – сказал он.
– Ну да! – сказал следователь. – А вы их предупредили, дали им возможность бежать. Может быть, даже ввели правительство в расход по розыску их войсками. Вы забыли, что сами принесли присягу?
– Я не забыл, – сказал полицейский. – И с тех пор, как мы выехали из Джефферсона, все пытаюсь втолковать вам то, чего вам забывать не след. Но вижу, без самих Макколлемов вам этого не внушишь. Остановитесь за той машиной. Попробуем узнать сперва, сильно ли болен – кто там у них болен.
Следователь остановился позади другой машины, заглушил мотор, погасил фары.
– Ну и народ! – сказал он. Потом подумал: «А ведь этот дряхлый старик со жвачкой – того же поля ягода, несмотря на почетную, высокую должность, которая должна была бы сделать его другим человеком».
Поэтому вслух он ничего не сказал, а вынул ключи, вылез, поднял в машине все стекла и запер ее, размышляя: «Ну и народ – жульничают, утаивают, что у них есть земля и имущество, чтобы устроиться на общественные работы, которых и не думают выполнять, благо конституция дала им права на безделье; сами работы готовы загубить своими мелкими примитивными уловками – лишь бы получить задаром матрас и тут же его продать; откажутся и от работы ради даровых харчей и ночлега – последнего клоповника в городе; а если и остаются в деревне, то дают о себе ложные сведения, чтобы их ссудили семенами, которые они употребят не по назначению – зато как они будут шуметь, негодовать, изображать оскорбленную невинность, попавшись на этом! А когда многострадальное наше правительство в минуту опасности просит их о пустячной услуге – встать на военный учет, – они отказываются».
Старый полицейский ушел вперед. Следователь двинулся за ним через крепкую некрашеную калитку штакетника, по широкой кирпичной дорожке, между старыми чахлыми кедрами, к просторному и нескладному и тоже некрашеному двухэтажному дому, где за открытой дверью прихожей неярко горела лампа, – первый этаж, как заметил следователь, был рубленый.
За массивной некрашеной террасой, которая тянулась вдоль всего бревенчатого фасада, он увидел прихожую, неярко освещенную лампой; из-под террасы, снова залившись лаем, выскочил большой пес и, расставив лапы, преграждал им дорогу, пока его не окликнул из дома мужской голос. Следователь поднялся за полицейским на террасу. Здесь он увидел, что в дверях их дожидается человек лет сорока пяти, невысокий, кряжистый, с загорелым спокойным лицом и руками конюха; окинув следователя строгим взглядом, он больше на него не смотрел и обращался только к полицейскому:
– Здравствуйте, мистер Гомболт. Входите.
– Здравствуйте, Раф, – сказал полицейский. – Кто заболел?
– Бадди. Поскользнулся днем и попал ногой в дробилку.
– Сильно поранился?
– Кажется, да. Поэтому и в город не повезли, а врача позвали. Кровь не могли остановить.
– Обидно, – сказал полицейский. – Это мистер Пирсон. – Взгляд хозяина задержался на следователе: карие глаза на загорелом лице глядели спокойно, даже вежливо, и хотя в руке его чувствовалась сила, пожатие было очень вялым, очень холодным. Полицейский продолжал: – Из Джексона. С призывного пункта. – Потом он добавил – и следователь не услышал никакой перемены в голосе: – У него ордер на арест ребят.
И в хозяине следователь не заметил никакой перемены. Только вялая, жесткая рука выскользнула из его пальцев, и спокойное лицо повернулось к полицейскому.
– Мы что же, войну объявили?
– Нет, – ответил полицейский.
– Не в этом дело, мистер Макколлем, – вмешался следователь. – От них всего-навсего требовалось встать на военный учет. В этот раз их номера могли и не выпасть при жеребьевке, и по закону больших чисел скорей всего не выпали бы. Но они отказались или, во всяком случае, не удосужились встать на учет.
– Понятно, – сказал Макколлем. На следователя он больше не смотрел. Следователь даже не был уверен, что он смотрит на полицейского, хотя и разговаривает с ним:
– Хотите зайти к Бадди? У него сейчас врач.
– Постойте, – вмешался следователь. – Мне очень жаль, что с вашим братом случилось несчастье, но я…
Старик-полицейский взглянул на него, нахмурив седые косматые брови, и в его вежливом, но слегка раздраженном взгляде следователь уловил что-то общее с первым беглым взглядом Макколлема. Следователь был отнюдь не глуп и понимал уже, что дела здесь обстоят не совсем так, как он ожидал. Но он несколько лет прослужил в Управлении чрезвычайной помощи, имея дело почти исключительно с деревенскими, а потому все еще был убежден, что прекрасно их знает. И теперь, глядя на старого полицейского, он подумал: «Да. Того же поля ягода, несмотря на пост, власть и ответственность, которые должны были бы сделать его другим. И еще раз подумал: Ну и народ! Ну и народ!»
– Мне надо успеть на ночной поезд в Джексон, – сказал он. – Билеты уже заказаны. Предъявите ордер, и мы…
– Пойдемте, – сказал старик. – Времени у нас вдоволь.
И следователь пошел за ним – ничего другого ему не оставалось – кипя и негодуя, пытаясь за эти несколько шагов по передней овладеть собой, чтобы овладеть ходом событий; понимая, что ответственность за ход событий лежит на нем, и если их отъезд вместе с арестованными должен быть ускорен, ускорить его может только он, а не старый полицейский. Да, он не ошибся. Дряхлый слуга закона был не только по сути одним из них: стоило ему переступить порог этого дома, и в нем сразу же пробудилась врожденная, исконная расхлябанность и безответственность. Следователь прошел за ним через переднюю прямо в спальню; там он огляделся не только с изумлением, но и с каким-то страхом. Комната была большая, с голым некрашеным полом, и, не считая кровати, вся обстановка состояла из пары стульев и еще какой-то старомодной вещи. Однако следователю показалось, что комната битком набита людьми, такими же громадными, как человек, который их встретил, – даже стены вот-вот не выдержат, раздадутся. Причем люди эти вовсе не были крупными, рослыми, и дело было не в их энергии или избытке жизненных сил, потому что они не издавали ни звука, и только смотрели на него, безмолвно повернув к нему лица, отмеченные печатью родства: худой, почти тщедушный старик лет семидесяти, чуть повыше других; второй старик, тоже седой, но в остальном – копия того, кто их встретил у входа; третий – примерно ровесник того, кто их встретил, но с более болезненным лицом и трагическим, мрачным диковатым выражением таких же карих глаз; два совершенно неразличимых синеглазых паренька, и, наконец, синеглазый человек на кровати, над которым склонился врач – обыкновенный городской врач в опрятном городском костюме, – и все эти люди молча повернулись, чтобы посмотреть на них с полицейским, когда они вошли в комнату. А он, увидев за спиной у доктора разрезанную штанину человека, лежащего на кровати, голую окровавленную, искромсанную ногу, почувствовал дурноту и замер в дверях под этими спокойными, твердыми взглядами. Полицейский тем временем подошел к человеку, который лежал на кровати и курил глиняную трубку; рядом с ним на столике стояла старинная оплетенная бутыль, в каких дед следователя держал виски.
– Да, Бадди, – сказал полицейский. – Плохо дело.
– Сам виноват, черт бы меня подрал, – сказал человек на кровати. – Сколько раз меня Стюарт предупреждал насчет этой рамы.
– Верно, – подтвердил второй старик.
Остальные по-прежнему молчали. Они все так же спокойно, упорно глядели на следователя, пока полицейский, полуобернувшись, не сказал:
– Это – мистер Пирсон из Джексона. У него ордер на арест ребят.
Тогда человек на кровати спросил:
– За что?
– Да все из-за воинской повинности, Бадди.
– Мы сейчас не воюем, – сказал человек на кровати.
– Верно, – подтвердил полицейский, – да вот закон этот новый.[47]47
Речь идет о принятом 10 сентября 1940 г. законе о воинской обязанности, действие которого распространялось на граждан в возрасте от 21 до 36 лет.
[Закрыть] Не встали на учет.
– Что вы хотите с ними делать?
– Ордер на арест, Бадди, по всей форме.
– Значит, тюрьма?
– Ордер на арест, – повторил старый полицейский.
Следователь заметил, что человек на кровати наблюдает за ним, мерно попыхивая трубкой.
– Налей мне виски, Джексон, – сказал он.
– Не надо, – возразил врач. – Он и так слишком много выпил.
– Налей мне виски, Джексон, – сказал человек на кровати. Он мерно попыхивал трубкой, глядя на следователя. – Вас правительство послало? – спросил он.
– Да, – ответил следователь. – Надо было встать на военный учет. Это пока все, что от них требовалось. А они… – Голос его замер, семь пар глаз смотрели на него, человек на кровати мерно попыхивал трубкой.
– Никуда бы мы не делись, – сказал человек на кровати. – Мы бежать не собирались. – Он повернул голову. Парни стояли рядом, у него в ногах. – Анс, Люций, – сказал он.
Следователю показалось, что они ответили как один:
– Да, отец?
– Этот джентльмен ехал из самого Джексона, чтобы сказать вам, что правительство вас ждет. По-моему, быстрее всего вам завербоваться в Мемфисе. Ступайте наверх, соберите вещи.
Следователь встрепенулся, сделал шаг вперед.
– Постойте, – крикнул он.
Но его опередил самый старший, Джексон. Он тоже сказал: «Постойте», и теперь они смотрели не на следователя. Все смотрели на врача.
– Так что с ногой? – спросил Джексон.
– Вы же видите, – сказал врач. – Он ее уже почти ампутировал. Тянуть больше нельзя. И везти его невозможно. Мне понадобится помощь медицинской сестры и эфир – если он, конечно, выдержит наркоз после такого количества виски. Кто-нибудь из вас съездит в город на моей машине. Я позвоню…
– Эфир? – спросил человек на кровати. – Зачем? Вы же говорите, что ее и так почти нет. Еще стаканчик-другой виски да наточить получше секач Джексона, и я бы ее сам отрезал. Давайте. Кончайте с ней.
– Такой боли вы больше не выдержите, – сказал доктор. – Это в вас хмель говорит.
– Ерунда, – возразил тот. – Раз во Франции мы перебегали пшеничное поле, вдруг вижу, лезет на меня из пшеницы пулемет, – думал я перескочить через него – как через жердь, когда тебя подшибить хотят, – да только ничего у меня не вышло. И вот лежу я на земле, а как смеркаться стало, начала она болеть, но тут меня как звизнет по каске – словно по наковальне молотом, и больше я ничего не видел, пока не очнулся. Нас там чуть ли не штабелями складывали под пригорком у полевого госпиталя, да врач ведь не скоро всех обошел, и тут она заболела не приведи бог. А сейчас, когда бутылка-то под рукой, – разве это боль называется? Давайте кончать. Если вам нужна помощь, Стюарт и Раф вам помогут… Джексон, налей.
На этот раз доктор поднял бутыль и поглядел, много ли там осталось.
– Тут целой кварты не хватает, – сказал он. – Если вы с четырех часов дня выпили кварту виски, вы едва ли выдержите наркоз. Ну как сможете терпеть, если я сейчас докончу?
– Кончайте. Я ее искалечил, надо от нее избавиться.
Доктор обвел взглядом остальных – застывшие, похожие друг на друга лица, которые не сводили с него глаз.
– Если бы он был в городе, у меня в больнице, под наблюдением сестры, я бы, наверное, подождал, пока у него пройдет шок, и алкоголь выйдет из организма. Но везти его сейчас нельзя, кровотечение в таком виде я не могу остановить, и если бы у меня даже был эфир или местный наркоз…
– Ерунда, – сказал человек на кровати. – Бог не создал лучшего местного и общего утешения и наркоза, чем этот вот, в бутылке. И нога ведь – не Джексона, не Стюарта, не Рафа, не Ли. Это моя нога. Я начал это дело и имею право покончить с ним, как мне угодно.
Но доктор продолжал смотреть на Джексона.
– Так что, мистер Макколлем? – спросил он. – Вы тут старший.
Но ответил ему Стюарт.
– Да, – сказал он. – Кончайте. Чего вам надо? Горячей воды, наверно?
– Да, – сказал доктор. – И чистых простынь. Найдется у вас большой стол, чтобы перетащить сюда?
– Кухонный стол, – сказал тот, который их встретил у входа. – Мы с ребятами…
– Постой, – сказал человек на кровати. – Ребятам некогда тебе помогать.
– Он снова поглядел на них. – Анс, Люций! – позвал он.
Следователю опять показалось, что они ответили как один:
– Да, отец?
– Нашему гостю, я вижу, не терпится. Отправляйтесь-ка, пожалуй. Да вам и собираться-то нечего, если подумать. Через день-другой получите обмундирование. Возьмите грузовик. Везти вас в Мемфис и гнать грузовик обратно некому – оставьте его в фуражной компании Гейозо, мы за ним потом пошлем. Хорошо бы вам записаться в наш Шестой пехотный, где я служил. Ну, да вряд ли вам так повезет – пойдете, куда пошлют. Да и не важно это, когда ты уже там. Меня в ту пору правительство не обижало, не обидит и вас. Ступайте туда, куда назначат, где вы нужны, и слушайтесь своих сержантов и офицеров, пока не научитесь быть настоящими солдатами. Слушайтесь, но помните, какая у вас фамилия, и никому ничего не спускайте. А теперь идите.
– Постойте! – снова крикнул следователь; он снова встрепенулся, вышел на середину комнаты. – Я возражаю! Мне очень жаль, что с мистером Макколлемом произошел несчастный случай. Мне очень жаль, что получилась такая история. Но теперь от меня ничего не зависит, и от него – тоже. Уклонение от регистрации карается законом, и ордер на арест выдан. Так вы ареста не избежите. Процедура должна быть завершена, – до тех пор ничего предпринимать нельзя. Надо было думать раньше, когда молодые люди скрывались от военного учета. Если мистер Гомболт отказывается их арестовать, я сделаю это сам и сам отвезу молодых людей в Джефферсон, где им предъявят обвинение. И должен предупредить мистера Гомболта, что его привлекут к ответственности за неподчинение суду.
Старый полицейский оглянулся и, нахмурив косматые брови, назидательно, как ребенку, объяснил:
– Неужели вам еще непонятно, что ни вы, ни я никуда сейчас отсюда не выйдем?
– Как? – крикнул следователь. Он обвел взглядом хмурые лица людей, снова разглядывавших его внимательно и отчужденно. – Мне что, угрожают? – закричал он.
– Да на вас никто внимания не обращает, – сказал полицейский. – Вы только помолчите маленько, и ничего с вами не будет, а немного погодя мы сможем вернуться в город.
Следователь умолк и не двигался с места, хотя серьезные внимательные лица уже не смотрели на него, освободили его от тяжести бесстрастных, невыносимых взглядов; он увидел, как оба паренька подошли к кровати, поочередно наклонились и поцеловали отца в губы, потом разом повернулись и вышли из комнаты, даже не взглянув на него. И сидя с полицейским в освещенной прихожей, против закрытых уже дверей, спальни, он слышал, как завелся грузовик, дал задний ход, развернулся и поехал по дороге; шум его постепенно стих, замер, и жаркая безветренная ночь – бабье лето в Миссисипи уже пережило половину ноября – полнилась лишь громким прощальным звоном цикад, словно и они чуяли неминуемость холодов и смерти.
– Помню старого Анса, – рассказывал полицейский, благодушно и беззаботно, как взрослые болтают с детьми. – Умер он лет пятнадцать назад. Ему шестнадцать было, когда началась Гражданская война, и чтобы попасть на нее, он прошел пешком до самой Виргинии. Мог бы, конечно, вступить в армию и тут, дома, но мать его была из Картеров, и ему непременно надо было идти пешком в Виргинию, чтобы там драться, хотя он этой Виргинии отродясь не видел; и он пришел в эту землю, которой отродясь не видел, вступил в армию Джексона Каменной Стены, с ней проделал весь путь по Долине, до Чанселорсвилла, где парни из Каролины по ошибке застрелили Джексона, и дальше – до того самого утра в шестьдесят пятом, когда конница Шеридана[48]48
Шеридан Филип Генри (1831–1888) – генерал северян, отличившийся в заключительные месяцы Гражданской войны.
[Закрыть] преградила дорогу из Аппоматокса[49]49
В этом городе штата Виргиния 9 апреля 1865 г. капитулировала армия Конфедерации, которой командовал Роберт Э. Ли.
[Закрыть] в Долину и отрезала им отступление. И тогда он пошел назад, в Миссисипи, с тем же мешком, с каким уходил на войну; потом женился здесь, поставил нижний этаж этого дома – этот вот сруб, где мы сидим, – и стал рожать сыновей: Джексона, Стюарта, Рафаэля, Ли и Бадди.
Бадди родился поздно, так поздно, что успел попасть на другую войну, во Францию. Вы слышали, как он там… Привез оттуда две медали – американскую и французскую, но и по сей день никто не знает, как он их получил, за что ему их дали. По-моему, он даже своим не рассказывал – Джексону, Стюарту и остальным. И не успел он вернуться домой – со своими медалями, цифрами на мундире, нашивками за ранения, – как нашел себе девушку, нашел сразу, а через год родились у него близнецы – копия старого Анса Макколлема. Если бы старый Анс был лет на семьдесят пять моложе, они сошли бы за тройняшек. Я их помню: двое мальчуганов, похожи как две капли воды, оба озорные, как оленята, – день и ночь, бывало, гоняли за енотами со сворой собак, а когда подросли, стали помогать Бадди, Стюарту и Ли на ферме с хлопком, и Рафу – который разводил лошадей и мулов, объезжал их и продавал в Мемфисе; а года три-четыре назад поступили на год в сельскохозяйственный колледж, чтобы узнать побольше про мясных коров.
Это было уже после того, как Бадди с братьями бросили выращивать хлопок. Тоже хорошо помню. Правительство взялось указывать людям, как им обрабатывать свою собственную землю,[50]50
Стремясь поднять цены на продукты сельского хозяйства, правительство Ф. Д. Рузвельта ввело в 1933 г. систему поощрения фермеров, уменьшивших свои посевные площади и возделывавших те культуры, в которых было наиболее заинтересовано государство («Закон о регулировании сельского хозяйства»).
[Закрыть] возделывать свой хлопок. Называлось – стабилизация цен, борьба с излишками, человеку давали советы и помогали, хотел он того или нет. Вы, может, обратили внимание на этих ребят, – чудаки да и только, иначе не назовешь. В первый год, когда окружные уполномоченные принялись разъяснять новую систему фермерам, один такой приехал сюда и стал объяснять ее Бадди, Ли и Стюарту – объяснял, что им надо сократить урожай, но разницу правительство оплатит и они в результате только выгадают против тех времен, когда хозяйничали самостоятельно.
– Премного обязаны, – сказал Бадди, – но в помощи не нуждаемся. Будем сеять хлопок, как всегда сеяли, а не уродится – это наша забота и наш урон, попробуем еще раз.
И они не захотели подписывать никаких бумаг, никаких карточек, ничего. Гнули свое и сеяли хлопок, как учил их старый Анс; будто так и не могли поверить, что правительство станет помогать человеку, против его воли, станет указывать ему, сколько чего он может вырастить в поте лица на своей земле, – и собрали хлопок, очистили его прямо тут, в своей хлопкоочистке, как всегда делали, и повезли в город продавать; везли его до самого Джефферсона, а там оказалось, что продать его они не могут, – во-первых, потому, что собрали слишком много, а во-вторых, потому, что так и не обзавелись карточкой с разрешением на продажу. Тогда они повезли хлопок назад. В хлопкоочистке он поместиться не мог, поэтому часть они свалили в сарае, где Раф держал своих мулов, а остальное прямо тут, в прихожей, где мы сидим, – чтобы пробираться мимо него всю зиму и в другой раз не забыть про ту карточку.
Только они и на другой год не стали выправлять этих бумаг. Будто все еще не могли поверить, все еще думали: своя воля, своя и доля – была бы лишь охота работать и сноровка – думали, что печется об их воле и праве государство, которое старый Анс пытался когда-то расколоть надвое, но не сумел и честно признал это, примирившись со всеми последствиями, которое наградило Бадди медалью и позаботилось о нем, когда его покалечило в чужих краях, далеко от дома.
Потом они сняли второй урожай. И тоже не сумели никому продать, потому что так и не обзавелись карточкой. На этот раз они построили отдельный навес, сложили там хлопок, и, помню, в эту вторую зиму Бадди приехал в город к адвокату Гэвину Стивенсу. Не за советом, как по суду заставить государство или еще кого-нибудь купить у них хлопок, даже если на него нет карточки, – а просто выяснить – почему? «Сам я был за то, чтобы записаться, – Бадди говорит, – коли теперь такое правило, но мы обсудили это дело, и Джексон, хоть он не фермер, но отца знал дольше нас всех, и он сказал, что отец бы не согласился. И, как я теперь думаю, – был бы прав».
Так что хлопка они больше не сеяли; у них его много оставалось, хватило бы надолго – помнится, двадцать две кипы. Тогда они и принялись разводить мясных коров, а хлопковое поле старого Анса пустили под выпас, потому что он бы и сам так велел, ежели хлопок сеять можно только так, как правительство скажет – сколько его сеять, да где, да когда – и еще приплатит за работу, которой ты не делал. Но хоть они и не сеяли хлопка, каждый год приезжал парнишка от местного уполномоченного, чтобы замерить, сколько посеяно кормовых трав, и за них заплатить, раз уж нельзя заплатить за нехлопок, которого у них и в заводе нету. Правда, замерять ему ничего не удавалось.
– Хотите смотреть, что мы делаем – пожалуйста, – Бадди ему говорит. – А на карту свою не заносите.
– Но вы можете получить деньги, – парнишка говорит. – Правительство хочет вам заплатить за то, что вы посеяли.
– Мы и думаем получить за это деньги, – говорит Бадди. – А не выйдет – попробуем что-нибудь другое. Только не у правительства. Вы тем давайте, кто хочет брать. Мы обойдемся сами.
Вот примерно и все. Те двадцать две кипы неприкаянного хлопка – они и поныне там, в хлопкоочистке, места для них хватает, потому что самой машиной больше не пользуются. А близнецы подросли, год учились в сельскохозяйственном колледже, как ухаживать за мясными коровами, – а потом вернулись домой, к своим – и живут здесь эти чудаки сами по себе, зарылись в глуши, когда по всей земле горят красивые неоновые огни, светят и днем и ночью, и повсюду шальные деньги, так и сыпятся, хватай помаленьку, каждый, и у каждого – блестящая новенькая машина, и он ее уже заездил, выкинул на свалку и новую получил, еще за старую не расплатившись, а крутом только звон стоит – хватай, греби, кто сколько может через АРСы, АОРы[51]51
АРС (Администрация регулирования сельского хозяйства) – созданное Ф. Д. Рузвельтом в 1935 г. управление, перед которым стояла задача поднять цены на сельскохозяйственные продукты, сократив их производство; АОР (Администрация общественных работ) – управление, занимавшееся в годы президентства Ф. Д. Рузвельта организацией промышленного строительства, которое преследовало цель борьбы с безработицей.
[Закрыть] и десяток других сокращенных способов не работать. И тут, значит, выходит этот закон о воинской повинности, а они, чудаки, и тут не сообразили записаться, и вы со своей бумагой, составленной и заверенной по всей форме, едете из самого Джексона, и мы с вами заявляемся сюда, а немного погодя сможем вернуться в город. Куда только не занесет человека, верно?