355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Катберт Фолкнер » Рассказы » Текст книги (страница 16)
Рассказы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:29

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 44 страниц)

И для времени неуязвим. Эдмондс в одиночестве сидел за ужином, не в силах проглотить кусок, и ему мерещилось, что в комнате перед ним стоит Лукас, чье лицо в шестьдесят семь лет выглядит моложе, чем его в сорок три, меньше повреждено страстями, мыслями, пресыщенностью, крушениями, – и видел Эдмондс не копию их пращура, старого Карозерса, и не карикатуру на него, а лицо, в котором сохранились по наследству и воспроизвелись с совершенной, ошеломляющей точностью черты и образ мыслей целого поколения предков, – именно такое, каким его увидел утром сорок пять лет назад Айзек Маккаслин: собирательное лицо, забальзамированное и слегка усохшее, целого поколения яростных и непобежденных молодых солдат-южан, – и он подумал с изумлением, очень, близким к ужасу: «Он больше Карозерс, чем все мы, вместе взятые, включая самого Карозерса. Он и порождение, и вместе с тем модель для всей географии, климата, биологии, которые произвели старого Карозерса, и нас, остальных, весь наш несметный, неисчислимый род, утративший ныне лицо и даже имя, – за исключением его, который сам себя сотворил и сохранился, остался цельным, презирал, как, наверно, презирал старый Карозерс, всякую кровь – и белых, и желтых, и краснокожих, и в том числе свою собственную».

II

Уже в потемках он привязал лошадь к забору Лукаса, прошел по каменной дорожке с бордюром из битого кирпича, закопанных торчмя бутылок и тому подобного и поднялся на крыльцо. Лукас в шапке, стоя, ждал у входа, силуэтом на фоне горящего очага. Старуха не встала. Она сидела, как днем в лавке, неподвижно, чуть подавшись вперед, сложив высохшие руки поверх белого фартука; на сморщенной трагической маске лежали блики от очага, и сегодня Эдмондс в первый раз увидел старуху без глиняной трубки, с которой она не расставалась ни во дворе, ни дома. Лукас подтащил к нему стул. Но сам не сел. Он отошел и встал по другую сторону очага. Теперь огонь осветил и его: широкую бобровую шапку ручной работы, подаренную пятьдесят лет назад дедом Эдмондса, лицо бедуинского склада, тяжелую золотую цепочку поперек расстегнутого жилета.

– Ну, что это все значит? – сказал Эдмондс.

– Она хочет разводиться, – сказал Лукас. – Хорошо.

– Хорошо? – сказал Эдмондс. – Хорошо?

– Да. Сколько это будет мне стоить?

– Понятно, – сказал Эдмондс. – Если платить должен ты, она развода не получит. Ну, на этот раз дело такое, что тебе никого облапошить не удастся. Ты, старик, не золотоискательную машину сейчас продаешь или покупаешь. И мул ей ни к чему.

– Я согласен разводиться, – сказал Лукас. – Просто хочу знать, сколько это будет мне стоить. Почему вы не разведете нас, как Оскара с этой желтой девкой из Мемфиса, которую он привез прошлым летом? Да не просто развели, а еще сами отвезли ее в город и купили ей билет на поезд до Мемфиса.

– Потому что они не очень крепко были женаты, – сказал Эдмондс. – Она, видишь ли, бритву носила и рано или поздно полоснула бы его. А если бы сплоховала, промахнулась, Оскар оторвал бы ей голову. Он только этого случая и дожидался. Вот почему я развел. А ты не Оскар. Это другое дело. Послушайся меня, Лукас. Ты старше меня; не спорю. Может, у тебя и денег больше, чем у меня, – я лично в этом не сомневаюсь; и разума у тебя, может, больше, – а в этом ты не сомневаешься. Но так нельзя.

– Не мне говорите, – ответил Лукас. – Ей скажите. Это не моя затея. Мне и так неплохо.

– Ну да. Конечно. Пока ты делаешь то, что хочешь – проводишь все время, не занятое сном и едой, на речке и заставляешь Джорджа Уилкинса таскать для тебя эту чертову… эту чертову… – Тут он остановился и начал снова, стараясь говорить не только потише, но и поспокойнее, и сначала это ему даже удавалось: – Сколько я твердил тебе, что никакого клада тут нет. Что ты зря теряешь время. Но это полбеды. По мне, вы с Джорджем Уилкинсом можете бродить там, пока не свалитесь. А тетю Молли…

– Я мужчина, – сказал Лукас. – Я тут хозяин. В моем доме я распоряжаюсь, все равно как вы, или ваш отец, или его отец – в вашем. Довольны вы тем, как я на своей земле работаю и сколько урожая снимаю? Так?

– Доволен? – сказал Эдмондс. – Доволен?

Но Лукас даже не прервал свою речь:

– И пока я это делаю, я буду распоряжаться свои ми делами – и был бы здесь папаша ваш, он первый бы вам сказал, что так и надо. А потом, мне скоро хлопок собирать, и тогда перестану искать каждую ночь. Буду искать только в субботу ночью и в воскресенье ночью. – До сих пор он обращался как будто к потолку. А теперь посмотрел на Эдмондса. – Но эти две ночи – мои. В эти две ночи мне ничью землю пахать не надо – пускай кто хочет называет ее своей.

– Что ж, – сказал Эдмондс. – Две ночи в неделю. И начнется это с будущей недели – хлопок у тебя кое-где уже поспел. – Он повернулся к старухе. – Ну вот, тетя Молли, – сказал он. – Две ночи в неделю, и одумается, даже Лукас твой скоро одумается…

– Я не прошу, чтобы две ночи в неделю искал, – сказала она. Она не пошевелилась и говорила монотонным речитативом, не глядя ни на того ни на другого. – Я вообще ничего не прошу, пускай себе ищет. Теперь уже поздно. Он с собой не совладает. А я уйти хочу.

Эдмондс опять посмотрел на непроницаемое, невозмутимое лицо под широкой старинной шапкой.

– Хочешь, чтобы она ушла? – сказал он. – Так, что ли?

– Я буду хозяином в моем доме, – сказал Лукас. В его голосе не было упрямства. Было спокойствие: решимость. Взгляд его был так же тверд, как взгляд Эдмондса, но несравненно холоднее.

– Слушай, – сказал Эдмондс. – Ты стареешь. Не так уж много тебе осталось. Минуту назад ты тут сказал про отца. Все так. Но когда настал его час, он отошел с миром. – «Потому что ничего не держал…» Тьфу, он чуть не произнес это вслух. «Дьявол, дьявол, дьявол, – подумал он, – ничего не держал такого при жене-старухе, из-за чего пришлось бы сказать: Господи, прости мне это». Чуть не сказал вслух; едва удержался. – Близок час, когда и тебе захочется отойти с миром, – а когда он наступит, ты не знаешь.

– И вы тоже.

– Правильно, но мне сорок три года. Тебе – шестьдесят семь.

Они смотрели друг на друга. По-прежнему лицо под меховой шапкой было невозмутимо, непроницаемо. Наконец Лукас пошевелился. Он повернул голову и аккуратно сплюнул в очаг.

– Ладно, – спокойно сказал он. – Я тоже хочу отойти с миром. Я отдам машину. Подарю Джорджу Уилкинсу.

И тут зашевелилась старуха. Когда Эдмондс оглянулся, она пыталась встать с кресла, опираясь на одну руку, а другую вытянув вперед – не для того, чтобы отстранить Лукаса, а к нему, к Эдмондсу.

– Нет! – крикнула она. – Мистер Зак! Как вы не понимаете? Ладно, он опять ходить с ней будет, все равно как со своей, он еще Нат, моей младшенькой, последней моей, это проклятье передаст, – кто тронул то, что Богу обратно отдано, того он погубит! Нет, пускай у себя оставит! Потому и уйти хочу, чтобы у себя оставил и не думал Джорджу отдавать! Как вы не понимаете?

Эдмондс тоже вскочил, его стул с грохотом отлетел назад. Он свирепо смотрел на Лукаса, и его трясло.

– Так ты и меня решил надуть. Меня, – сказал он дрожащим голосом. – Ладно. Никакого развода ты не получишь. И машину отдашь. Завтра чуть свет принесешь ее ко мне. Слыхал?

Он вернулся домой, вернее в конюшню. При свете луны белел раскрывшийся хлопок; не сегодня-завтра его надо собирать. Бог накажет. Он понял ее, понял, что она пыталась сказать. Если предположить почти невероятное: что где-то здесь, в пределах досягаемости для Лукаса, зарыта и забыта хотя бы тысяча долларов, и еще более невероятное: что Лукас ее найдет, – как это подействует на человека, пусть ему уже шестьдесят семь лет и на счету у него в Джефферсоне, насколько известно Эдмондсу, сумма втрое большая; хотя бы тысяча долларов, на которых нет пота, во всяком случае его пота? А на Джорджа, зятя, у которого и доллара нигде нет, и самому ему не исполнилось двадцати пяти, и жене восемнадцать, и весной она родит ребенка?

Принять у него лошадь было некому; Дану он не велел ждать. Он расседлал ее сам, потом стал чистить, наконец открыл ворота на выгон, снял уздечку, хлопнул по крупу, высветленному луной, и она унеслась вскачь, выкидывая курбеты, а когда обернулась на миг, все три ее чулка и лысина словно блеснули под луной. «Черт побери, – проворчал он. – Как обидно, что я или Лукас Бичем не лошадь. Не мул».

Лукас не явился на другое утро с золотоискательной машиной. До девяти часов, когда Эдмондс уехал сам (это было воскресенье), он так и не пришел. Эдмондс уехал на автомобиле; он даже подумал завернуть к Лукасу по дороге. Но было воскресенье; он решил, что с мая и так портит себе кровь из-за Лукаса по шесть дней в неделю и, вероятнее всего, завтра с восходом солнца тревоги и хлопоты возобновятся, а поскольку Лукас сам объявил, что с той недели будет посвящать машине только субботу и воскресенье, он, видимо, счел, что эти два дня имеет право воздерживаться от нее самостоятельно. Поэтому Эдмондс проехал мимо. Отсутствовал он весь день – сперва был в церкви, в пяти милях от дома, потом еще на три мили дальше, на воскресном обеде у друзей, и там всю вторую половину дня рассматривал чужие хлопковые поля и присоединял свой голос к хору, поносившему правительство за то, что оно вмешивается в выращивание и продажу хлопка. Так что к воротам своим вернулся и снова вспомнил Лукаса, Молли и золотоискательную машину только вечером. В пустом доме, без него, Лукас машину бы не оставил, поэтому он сразу повернул и поехал к Лукасу. В доме было темно; он крикнул; никто не отозвался. Тогда он проехал еще четверть мили, до дома Джорджа и Нат, но и тут было темно, никто не отозвался на его голос. «Может быть, угомонились наконец, – подумал он. – Может быть, они в церкви. Все равно через двенадцать часов уже будет завтрашний день и новые неприятности с Лукасом, а пока будем считать так, по крайней мере, это что-то обычное, известное».

На другое утро, в понедельник, он провел в конюшне битый час, а ни Оскар, ни Дан так и не появились. Он сам открыл стойла, выгнал мулов на пастбище и как раз выходил из кобыльего денника с пустой корзиной, когда в проход ровной усталой рысцой вбежал Оскар. Тут Эдмондс увидел, что на нем еще воскресный костюм – светлая рубашка, галстук и диагоналевые брюки с одной разорванной вдоль штаниной, до колена заляпанные грязью.

– Тетя Молли Бичем, – сказал Оскар. – Со вчерашнего дня пропала. Всю ночь искали. Увидели, где она к речке спускалась, по следу пошли. Только больно маленькая и легкая – следов почти не оставляет. Дядя Лукас, Нат с Джорджем, Дан и еще люди пока ищут.

– Я заседлаю лошадь, – сказал Эдмондс. – Мулов я выгнал; тебе придется поймать для себя. Живее.

На большом пастбище поймать кого-нибудь было непросто; почти час прошел, прежде чем Оскар приехал верхом на неоседланном муле. И только спустя два часа они нагнали Лукаса, Джорджа, Нат, Дана и еще одного человека, которые шли по следу – теряли, искали, находили, теряли и снова находили слабые, легкие отпечатки старушечьих ног, как будто бы без цели блуждавших у реки среди колючих зарослей и бурелома. Нашли ее около полудня, она лежала ничком в грязи, ее чистые вылинявшие юбки и белый фартук были порваны, измазаны, одна рука все еще сжимала ручку золотоискательной машины. Она была жива. Когда Оскар поднял ее, она открыла ничего не видящие глаза, потом закрыла.

– Беги, – сказал Эдмондс Дану. – Возьми лошадь. Скачи к машине и привези доктора Райдаута. Живее… Донесешь ее?

– Дотащим, – сказал Оскар. – Она не весит ничего. Меньше этого искательного ящика.

– Я ее потащу, – сказал Джордж. – Все ж таки Нат ей до…

Эдмондс обернулся к нему и Лукасу.

– Машину неси, – сказал он. – Вдвоем несите. Ваше счастье, если она что-нибудь найдет по дороге отсюда до дома. Потому что если эти стрелки и шевельнутся когда-нибудь на моей земле, вам этого все равно не видать… А разводом я займусь, – сказал он Лукасу. – Пока она себя не убила. Пока вы с этой машиной вдвоем ее не убили. Ей-богу, не хотел бы я сейчас быть в твоей шкуре. Не хотел бы я лежать сегодня на твоей кровати и думать о том, о чем тебе придется думать.

И вот день настал. Весь хлопок был собран, очищен, увязан в кипы; ударил мороз, досушили и меркой засыпали в закрома кукурузу. Посадив Лукаса и Молли на заднее сиденье, он приехал в Джефферсон и остановился перед судом.

– Тебе идти не обязательно, – сказал он Лукасу. – Тебя, может, вообще не впустят. Но далеко не уходи. Я тебя ждать не буду. И запомни. Тетя Молли получает дом, половину твоего нынешнего урожая и половину твоего урожая каждый год, пока ты живешь на моей земле.

– Пока, значит, обрабатываю мою землю.

– Пока ты живешь на моей земле, нелегкая ее возьми. Именно так, как я сказал.

– Кас Эдмондс дал мне эту землю на всю…

– Ты меня слышал, – сказал Эдмондс.

Лукас посмотрел на него. Прищурился.

– Хотите, чтоб я съехал с вашей земли? – сказал он.

– Зачем? – сказал Эдмонс. – Чего ради? Если ты все равно будешь бродить по ней ночами, каждую ночь искать клад? Так можешь на ней и поспать днем. А кроме того, ты должен остаться, чтобы выращивать пол-урожая для тети Молли. И не только в нынешнем году. А до тех пор, пока…

– Да хоть весь, – сказал Лукас. – И посеем, и соберем. Пусть весь ее будет. У меня вон тут в банке три тысячи долларов, старый Карозерс мне оставил. На мой век хватит – если только вы не прикажете подарить кому-нибудь половину. А когда мы с Джорджем Уилкинсом найдем деньги…

– Вылезай из машины, – сказал Эдмондс. – Ну. Вылезай.

Председатель суда справедливости сидел в своем кабинете – в отдельном домике рядом с главным зданием. По дороге Эдмондсу пришлось поддержать старуху – он схватил ее вовремя и снова нащупал под несколькими рукавами почти бесплотную руку, сухую, легкую, хрупкую, как хворостинку. Он остановился, поддерживая ее.

– Тетя Молли, – сказал он, – ты не раздумала? Тебя ведь никто не обязывает. Я отберу у него эту дрянь. Ей-богу…

Она хотела идти дальше, тянула вперед.

– Надо, – сказала она. – Он другую добудет. И первым делом Джорджу отдаст, чтобы вы не отобрали. И найдут, не дай бог, а меня в живых не будет, и помочь не смогу. А Нат – моя младшенькая, моя последняя. Остальных не увижу до смерти.

– Тогда идем, – сказал Эдмондс. – Идем.

В суд шли еще несколько человек, другие выходили; люди были и там, но немного. Они тихо стояли позади, дожидаясь своей очереди. В последнюю секунду он сообразил, что она держится на ногах только с его помощью. Он повел ее вперед и все время держал под руку, боясь, что, если отпустит хотя бы на миг, она упадет к его ногам вязаночкой сухого истлевшего хвороста, прикрытой старым чистым вылинявшим тряпьем.

– А-а, мистер Эдмондс, – сказал судья. – Это истица?

– Да, сэр, – ответил Эдмондс.

Судья (он был совсем старик) наклонил голову и посмотрел на Молли поверх очков. Потом посадил их на переносицу и посмотрел на Молли сквозь очки. Он тихонько закудахтал:

– Прожили сорок пять лет. Вы не могли их помирить?

– Нет, сэр, – сказал Эдмондс. – Я пробовал. Я…

Судья опять закудахтал. Он посмотрел на иск, который ему подложил секретарь.

– Она, конечно, будет обеспечена?

– Да, сэр. Я об этом позабочусь.

Судья задумался над бумагой.

– Ответчик, видимо, не оспаривает иск?

– Нет, сэр, – ответил Эдмондс.

И тут – он только тогда и понял, что Лукас пришел в зал, когда увидел, что судья нагнул голову и опять посмотрел поверх очков куда-то мимо него, а секретарь поднял глаза и сказал: «Ты, нигер! Шапку сними!» – тут Лукас отодвинул Молли и подошел к столу, на ходу сняв шапку.

– Ни оспаривать не будем, ни разводиться, – сказал он.

Лукас ни разу не взглянул на Эдмондса. Насколько Эдмондс мог судить, он и на судью не смотрел. В голове мелькнула дурацкая мысль: сколько лет он не видел Лукаса без шапки; кажется, он и не знал, что Лукас седой.

– Мы не хотим разводиться, – сказал Лукас. – Я передумал.

– Вы – муж? – спросил судья.

– Я? Да.

– Говори судье: «сэр», – сказал секретарь.

Лукас взглянул на секретаря.

– Что? – сказал Лукас. – Судья нам не нужен. Я переду…

– Ах ты, наглая… – начал секретарь.

– Подождите, – вмешался судья. Он посмотрел на Лукаса. – Вы поздно спохватились. Иск подан по форме, должным порядком. Сейчас я вынесу по нему решение.

– Сейчас не надо, – сказал Лукас. – Мы не хотим развода. Рос Эдмондс знает, про что я говорю.

– Что? Кто знает?

– Ах, наглая… – сказал секретарь. – Ваша честь…

Судья опять остановил его жестом. Но смотрел он на.

Лукаса.

– Мистер Рос Эдмондс, – сказал Лукас.

Эдмондс, держа старуху под руку, быстро шагнул вперед. Председатель повернулся к нему.

– Слушаю, мистер Эдмондс?

– Да, сэр, – сказал Эдмодс. – Все правильно. Мы больше не хотим.

– Вы хотите отозвать иск?

– Да, сэр. Если можно, сэр.

– Так, – сказал председатель. Он сложил иск и отдал секретарю. – Мистер Хьюлетт, вычеркните это из списка дел к слушанию, – сказал он.

Старуха старалась идти сама, но на улице Эдмондсу пришлось почти нести ее.

– Ну, ну, – сказал он грубовато, – все в порядке.

Судью слышала? Слышала, как Лукас сказал: Рос Эдмондс знает, в чем дело?

Он чуть ли не на руках внес ее в машину; Лукас стоял позади. Но с ними в машину не сел, а сказал:

– Обождите минуту.

– Обождать? – переспросил Эдмондс. – Хватит, дождались. И все, чего можно от тебя ждать, получили.

Но Лукас уже пошел прочь. А Эдмондс остался ждать. Эдмондс стоял возле машины и видел, как Лукас перешел на ту сторону площади, где были магазины, – прямой, в старой, красивой, ухоженной шапке, он двигался с непоколебимо важной медлительностью, в которой Эдмондс узнавал – всякий раз ощущая укол в сердце – нечто, доставшееся по наследству от своих старших родичей, так же как эта шапка. Лукас отсутствовал недолго. Вернулся не спеша, влез в кабину. Он принес пакетик – конфеты, центов на десять. Вложил пакетик Молли в руку.

– Вот, – сказал он. – Зубов у тебя не осталось, так во рту покатай.

III

Ночью похолодало. У него горел камин, на ужин была первая ветчина из коптильни, он сидел в одиночестве и ел с таким удовольствием, какого, кажется, не испытывал уже много месяцев; внезапно в передней части дома послышался стук – стучались в край галереи, негромко и неторопливо, зато властно. Он крикнул в кухню: «Скажи, чтобы шел сюда». Но есть не перестал. И продолжал есть, когда появился Лукас, прошел мимо него и поставил золотоискательную машину на другой конец стола. С машины не просто обтерли грязь, она выглядела так, будто ее начистили, – сложная и вместе с тем лаконично-деловитая, со светлыми загадочными шкалами и тускло блестящими регуляторами. Лукас постоял, глядя на нее. Потом отвернулся. И после этого, до самого ухода, ни разу на нее не посмотрел.

– Вот она, – сказал он. – Сплавьте ее.

– Ладно. Уберем на чердак. Может быть, к весне тетя Молли про нее забудет, и ты попробуешь…

– Нет. Сплавьте ее куда-нибудь.

– Совсем?

– Да. Чтобы ее тут не было, чтобы я ее никогда не видел. Только не говорите мне куда. Продайте, если сумеете, а деньги возьмите себе. Но продайте подальше, чтобы я ее больше не видел и чтобы слуху об ней не было.

– Так, – сказал Эдмондс. – Так. – Он отодвинулся со стулом от стола и смотрел на этого человека, на старика, который возник где-то в трагических переплетениях его полусиротского детства – муж женщины, ставшей ему матерью, который ни разу не сказал ему, белому, «сэр» и звал его за глаза – а в лицо тем более – Росом. – Слушай, – сказал он. – Это не обязательно. Тетя Молли старая, у нее бывают странные идеи. Но о чем она не знает… Никаких денег, закопанных, незакопанных, ты все равно не найдешь, ни здесь, ни в другом месте. И если тебе иногда захочется взять эту чертову игрушку, скажем раз или два в месяц, и побродить с ней ночь возле речки, будь она неладна…

– Нет, – сказал Лукас. – Сплавьте ее куда-нибудь. Я не хочу ее больше видеть. Писание говорит, человеку отпущено на этой земле семь десятков лет. За это время ему много чего хочется, и он много чего может получить, если возьмется вовремя. А я поздно взялся. Деньги тут есть. Те двое белых, что пробрались сюда ночью, они выкопали двадцать две тысячи долларов и ушли, пока их никто не заметил. Я знаю. И где они яму забросали, видел, и кувшин, где деньги лежали. Но мои семь десятков подходят к концу, и, видно, не про меня эти деньги.

ЧЕРНАЯ АРЛЕКИНАДА
I

Стоя в линялом, потрепанном, чистом комбинезоне, неделю только назад стиранном еще Мэнни, он услышал, как первый ком стукнулся о сосновую крышку. Затем и он взялся за лопату, что в его руках (рост – почти два метра, вес – девяносто с лишним) была словно игрушка малышей на пляже, а летящие с нее глыбы – как горстки песка с игрушечной лопатки. Товарищ тронул его за плечо, сказал: «Дай сюда, Райдер». Но он и с ритма не сбился. На ходу снял с лопаты руку, отмахнул назад, ударом в грудь на шаг отбросив говорящего, и рука вернулась к не прервавшей движения лопате, мечущей землю так яростно и легко, что могила будто росла сама собой – не сверху насыпалась, а на глазах выдвигалась снизу из земли – пока наконец не стала как прочие (только свежее), как остальные, там и сям размеченные черепками, битым стеклом и кирпичом – метами с виду невзрачными, но гибельными для осквернителя, исполненными глубокого, скрытого от белых смысла. Он распрямился, швырком вонзил в холмик лопату – древко затрепетало, точно копье, – повернулся и пошел прочь и не остановился, даже когда от кучки родичей, товарищей по лесопилке и двух-трех пожилых людей, знавших и его, и мертвую его жену еще с пеленок, отделилась старуха и схватила его за руку. Это была его тетка. В доме у нее он вырос. Родителей своих он не помнил совсем.

– Ты куда идешь? – спросила она.

– Домой иду, – сказал он.

– Что тебе там одному делать? – сказала она. – Тебе поесть надо. Идем – поужинаешь.

– Домой иду, – повторил он, шагая прочь, словно и не почувствовав ее пальцев на железном своем предплечье, как не чувствуют мушиного прикосновения, и товарищи, у которых он был на работе за старшего, молча расступились перед ним. Но у изгороди его догнали, и он понял – тетка послала.

– Постой, Райдер, – сказал догнавший. – У нас тут бутыль в кустах… – И нежданно-негаданно для себя самого выговорил то, обычно не упоминаемое, хоть и каждому известное: про умерших, что не хотят либо не в силах сразу расстаться с землей, пусть облекавшая их плоть уже возвращена в нее, – сколько бы ни утверждали, подтверждали, твердили проповедники, будто не в печали, но в радости покидают юдоль и возносятся они к горней славе: – Не ходи туда. Она там еще.

Не останавливаясь, он взглянул на того сверху вниз.

– Отстань, Эйси, – сказал он (голова слегка откинута назад, внутренние уголки глаз покраснели). – Не тронь меня теперь.

И, с ходу шагнув через проволочную изгородь в три нитки, пересек дорогу и вошел в лес. Сумерки уже сгустились, когда, оставив лес позади, он прошел полем, опять с ходу перешагнул изгородь и вышел на дорогу. Она была пуста в этот вечерний воскресный час – ни фургонов с негритянскими семьями, ни конных, ни идущего в церковь пешехода, что перекинулся бы с ним словом и потом уж ни за что на него бы не оглянулся, – легкая и сухая, как порошок, светлая августовская пыль, с которой праздно и неспешно ступающие воскресные башмаки стерли следы колес и копыт, следы долгой недели будней; а где-то подо всем этим – сглаженные, но не изглаженные, запечатленные, пожженные в пыль узкие, носками наружу, отпечатки босых ног жены: здесь она проходила по субботам в лавку за припасами на всю неделю, пока он мылся, придя с работы; а теперь вот он шагает размашисто (человечку помельче пришлось бы семенить рысью, чтоб не отстать), и его следы печатаются, его тело движется сквозь воздух, которого уж ей не колебать, в его глазах мелькают предметы – столбы, деревья, поля, дома, холмы, – от ее глаз уже сокрытые.

Дом его был последний в ряду – не собственный, а снятый у Карозерса Эдмондса, местного белого землевладельца. Но арендная плата вносилась им вперед и без задержки, и всего за полгода, работая вдвоем с женой по субботам и воскресеньям, он перестелил пол на веранде, перестроил и покрыл кухню и купил железо для плиты. Он хорошо зарабатывал: с пятнадцати-шестнадцати лет, как только стал вытягиваться и крепнуть, он пошел на лесопилку и теперь, в двадцать четыре, был старшим на подаче леса, потому что под его началом бревен разгружалось от восхода до заката на треть больше обычного, а сам он подчас, играя силой, управлялся с колодой, которую без него двое бы крючьями волокли; уж он не сидел без работы, даже в прежние дни, когда ему, собственно, денег не требовалось, когда желания свои, вернее – нужды, удовлетворял он и так – женщины светлые и темные, по сути безымянные, ему денег не стоили, в чем ходить было ему все равно, в любое время дня и ночи его ждала еда в доме тетки, она даже тех двух долларов не хотела брать, что он давал ей каждую получку, – так что платить приходилось только по субботам и воскресеньям – за спиртное да за проигрыш в кости, пока в тот день полгода назад он не вгляделся впервые в Мэнни, которую знал всю жизнь, и не сказал себе: «Хватит дурака валять» – и они поженились. Он снял у Эдмондса домишко и в свой свадебный вечер разжег огонь в очаге, чтоб горело, как, по рассказам, уже сорок пять лет горит и не гаснет в очаге у дяди Лукаса Бичема, старейшего из Эдмондсовых арендаторов; затемно вставал, одевался, завтракал при лампе, чтобы к восходу поспеть на лесопилку за четыре мили, и возвращался домой в точности через час после захода солнца, и так пять дней в неделю. А по субботам, в первом часу дня, он поднимался на крыльцо и стучал, не в дверь и не в притолоку, а в навес над дверью, и входил и ярким, звонким каскадом сыпал серебряные доллары на выскобленный стол в кухне, где обед дымился на плите и ждала оцинкованная лохань с горячей водой, вязкое мыло в жестянке из-под соды, простыня из отстиранной мешковины и чистые комбинезон с рубашкой, и Мэнни, собрав монеты, уходила в лавку за полмили, чтобы сделать закупки на неделю и положить остаток денег к Эдмондсу в сейф, и возвращалась, и они обедали, не наспех, как минувшие пять дней, а снова по-праздничному – ели свинину, овощи, кукурузные лепешки, пили пахтанье с пряниками – теперь, когда было где, она по субботам пекла пряники.

Но когда он положил руку на калитку, ему внезапно показалось, что там, за калиткой, пустота. Дом и раньше был не его, но теперь даже новые тесины, балки и дрань, очаг, и плита, и кровать – все было лишь памятью о ком-то, и, приоткрыв калитку, он остановился и, прежде чем войти во двор, вслух проговорил: «Зачем я здесь?» – точно вдруг проснулся в незнакомом месте. Тут он увидел собаку. Он и забыл про нее. Вчера под утро она завыла, и потом ее не видно стало и не слышно – крупный пес, гончак, да еще с примесью откуда-то мастифьей крови (спустя месяц после свадьбы он сказал Мэнни: «Собака нужна мне большая. Иначе в день выдохнется. Это только ты одна такая – в уровень со мной умеешь держаться»), показался из-под веранды, подбежал, верней – скользнул сквозь сумерки и, слегка прижимаясь к хозяйской ноге, касаясь пальцев задранной кверху мордой, беззвучно встал рядом, обратясь к дому; и мгновенно, словно хранимая, от чужих хоронимая до сей поры стражем-собакой, оболочка из дранок и тесин сгустилась, сплотилась перед ним, и на минуту ему показалось, что он не сможет туда войти.

– Но мне ж поесть надо, – сказал он. – Обоим нам поесть надо.

И двинулся вперед, а пес остался на месте, и он обругал его, обернувшись.

– Ко мне! – сказал он. – Ты чего боишься? Она ж и тебя любила, не только меня.

И они поднялись на крыльцо, подошли к двери, вошли в дом – в наполненную сумраком комнату, где шесть прожитых месяцев сгрудились, до удушья стиснулись теперь в один миг времени, стиснулись, сгрудились у очага, перед которым, когда еще плиты не было, он, пройдя свои четыре мили с лесопилки, неизменно заставал ее на корточках – видел очертание бедер и узкой спины, узкую ладонь, заслонившую лицо от жара, и в другой руке, над огнем, сковородку, – над огнем, что зажжен был на всю жизнь и вчера к восходу солнца обратился уже в сухую, легкую горсть мертвого пепла, – а он стоит вот в последнем отсвете дня, гулко и неукротимо стучит его сердце, вздымается и опадает грудь в неустанном, глубоком дыхании, не участившемся от быстрой ходьбы по кочкам леса и рытвинам поля и не замедлившемся от недвижного стояния в безмолвной и меркнущей комнате.

Слегка налегавшая на ногу тяжесть исчезла. Пес побежал, стуча, шурша когтями по доскам пола, – вон из дома, со двора. Нет, остановился на крыльце, вскинул морду, завыл, и тут он увидел ее. Стоя на пороге кухни, она глядела на него. Он замер. Затаил дыхание, переждал, чтобы не дрогнуть ни лицом, ни голосом, не напугать.

– Мэнни, – сказал он. – Не думай, мне не боязно.

Он шагнул к ней не спеша, не протянув еще даже руки, приостановился. Опять шагнул было. И тотчас она начала меркнуть. Он мгновенно застыл, снова перестал дышать, приказывая глазам удержать ее. Но глаза не слушались. Она меркла, таяла.

– Подожди, – сказал он, и никогда, ни для кого еще не звучал его голос так мягко. – Тогда и я с тобой, голубка.

Но она уходила. Она быстро дотаивала, он же явственно ощутил, что уперся в неодолимый барьер: в эту силу свою, которой нипочем бревно, что впору ворочать двоим, в эти слишком крепкие и живучие мышцы, кости, жилы, – а ему хоть раз, да пришлось уже видеть, сколь тута, неподатлива смерти (даже внезапной и насильственной) молодая плоть – не сама собой, а заложенной в ней волей к жизни.

Ушла. Он шагнул через пустой порог, подошел к плите. Лампу зажигать не стал. Ему не нужна была лампа. Эту плиту он сам сложил, сбил и приладил полки для посуды; нашарив там две тарелки, из холодной кастрюли на холодной плите набрал в них чего-то – тетка вчера принесла, и он ел тогда же, но сейчас не помнил, что и когда это было; поставив тарелки на голый выскобленный стол под тускнеющим одиноким окошком, он пододвинул два стула, сел, снова переждал, чтобы не дрогнул голос.

– Иди к столу, – позвал грубовато. – Садись, поужинаем. Садись. Без ника… – И не договорил, опустил глаза, бурно, всею грудью задышал, однако совладал с собой, с полминуты просидел не шевелясь, потом поднес ко рту ложку с холодным, слипшимся горохом. Губы оттолкнули загустелую, мертвую массу. Не успев и согреться во рту, она упала, рассыпаясь, на тарелку, брякнула ложка, грохнул опрокинувшийся стул, – он вскочил, чувствуя, как судорога раздирает челюсти, тянет голову вверх. Но и с этим совладал, подавил назревающий звук, скрепился, поскорей соскреб со своей тарелки на ту, другую, пронес через комнату на крыльцо, поставил на нижнюю ступеньку и пошел к калитке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю