Текст книги "Декоратор. Книга вещности"
Автор книги: Тургрим Эгген
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
Плотники?
Сантехник?
Точно не Йэвер. Он в отъезде.
Самое важное: может ли этот человек зайти, если я не открою?
Думаю, нет. Мне кажется, все ключи у меня под контролем.
Но я не могу не посмотреть. У меня не хватит нервов не посмотреть.
Звонят опять. На ватных ногах я бреду вниз, чуть не грохаюсь на сломанной ступеньке, но спускаюсь вниз, не наделав ненужного сейчас шума. Боюсь и подумать, в каком я виде, зато отмечаю, что теперь придётся отмывать и дезинфицировать лишние поверхности. Будь что будет: я обязан посмотреть, кто там.
В глазок я вижу двоих мужчин в тёмных костюмах, тёмно-синих пальто и при галстуках. Они молоды, практичные стрижки.
Это могут быть только полицейские.
У меня темнеет в глазах. Прислонясь к косяку, я отключаюсь на несколько секунд. Пол, потолок и стены не желают стоять ровно.
В детективах у инспектора полиции всегда есть напарник, они всегда работают парами. Будут играть со мной в доброго и злого следователя. Шансов нет.
И смысла нет делать вид, что меня тут нет. Наверняка они уже походили вокруг дома, все разведали, слышали визг пилы и без труда сумели сложить два и два. Остаётся только отдать дань восхищения быстрой и результативной работе нашей полиции. Сильвию начали искать, когда она не явилась на рейс, наверняка так, кто-то немедленно забил тревогу. Выяснилось, что нас видели вместе, возможно, видели, как мы вдвоём зашли в дом... а потом я вышел один. Фантастика, как моментально они сработали. Когда смотришь криминальные репортажи, такое впечатление отчего-то не складывается. Я испытываю даже облегчение, что меня уже взяли и не надо дальше корячиться, хотя я желал бы как минимум закончить...
Я отпираю дверь и спрашиваю:
– Да?
Один уже повернулся спиной, чтобы уйти или чтоб поискать, в какое окно удобнее лезть. Второй стоит на пороге и улыбается, когда я высовываю голову. Эту чудную улыбку я не знаю, как толковать.
Первый возвращается. На дворе пасмурно, но не темно.
– А мы думали, что дома сейчас никого нет, – говорит он. Чудовищный акцент. Час от часу не легче. Что это означает? Интерпол? Потрясающе, просто потрясающе работает родная полиция.
Я пытаюсь сказать что-нибудь, если не признаться, то дать понять, что намерен с ними сотрудничать. Но голоса нет. Я онемел в прямом смысле слова.
Второй вытаскивает нечто из внутреннего кармана. Удостоверение. Так всегда бывает в полицейских сериалах. Я беру его, скольжу взглядом по пластиковому прямоугольнику с фото – в жизни он выглядит точно как на фотографии, русый ёжик и квадратный подбородок, – и собираюсь уже распахнуть дверь, чтобы дать им дорогу, как первый произносит нечто непонятное.
Что-то они мелковаты для полицейских, и один, и второй.
– Извините? – говорю я, во всяком случае пытаюсь сказать. Звучит как сипение.
– У вас найдётся время поговорить об Иисусе? – повторяет он вопрос. Я не ослышался, просто не поверил своим углам.
Раньше, чем он успевает взять у меня удостоверение, я переворачиваю его и вчитываюсь. Буквы пляшут, но я заставляю их разобраться на слова. Выходит «Церковь Иисуса Христа Святых Последних Дней».
Они мормоны.
Меня разбирает смех. Потом думаю о пятнах на моём комбинезоне. Плохо, что эти двое видели меня в таком виде, хоть они и не от мира сего.
– Я здесь не живу, – выговариваю я.
– Понимаю, – отвечает он. – Однако, возможно, у вас, тем не менее, найдётся время?
– Вряд ли. Я тут работаю... ремонтирую. Вы приходите в другой раз, когда хозяин въедет.
Второй, с удостоверением, разглядывает меня. Видит, что перед ним заблудшая душа. Потом опускает глаза на комбинезон. Беседу пора заканчивать.
– Так что в другой раз, – я изображаю улыбку.
– Позвольте принести вам извинения за то, что отняли у вас время, – у него безупречная грамматика, но чудовищный акцент. Видно, у них там в Юте есть университет, где их вострят на все языки.
– Ничего страшного, – говорю я и захлопываю дверь. В глазок я вижу, как они совещаются и решают поискать по округе, не найдётся ли где грешник, чтоб его помучить.
Зря я отказался спасаться, думаю я, возвращаясь на второй этаж. Вот уж в такой день мне точно следовало предаться Господу.
Когда нервы наконец успокаиваются, на что уходит минут десять-пятиадцать, я принимаюсь за дело с новой решимостью, точно происшествие придало мне сил. Осталось немного. Но торс – проблема. Я кручу его так и эдак: слишком велик, а стоит его распороть – и посыплется ливер. А этого всего я не могу ни видеть, ни касаться. Интересно, что с внешней оболочкой, мёртвой кожей, я мог обходиться любовно и нелепо, но от этих внутренностей с души воротит. В том, что лежит передо мной, Сильвии нет. Она – в слепках в спальне. А это обрубки, внутренности, требуха – почти как рыбья. Вот, так и буду смотреть на это: гигантская рыбья требуха. А разделать рыбину для меня пустяк. Гены.
Я делаю глубокий вздох и пилю – раз вдоль, раз поперёк, кроша грудину и позвонки. Изнутри всё ползёт наружу, но это месиво, в котором я не намерен разбираться, оказывается более твёрдой консистенции, чем я думал, во всяком случае не податливая мякоть, как у рыб. Покончив с этим, я струёй ручного душа вымываю всё хозяйство в ванну. Жуть сколько. Кишки и прочее. Потом попробую разобраться.
А вот сердце. Не скажешь, что здесь гнездились чувства и страсти. Тоже разорвано.
Меня всё-таки начинает рвать, кофе с вкраплениями кислой слизи. Я стою на коленях, опёршись об унитаз, пока не стихают позывы и не проходит дурнота.
Ещё не конец, но осталось немного. Теперь надо уложить всё в пакеты, прочные пластиковые пакеты. Они, что удачно, непрозрачные. Внизу припасены две пластмассовые пятилитровые канистры с формалином, я перетаскиваю их наверх. Потом вытягиваю из розетки пилу, мою её в раковине и только после этого вынимаю полотно и выбрасываю его в отдельный пакет. Затем в ход идёт новенький утюг, я включаю его в освободившуюся от пилы розетку и ставлю на максимум (лён). Бортик ванной отлично заменяет гладильную доску. Я набиваю полпакета (две кисти и оба запястья), выдавливаю из него воздух и заливаю формалин. Хорошо, что тошнить мне уже нечем, потому что запах не для слабонервных. Ещё раз выдавливаю воздух и утюгом запаиваю пакет. Специально для этой цели он снабжён внутренним ободком, который вулканизируется при нагревании. Потом я беру новый пакет, натягиваю его сверху и тоже запаиваю. И ещё один. Трёх пакетов должно хватить. Почему трёх? Магическое число, как в сказках. Три слоя вселяют в меня уверенность, четыре кажутся беспардонным преувеличением.
Эта работа отнимает ни много ни мало полтора часа. Когда я заканчиваю, всё расфасовано по четырнадцати тройным пластиковым пакетам разного размера, красиво и благообразно. Сильвия. Я без сил, желудок вдруг взбунтовался без пищи. Но я не решаюсь уйти отсюда, не доделав всего. Придётся полуночничать.
Прежде чем перейти к приятной части проекта, я трачу полчаса на то, чтобы отдраить ванну и все выступающие части в этом помещении. Затем снимаю кроссовки и безжалостно тру. По завершении я планирую выкинуть их. Потом я прохожу по своим следам с тряпкой и нашатырём.
Выложить очаг не должно быть страшно трудно. Дилетанты варганят их сплошь и рядом, особенно в дачных домиках. Для их гордых обладателей вопрос чести собственноручно возвести камин – непременно из камней, выкорчеванных при расчистке участка. Мой проект капельку более амбициозен, но с терпением и прилежанием мне наверняка удастся совладать с ним. Помогает и предыдущий опыт: однажды я строил камин, правда, в чисто прикладных вещах мне помогал профессионал, но я входил во все тонкости и хорошо понимаю, какова должна быть структура. Самое сложное – верно спроектированная и под нужным углом поставленная тяга – уже на месте.
В целом камин, как я его вижу, будет не чем иным, как вариацией на тему предыдущего, разозлившего Йэвера. Я только добавлю ему дополнительную функцию. Он станет ещё и саркофагом Сильвии. Первый вариант был мне глубоко симпатичен, но кружа вокруг основания и прикидывая, как взяться за дело, я вынужден признать, что новый вариант честнее по сути. Камин – структура, созданная, чтобы прятать, а моя гениальная (я не боюсь этой характеристики, если вижу реальные аргументы) задумка сводится к эпатажной открытости, когда то, что в камине внутри, в тайнике воссоздано в экстерьере камина и его формах. Камин будет Сильвией и внутри, и снаружи.
Один вопрос давно не даёт мне покоя: на что будут крепиться элементы внешнего декора, как я добьюсь того, чтобы бетонные фрагменты, которые я отолью по заготовленным слепкам, были надёжно зафиксированы? Вдруг меня осеняет, и ответ весьма прост – нужно часто-часто замуровать в толщу стены, впиваясь в уже стоящую полукруглую консоль, много железных прутков, а потом насаживать на них бетонные отливки. Если где-то прутья окажутся длинны, их элементарно откусить. Конструкция, я уверен, не подведёт.
Я размешиваю бетон в двух пластиковых шайках, для начала немного, ведь он мгновенно застывает, и принимаюсь за работу. Кирпич, штырь, бетон, Сильвия в тройных пакетах. Их я размещаю внутри постепенно подрастающей стены и тщательно слежу, чтобы между пакетами и трубой было не менее пяти-шести сантиметров бетонной прослойки. То и дело ёкает сердце: тяжесть конструкции обескураживает, это грозит бедой. Или выдержит, или рухнет. Правда, она опирается о стену и на прочное, по моим представлениям, основание, и когда бетон застынет, тревожиться станет не о чем.
В таком виде Сильвия занимает не так много места. На удивление быстро все тройные пакеты исчезают в бетоне, я чуть ли не ловлю себя на мысли, что жаль они кончились, а то б я поднял так стену до самого потолка. Сильвии не стало. Осталось выложить несколько рядов, и я смогу заняться её воскрешением.
С учётом обстоятельств, мне кажется, я успешно дебютировал в роли каменщика. Кладка ровная и плотная. Цилиндрическая форма выдержана безукоризненно, а то, что кое-где выпирают стыки, не играет никакой роли. Эту поверхность видно не будет. Пока бетон застывает, я приношу сверху слепки и раскладываю их по полу. Я набросал план, как что размещать, но должен приложить всё к месту, а потом уж нарезать окончательные формы.
Это будет смотреться не как одно женское тело, а как три или четыре тела, втиснутых в обрубок цилиндра. Так Микеланджело утверждал, что фигура – вот она, в мраморе, дело лишь за тем, чтобы отсечь лишнее и высвободить её. Свою задачу как художник я вижу вот в чём: создать иллюзию движения, жизни, расположить слепки так, чтобы фигуры не спали в бетоне вечным сном, а как бы рвались из него наружу. Со стороны это должно смотреться будто они карабкаются наверх, как на одной иллюстрации Гюстава Доре к Данте, которую я держал в уме. Вдруг меня осеняет, что конструкция должна походить на более или менее ясно выраженную спираль.
Микеланджело был бы восхищён Сильвией, думаю я, штудируя формы, с которых собираюсь начать. Он бы тоже. Несправедливо, что ей выпало жить в такое время, когда её не ценили по достоинству.
Эта часть работы – безумно интересная. От усердия у меня дрожат руки, – они ходят ходуном, и я роняю первый слепок. Ничего страшного, начинаем всё сначала. Вообще-то, на такую работу надо бы несколько дней, но их нет. Всё должно быть сделано за один вечер и одну ночь. При помощи палки от швабры, реек и изоленты я фиксирую сохнущие фрагменты, а тем временем тружусь над следующим – самозабвенно, упиваясь дерзостью и изяществом моего проекта, а желудок неумолчно требует своё. Но разве художнику не пишется лучше с голодухи?
Я подолгу примериваюсь, кручу, верчу свои эпоксидные слепки, пока не нахожу именно тот изгиб, именно ту выпуклость, которая здесь к месту; этот абстрактный пазл станет реинкарнацией Сильвии как совершенства телесной красоты, как трансцендентного женского начала. Я режу формы, пока у меня в руках не остаются два самых последних, но столь значимых фрагмента – мягкий спуск плеча с третью груди и продольный срез бедра. Бред, но мне приходится членить её наново, чтоб не сказать набело, на этот раз исходя из соображений не практичности, а эстетики.
В четыре утра я удаляю последнюю форму и наконец могу отойти на несколько шагов, полюбоваться своим творением. Кое-где непристойно торчат прутки, кое-где надо заделать стыки, отполировать поверхность, убрать неровности. Но какая красотища!
Как ни придирчиво я раз за разом обшариваю глазами скульптуру, скольжу вдоль цилиндра из округлых, как бы вмёрзших в него женских форм, нет сомнений, что мне посчастливилось сконденсировать самую суть Сильвии, что она здесь, заточена в комнате на вечные времена. Ни у кого никогда не поднимется рука на такой шедевр. Шедевр в строгом смысле слова, ибо как гимн женскому телу он вечен, а его абстрактная эротичность современна. Кто-нибудь стрельнёт в него глазом и выпалит: «Монолит!», но мне кажется, что духовно между моей работой и не блещущими красотой изваяниями Вигеланна ничего общего нет. Его скульптуры полны отчаяния и борьбы, а моя—обольщения. Вот полубезумный швейцарский художник Г. Р. Гигер, да, создавал объекты, метафизически родственные моему камину – до смеха тривиальное слово: «камин»! – абстрактные композиции на темы женского тела, особенно вульвы, как бы ландшафт и технологические особенности трансформированной плоти, и называл всё это собственным термином «Биомеханика». Но творения Гигера обычно сеют тревогу, они часто гротескны, в них нет нежности и преклонения, которые сумел выразить я, нет этой чувственной эротичности. Так и хочется обнять камин, так и подмывает проникнуть в недра бетона и карабкаться, карабкаться вверх вместе с Женщиной, ползти по спирали к крыше, из вечности в вечность.
До меня подобного не делал никто. И не сделает. Ни одна женщина на протяжении многих веков не удостаивалась такого памятника, как Сильвия. Разве можно даже близко сравнить убогое стандартное надгробие с дурацкой надписью – и Тадж-Махал? К тому же воздвигнутый в доме работы архитектора Арне Корсму?
Мало-помалу моя любовь к ней дала плоды, но теперь настала минута простой, зато исполненной достоинства церемонии прощания. Лишь я и она, вдвоём, прежде чем я передам её хозяину дома.
Своим, прямо сказать, непевческим голосом я исполняю всё, что помню из «I Will Always Love You» Уитни Хьюстон, чего ж ещё? В огромном помещении звук дребезжит одиноко и сбивчиво, но прочувствованно, и я тяну песню, пока голос не прерывается плачем. В свете того воистину великого творения, которое, я вижу, мне удалось создать, сентиментальность вполне простительна. Впервые я сумел выразить свои чувства в форме и материи, и теперь они подавляют меня своей силой.
Затем я всё убираю, мою, прохожусь пылесосом.
По дороге домой я заезжаю в круглосуточный ларёк с кебабами и наконец-то набиваю живот. Не помню, когда в последний раз ел так потрясающе вкусно.
Завтра буду наводить глянец, шкурить и красить в девственный, матово-шёлковый белый цвет. Ну и сожгу кой-какой мусор.
В какой-то момент меня начала беспокоить полнейшая тишина в квартире наверху. Хотя соседка вроде собиралась на Лефкас. Я стал тревожиться за попугая, как бы он не изнемог от жажды или не грохнулся с жёрдочки, околевши с голоду. И что с цветами? Потом она наконец вернулась. Нам снова слышна музыка.
Мы с Катрине собираемся к Карлу-Йоргену Йэверу на церемонию освящения. Сначала я отнекивался, ссылался на якобы застенчивость. Но он и слушать не пожелал и дошёл до глухих намёков, что пока я ещё не получил гонорар, мне не след отказываться во избежание последствий. Теперь мы наряжаемся. Будет приём-коктейль, насколько я понял. В кои-то веки мне нечего надеть.
Я колупаюсь в спальне, натягивая пару брюк, которые хотя бы имеет смысл примерить, когда входит Катрине. На ней обворожительное серое шёлковое бельё от La Pinga и нижняя юбка в цвет. Катрине в последнее время заметно похорошела. Она превращается в зрелую женщину так эффектно. Правда, появилось в ней нечто неуловимое, чужое, я чувствую, что оно закрыто для меня, раньше такого ощущения не возникало. Она меняется, и я не могу предсказать, в какую сторону.
Сейчас она к тому же говорит нечто загадочное:
– Пока тебя не было, звонил твой отец.
Я застываю как был, одна нога в брючине, другая снаружи.
– Катрине, ты о чём?
– Звонил твой отец. Из Копенгагена.
– У меня нет отца, – отвечаю я.
– Извини, но с кем же я тогда разговаривала? Ты думаешь, он тебе не родной, отчим?
– Какой отчим, мама больше не выходила замуж. Честное слово, я не знаю, с кем ты разговаривала.
Катрине хохочет.
– Ну и шуточки у тебя, Сигбьёрн! Между прочим, я разговаривала с ним и раньше. И ты тоже, совсем недавно. Короче, он просил напомнить тебе, что будет в Осло на следующей неделе и что вы договаривались вместе пообедать в «Театральном кафе».
– В «Театральном кафе»?
Только это я и в силах вымолвить. Из вихря мыслей, порождённых этим шокирующим известием, обосабливается одна – брюки не те, поэтому я стягиваю их и стою в комичном виде: белая рубашка, трусы-боксёры и носки. Когда вся одежда приблизительно одного цвета, она без труда комбинируется, но легко путается.
– Что-то не так? – спрашивает Катрине. – Он просил, чтобы ты заказал столик. На четверг или пятницу.
Катрине оставляет меня и скрывается в ванной. Я ищу нужную пару брюк и не нахожу; тогда я выкидываю одежду из шкафа кучей на пол. Вид учинённого мной погрома отрезвляет меня, будто бы ключиком завели сознание.
Отлично. Предположим, мой отец жив. Тогда, наверно, и Сильвия жива?
Самосознание не замкнуло. Расправляя брюки и аккуратненько складывая их на кровати, я напоминаю себе, что речь идёт вот о чём: реальностей две, если не больше. В одной оба они, Сильвия и отец, мертвы. В другой оба живы. А не может это работать так, что если отец жив, то Сильвия, соответственно, мертва? И наоборот: если Сильвия жива, отец нет? Возможных комбинаций четыре. Одновременно все они правильными быть не могут, верно? А нет ли ещё и такой связи: при наличии условия один и/или два камин в доме Йэвера будет выглядеть так или эдак? Или это третья переменная, увеличивающая число возможных комбинаций до двенадцати?
Ответ я узнаю, только приехав к Йэверу. Или придя в «Театральное кафе».
Но у меня есть шанс до того найти истину в себе. Сидя на краю кровати, я ухожу в себя, я хочу вызвать к жизни мой красный цвет. Безуспешно. Какой именно красный? Я раньше знал, а теперь передо мной раскрывается каталог возможных оттенков. Их много больше шестнадцати. Как зазывно – но наверняка лживо – написано в «свойствах монитора» у меня в «макинтоше»: миллион цветов.
Сверху доносится музыка.
В новом, до пят, тяжёлом бархатном платье в сине-зелёных тонах Катрине ослепительна. Наряд не от Н&М, прямо скажем. Я не отрываю от неё глаз, в правой руке она держит высокий бокал шампанского, а между пальцами левой торчит, опровергая закон всемирного тяготения, предлинная сигарета. Катрине болтает с абсолютно незнакомыми людьми: сигарета пляшет, вино колышется. Новое платье скульптурно подчёркивает её формы, она похожа на стилизованную голенастую птицу. Я смотрю на Катрине и, когда она ловит мой взгляд, подмигиваю ей. Она мигает в ответ, продолжая разговор.
Кто эти люди? По большей части «новые богатые», как я понимаю. Меня представили двум десяткам гостей, но хоть бы я запомнил одно имя или должность. Многие из них уже обзавелись моей визиткой, новенькой, с белой надписью шрифтом «Gill» по дымчатой пластиковой фольге. Оказалось, буквы легко стираются, и меня это по-настоящему радует: хорошо, что лишь люди, с должным пиететом хранящие карточки, получат надежду разыскать меня. В самом низу, рядом с адресом электронной почты, написано «консультации по фэн-шуй» так меленько, что мельче уже не прочтёшь. У рынка свои механизмы, каюсь.
Я несмело отпиваю глоточек из своего бокала и беру курс на группу, включающую и хозяина. Карл-Йорген Йэвер прилежно отдал дань шампанскому и теперь краснолиц. Если только его не вогнали в краску похвалы и комплименты. На нём смокинг и рубашка с отогнутыми кончиками воротника, этот натужного вида шик вошёл в моду благодаря американским фильмам и телевидению. Завидев меня, он поднимает руку, она некоторое время символически ищет цель и ложится мне на плечо. Я проходил так близко, что это оказалось возможно. Он тянется облобызаться, я покоряюсь и подставляю щеку под его горячие, жёсткие губы. Потом он шепчет: «Не исчезай. Я скажу речь». Йэвер прочищает горло, прокашливается. Наконец трубит будто в потуге отхаркнуть медузу. Шум стихает. Руку он по-прежнему держит на моём плече, это начинает досаждать.
– Друзья мои, – говорит он раскатисто и громко. – Пять месяцев назад, когда я принял решение всё-таки обосноваться в Осло, я раздобыл телефон вот этого господина, Сигбьёрна Люнде.
Он вцепился в меня, как пассатижи в болт, но чтобы присутствующие всё-таки уразумели, о ком речь, поднимает свой стакан и дважды чокает им о мою голову.
– Уже в ходе первого знакомства я понял, что передо мной незаурядная личность. Я спросил, готов ли он взяться за оформление моего дома, и он с места в карьер предложил для начала всё снести. Постепенно выяснилось, что у Сигбьёрна есть серьёзные возражения практически против всех тех вещей, которые для абсолютного большинства из нас олицетворяют собой «дом». Навскидку назову хотя бы такие пустяковины, как цветы, ткани, мебель, гардины и – кстати – стены. В какой-то момент я стал опасаться, не планирует ли он превратить первый этаж в кегельбан.
Раздаётся смех. Остальные озираются вокруг, и кто-то наверняка думает, мол, да, кегельбан и есть.
– Не стану хвастать, будто многажды выходил победителем из наших споров. И не постесняюсь признать, что иногда мне страшно было сюда ехать, я боялся увидеть, что наваял тут в моё отсутствие этот человек. Случалось, опасения меня не обманывали. Не буду описывать перипетии наших дискуссий, но не далее как несколько недель назад мы с Сигбьёрном сидели вот на том диване и он, глядя мне прямо в глаза, сообщил, что я трус.
– Позволь, лучше я расскажу. Мы спорили, допустимо ли применение в интерьере колючей проволоки. Я и сейчас убеждён, что Карл-Йорген совершил ошибку, – произношу я. – Уж не говоря о том, что мы не сидели на диване. Мы стояли на полу.
Хохот в публике. Он наконец-то убирает руку с моего плеча.
– Но одно я должен вам сказать, – вещает Йэвер, раздуваясь от важности, – со временем я осознал, что всё перечисленное входит в цену радости общения с истинным художником. Поскольку месяцы сотрудничества с Сигбьёрном Люнде безусловно были радостью. Они полностью перевернули мои представления о «доме». Я перестал считать его местом, где тебя на привычном месте ждут любимые тапочки. Тем более у меня тут места для тапочек не предусмотрено. Но вместо этого я испытываю радость иного рода – просыпаться каждое утро с чувством, что тебя окружает произведение искусства.
– Ты что, всё ещё не понял, где ставить тапочки? – спрашиваю я, дабы сбить его пафос.
Без толку.
– Сигбьёрн заставил меня понять, как много значит свет и как мало всё остальное, если только со светом порядок. Он дал мне увидеть, как всё просто, и понять, что гармония в основном вопрос того, какой малостью человек в состоянии обойтись. Но этой малости Сигбьёрн готов безоговорочно и беззаветно отдавать время и внимание. Да позволено мне будет привести слова самого Сигбьёрна, то его высказывание, которое он не уставал повторять: «Бог в деталях». Я думаю, он заслужил, чтобы вы обошли весь дом, придирчиво изучая детали, тогда вы поймёте эти слова. Чтобы не быть голословным, маленькая история. Я был не в силах предположить, что дверная ручка может стоить столько, сколько заплатил за неё я. Но когда наконец её доставили из Италии или Америки, уж откуда там Сигбьёрн её выписал, он набросился на неё с тесаком. Угол, видите ли, неверный. Бог в этой ручке не был виден на тот момент. Дамы и господа, поднимете ли вы со мной бокал за Сигбьёрна Люнде?
Неистовые аплодисменты, звон сдвигаемых бокалов. Я кланяюсь, коротко и смущённо.
Конечно, я горжусь тем, что сделал. Но чувство гордости затмевает унизительность положения дрессированной мартышки Йэвера. Утешает лишь, что этот цирк ежедневно, если не ежечасно, происходит в какой-нибудь точке земного шара. Некто вкладывает всю душу и умение в строительство или убранство дома. Всё идеально. Затем он отдаёт ключ хозяину, который немедленно поганит интерьер: или повесит картину, отвратительную, как гнойная, зловонная рана. Или перекрасит стену в ядовитый оттенок. Или притащит кресло, похожее на кошачью отрыжку, зато такое удобное. Или разведёт фикусы в псевдоклассических горшках. Или загадит подоконники и каминные полки безделушками и сувенирчиками... тут Йэверу не повезло. У него нет в распоряжении ни подоконников, ни каминной полки.
Если не научишься жить с тем, что совершенство – вещь совершенно преходящая, можно сойти с ума. Главное не оглядываться. Сделал – идёшь дальше.
Я раздаю ещё стопку визиток и как могу старательно беседую с гостями, которые, как ни кривись, суть потенциальные заказчики. За ними я сюда и приехал.
Подле только что пополнившего домашнюю коллекцию экспоната – медной скульптуры в метр высотой работы Антона Хорнбэка, которая стоит посерёдке комнаты, что уже побудило кого-то составить на неё пустые бокалы, – я натыкаюсь на Катрине. Она устала от мероприятия. Как и я.
– Как тебе кажется, ничего получилось? – спрашиваю я.
– Что ты! Изумительно! По-моему, у тебя есть все основания гордиться.
– Ты думаешь, твоей маме бы понравилось?
– Никогда не говори никогда, – парирует Катрине. – По крайней мере, она оценила бы простор. Мама не такое чудище, как ты считаешь.
Но вечер ещё не окончен. Йэвер стоит у камина (который пылает с тех пор, как мы пришли), жестикулирует, тычет пальцем. Подзывает меня. Мы подходим вдвоём.
– Мы тут узким крутом заказали столик в «Le Canard», – говорит он, – было бы отлично, если б вы к нам присоединились.
– К сожалению, я думаю, что не...– начинаю я.
– Сигбьёрн! – обрывает Катрине. – Разве мы не можем?
– Плачу я, – говорит Йэвер. – Хотя сейчас ты вроде при деньгах?
Он перевёл деньги на мой счёт, так надо понять. Тогда мы можем себе позволить не только ресторан.
– Впрочем, ладно, давай поедем, – говорит Катрине, как будто это она артачилась.
Она зачарована камином, стоит гладит выпирающие пышные женские формы, отлитые в бетоне.
– Это на тебя непохоже, – говорит Катрине мне.
– Чудо, правда? – вклинивается Йэвер. – Я б сказал, идеальный контраст с общим духом суровой мужественности, царящим в доме. Только о том и говорят. Все в экстазе.
Катрине проводит пальцем по круглой выемке в животе, залезает в пупок.
– Попахивает порнографией, – говорит она и улыбается.
– Теперь понимаешь, почему я слегка удивился, когда тебя увидел? – продолжает Йэвер. – Я представлял тебя чуть менее субтильной.
Она смеётся:
– Нет-нет, я тут ни при чём. Да, Сигбьёрн?
Вдруг разговор обернулся тягостным.
– Камин не имеет отношения к Катрине, – говорю я.
– Тогда расскажи, – просит она.
– Сигбьёрн сперва наворотил здесь камин, который мне решительно не понравился. Мы условились его переделать. Он ни словом не обмолвился, что затеял. А потом раз – и такая красота. В этот камин я прямо влюбился, я не вру.
– А как он сделан? – спрашивает Катрине.
Я заранее сочинил легенду и подыскал имя, но сейчас всё это звучит не как профессиональное объяснение, а как наспех склёпанная отговорка:
– Хокон Дал! Катрине, ты должна помнить. Хокон Дал!
– Что-то не...
– Я уверен, что ты с ним однажды встречалась. Он скульптор. Делает весьма занятные вещи, работает исключительно с обнажённой натурой. Несколько месяцев назад мы разговорились с ним об отливках, которые он сделал. Слепках.
– С кого?
– Не знаю. Модель, я думаю. Профессиональная модель. Он советовался со мной, как этими слепками распорядиться. И я вдруг вспомнил этот разговор, когда Карл-Йорген...
– Эта модель страдает ожирением, – говорит Катрине.
– Трагедия нашего времени, – говорит Йэвер, – в том, что половина мужчин на земном шаре живёт в тоске по пышным женским формам. Они теперь запретный плод. Это самое порнушное в этом камине. Напомни мне, что ты должен уговорить Дала поделиться со мной номерочком этой модели. Не могу упустить шанс познакомиться с такой сдобной помпушечкой-подушечкой.
– Сигбьёрн, тебе нехорошо?
Только после этих слов Катрине я внезапно понимаю, что очень плох. На лбу холодная испарина. Её взгляд пытлив и проницателен, но не может же она понять... впрочем, это роли не играет, потому что перед глазами всё расплывается и приходится уцепиться за камин. Это нижняя сторона женской груди. Сильвиевой. Я едва не отдёргиваю руку, почувствовав тепло, тепло тела, но утверждаюсь в мысли, что это, естественно, жар горящих берёзовых поленьев.
– Похоже, мне не следует пить шампанское, – шепчу я.
Неужели настолько нагревается?
– Может, пройдёмся перед рестораном? – предлагает Катрине.
– Здесь страшно накурено, да? – спрашиваю я.
– Ой, извини, – Йэвер выбрасывает свою сигариллу в камин.
И я чувствую, что камин не только горяч, но и подвижен. Я различаю удары сердца. Ритмичный, сильный пульс. Я опускаю руку пониже, чтобы проверить, прекратится ли сердцебиение. Оно усиливается. Милостивый Боже.
Я проверяю второй рукой, она нащупывает другую часть, спокойный изгиб бедра. Я чувствую пульс и здесь. Тёплые мерные толчки. Мне кажется, я унюхал запах копчёного мяса.
– Сигбьёрн не в силах оторваться от своего детища, – говорит Йэвер.
– Пойдём? – спрашивает Катрине.
– Если хочешь знать моё мнение, – гогочет Йэвер, – это знак – тебе надо больше есть.
Катрине встречает остроту смехом. Бог знает как я отлепляюсь от камина.
Убираю руки. Пульс пропадает. Бредя к выходу на дрожащих, подгибающихся ногах я пытаюсь вызвать пульсацию в пальцах. Это могла быть только она. Я был плох, не в себе, и оттого принял толчки струящейся по моим жилам крови за удары, доносящиеся из бетона, как если б там находился кто-то живой. И на миг я поддался панике, убоявшись, что остальные тоже положат руку на моё творение и почувствуют то же, что и я. Хотя это невозможно.
Но пальцы безжизненны. Ничто в них не пульсирует и не дёргает. Ни когда я со всей силы сжимаю перила на выходе из дома. Ни когда я отчаянно вцепляюсь в ручку задней дверцы такси, везущего нас в город. Ни когда я так сжимаю стакан с аперитивом, что белеют костяшки пальцев, а Карл-Йорген провозглашает «Скол!», и какой-то его прихвостень лезет взглядом Катрине в сине-зелёное декольте. Ничего. Как будто пальцы умерли.