355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Трумен Капоте » Современная американская повесть » Текст книги (страница 26)
Современная американская повесть
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 15:00

Текст книги "Современная американская повесть"


Автор книги: Трумен Капоте


Соавторы: Джеймс Болдуин,Уильям Стайрон,Джеймс Джонс,Джон Херси,Тилли Олсен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)

Джон Херси
«Мое прошение о дополнительной площади»

Я не прожил и двух лет на солончаках, как явился окаянный янки и расположился в какой-то сотне миль от меня!

Дэниел Бун, около 1801 г.
(Приводится в «Еженедельнике» Найла от 17 мая 1823 г.)


Достаточно увидеть дымок за десять миль, и тянет еще дальше уйти от человека, дальше углубиться в природу. Может, чувствуешь, что, каков ни будь человек, он не вселенная? что слава, красота, доброта не одному ему отданы? что присутствие человека распугивает как птиц, так и многие крылатые мысли?

Герман Мелвилл, «Шарлатан», 1857


Мы сбиты в кучу, стиснуты, но человек должен сознавать, что выход есть, что духовные силы и способности выведут его.

Сол Беллоу, «Планета мистера Саммлера», 1970

1

Есть надежда, что в это утро я доберусь до жалобных окон.

Плотно сбитая по четверкам колонна занимает всю Церковную улицу, на углу переламывается на Вязовую и так же непреложно перельется в Апельсиновую. Я стою в этой очереди с глубокой темноты, еще пяти не было. Сейчас до здания Бюро мне остаются сотни две ярдов. Меньше чем через час надо отправляться на работу. Уже шестой день я встаю к жалобным окнам.

Первые дни меня еще охватывала паника в очереди, но сейчас все в порядке.

Как обычно в этот час, улицы в центре забиты автобусами, грузовым транспортом и людьми, идущими на работу. Ни единого свободного клочка бетона и асфальта. Транспорт ползет с ограниченной скоростью. Справа от очереди, по ближнему тротуару, тянется навстречу нам бесконечный поток пешеходов в сторону Вязовой улицы, а впритык к нему другой поток движется к Часовне. Пятнадцать – двадцать минут требуется, чтобы одолеть один-единственный квартал. Привычная утренняя душегубка: грудь упирается в лопатку, бедро трется о бедро, на ноги давят.

Автобусы и грузовые фургоны ползут только что не впритирку друг к другу. Однообразные тупорылые коробки, белые и безупречно чистые, без единой надписи, если не считать крошечных цифр на дверце водителя, эти фургоны похожи на громадные самоходные печи. За их крышами, через улицу, я вижу верхнюю часть стены, ограждающей «Зелень». Сколько уже минуло с того дня, как я стоял у той стены и смотрел в окошки. Там луг, подстриженный «лесенкой», изумрудно сверкающий; поодаль десятка два царственных кленов, ветер шевелит их листья, и мне чудится – они шепчут друг другу: «Роща, роща, братец лист!» Ажурные вольеры наполнены суматошным воробьиным гомоном; там три церкви девятнадцатого века, две сложены из красного камня и белых досок, третья – из бурого камня, их шпили указуют на небо, где уже и вовсе просторно. Внутрь публику не пускают. «Зелень» – это участок зелени, заповедник. Они самые длинные в городе, эти очереди, вытянувшиеся по тротуару к окошкам в стене только ради того, чтобы взглянуть на тамошний простор. Лишь в воскресенье и можно надеяться увидеть в окошки «Зелень». Я почти год не могу выбраться.

Стиснутый очередью, я чувствую, как надежды стоящих за мной напирают сзади, и вот уже мое тело распялено на спине молодой женщины; у нее высокая прическа, на шее по-детски трогательный светлый пушок… Строго запрещается всякому, кто случайно или по необходимости оказался в близком контакте с другим лицом в очередях, собраниях либо в пути следования, обнаруживать, предлагать, давать знать и выказывать любым иным способом… – каким диким, хмурым языком говорят порою наши законодательные акты! – «похотливое домогательство», «развратные действия»… Попадается всегда мужчина, и понятно почему.

С девушкой мне ясно. Я шепчусь с ней. Она выворачивает шею, насколько это возможно и через плечо бормочет мне ответ. Это не значит, что у нас секреты – три часа назад мы знать не знали друг друга. Это своего рода психологический рубеж между беседой двух лиц и коллективным собеседованием. Мы оба вторые с правого края; стало быть, не только спереди и сзади, но еще по обе стороны от нас чужие уши и праздные языки. С молчаливого согласия мы хотим быть наедине в толпе.

По правую руку от меня – мусорщик. Слева – бабуля, радиомонтажница-пенсионерка. С ними тоже ясно.

О соседе сзади мне не хочется ничего выяснять.

Сирена: восемь пятнадцать. Осталось сорок пять минут. В девять, самое позднее – в девять пятнадцать надо двигаться на службу, иначе этими забитыми улицами я не поспею к одиннадцати, когда моя писательская смена должна рассесться по столам.

На девушке голубое платье. Обращаясь ко мне, она поворачивает голову вправо. Четвертушку ее лица я вижу немного сверху: скула, нос уточкой, наверно, большой рот.

За прошедшие три часа она успела заразить меня неким азартом – давно что-либо подобное помалкивало во мне. Нужно добраться до окон! Нужно поспеть на работу!

Я шепчу:

– Вы видели фильм Зэмпорта?

У меня смутное намерение пригласить ее на картину, если она не видела; ничего, что сам-то я видел.

Через правое плечо она отвечает:

– Как раз вчера вечером.

– Понравился?

Пожимает плечами. Я грудью чувствую это пожатие.

– Мне не понравилась та сцена, когда они стоят в толпе около – как это называется? Гидравлический подъемник? – ну когда она рассказывает ему о парне, с которым раньше встречалась. Кто ее тянул за язык?..

Из того немногого, что она обронила о мужчине по имени Стар (или Старр?), и по горячности, с которой винит себя в расстройстве их отношении, я смекаю, почему эта сцена огорчила ее.

– Так оно обычно и бывает, – говорю я.

– М-м…

Сомневается.

– То есть случается такая минута, когда мы бездумно говорим невозможные вещи.

Не отвечает. Она впечатлительна. Это чувствуется. Похоже, она ждет, чтобы я огорошил ее каким-нибудь признанием. Я и сам этого хочу, да язык прилип к гортани.

Из всех звуков главный – шарканье ног. Транспорт гудит электричеством, переговариваются люди, местами вспыхивает смех. Мне кажется, вдалеке я слышу воробьев. Мой задний сосед – брюзга. Сколько нас здесь набито! Отец рассказывал, как маленьким он стоял однажды рано утром на дюне в Кейп-Коде и смотрел на пески справа и слева, раскинувшиеся так далеко, что береговая линия таяла в дымке и ни одной живой души ни справа, ни слева… А стиснутые в этой очереди охотно идут на риск – заводят знакомства.

Я потому называю пенсионерку-радиомонтажницу бабулей, что она рассказала мне о своем внуке Роберте: ему четырнадцать лет, он подвергся стерилизации, теперь, стало быть, взрослый мужчина и один из четырехсот учащихся в Нью-Хейвене, отобранных в этом году обучаться чтению. Как она гордится им! Хотя и невысоко ставит ремесло, которому его будут обучать. У нее тени под глазами, в беспорядке седые волосы, но лицо волевое, нем проступают монгольские либо татарские черты: широкий овал, миндалевидные глаза, высокие скулы, налив энергии. В ином веке она могла быть наездницей, а тут простояла жизнь у штамповочного станка. Она мне нравится.

Мусорщик справа от меня нравится мне меньше, потому что он то и дело тянет шею послушать, о чем мы с девушкой шепчемся. На нем чистый зеленый комбинезон, спереди застегнутый на молнию, на левом плече вышит золотой орел с красными молниями в когтях. Он рассказал, что ночи проводит на четвереньках – скребет лестницы. Отсыпается днем и поэтому сейчас зевает. «Зэмпорт помешан на самом себе», – говорит он девушке и снимает напряжение, которое оставили слова о «невозможных вещах», сказанных бездумно.

Видимо, так оно и есть – помешан. Чтобы в наши дни сделаться известным, нужно лопаться от тщеславия, иметь сильный характер, уметь подмять других, нужны железная выдержка и кое-какие способности. А удержать известность почти невозможно: очень многие способны подмять других, да и с иными способностями много умельцев. Только кому она теперь нужна, известность? Я бы поменялся местами с мэром Нью-Хейвена, а он не особо известен, я и фамилию его не вспомню – что-то опять итальянское. Я бы хотел быть на его месте потому, что он имеет бесценное право входить в «Зелень», подстригать траву, стоять в одиночестве на широкой лужайке.

Девушка поворачивает голову и спрашивает: – Вы где живете?

– В блоке Мэринсона. Это за Уитни.

– Счастливый.

– Не знаю. Условия современные. Но… – Я еще приблизил губы к ее уху – она наверняка почувствует на шее мое дыхание – и прошептал: – У нас неспокойно. Я стою с прошением о дополнительной площади.

– Что?! У вас будут неприятности.

Я делаю глупость. Знаю. Но я должен попытаться. Ходит слух, что индивидуальную норму собираются урезать. Сейчас максимальная площадь на одного человека составляет шесть футов на двенадцать. Дают в зависимости от общих условий: площадь находится в обратной зависимости от предоставленных удобств. Моя, например, семь на одиннадцать; считается, что в жилом блоке Мэринсона великолепные условия. Жилая площадка отмечена линиями на полу спального зала. На этом пятачке надо разместить все свои пожитки; за исключением часов общественного пользования, строго наказывается посягательство на чужие владения, даже посягательство невольное, когда роняешь за черту вещь. Недавно ночью у нас было самое настоящее побоище: один разметался во сне и вылез ногой на супружескую площадку, а там имел место – так, во всяком случае, утверждалось, – коитус. Нам без конца твердят: «Смирение есть выживание». Девушка права: я могу навлечь на себя неприятности.

Только бы добраться до жалобных окон.

Стоящий сзади хрипит:.

– Шевелитесь!

Здание Бюро – до него уже буквально рукой подать – уцелело благодаря Обществу по охране исторических достопримечательностей. Воплощая средневековую идею власти, романтический девятнадцатый век сложил здание из камня, скупо декорировав скошенными аркатурами и романскими каннелюрами; цветовая гамма – от кофейного до бежевого, грубо обтесанная кладка изрыта оспой и потемнела от грязи; такова эта цитадель, в которой укрылись люди, по долгу службы говорящие: «Нет».

Кто-то позади наелся чесноку. Другие утренние запахи: сладостный дух свежескошенной травки за той стеной и злостная вонь пластмассы с фабрик за Вустер-сквер.

Утренняя дымка к этому времени растаяла, на темные гребни здания Бюро с Пролива наползают опушенные белым облака, и из пронзительно голубых разрывов проливается синька на голубое платье возле моей груди и бледной акварелькой ложится на светлую кожу над воротом, по-небесному голубя белую шею.

Вдруг справа встревает эта швабра:

– Вы о чем говорили?

У него хищный, крючковатый нос, двойной подбородок, по-солдатски коротко стриженная каштановая голова и карпе глаза, неправдоподобно близко поставленные.

Выручая меня, девушка быстро отвечает:

– Мы говорили о наших прошениях. Ваше о чем?

Он хмурится и замыкается в себе.

– Белковый рацион.

– А в чем, собственно, дело? – спрашиваю я.

Но какое-то опасение сводит его глаза еще ближе к переносице, он буркает:

– Ни в чем.

Или он чувствует, что его ответа ждет слишком много народу? Задумавшись над этим, я сам ощущаю, как меня снова охватывает паника. Тесным кольцом, давя со всех сторон, меня обжимают четверо: девушка, пенсионерка-радиомонтажница, этот проситель белка и нытик сзади (последний, правда, присутствует незримо, но в четверку он входит). Эти четверо, что примыкают ко мне, не страшны. Про них все известно – каждый уже высказался о себе. Но то, как свел глаза мусорщик, возможно подсчитывая действительных и потенциальных слушателей, и то обстоятельство, что монтажница рассказывает кому-то стоящему впереди о своем Роберте, – все это наводит меня на мысль, что каждый из четверых, примыкающих ко мне, в свою очередь примыкает к троим либо четверым, в зависимости от того, во внутреннем или внешнем ряду он стоит. Мой кружок, таким образом, раздается в стороны и включает уже тех, кто примыкает к моим примыкающим. Нужно остановиться и не думать о тех дальних, что примыкают к примыкающим моих примыкающих, потому что чувство всеобщей связанности – что ты не отдельное существо, а звено, впаянное в цепь, – как побежавший от искры пожар, размечет мою цельность по обеим сторонам очереди, растрясет ее по всей колонне, пока мое самосознание не вплавится в общую амальгаму. Потеряв себя, я умалюсь до ничтожного ома в грандиозной электрической цепи разочарования.

Все это не значит, что люди в очереди сливаются в одно пятно. Вовсе нет. Очередь – это совокупность отчетливых характеров. Вон впереди слева высокая черная фигура в красной вязаной фуражке с длиннющим козырьком и колоссальным синим помпоном. Кто-то сзади все время надрывно кашляет. Парень – третий от меня – считает себя модником, надев немыслимое вельветовое пальто зебровой окраски с черным воротником во всю ширину плеч. Несомненно, сильная личность – наевшийся чесноку. Для меня мысль раствориться среди ярких индивидуальностей куда страшнее, скажем, безликости, безымянности, беззакония и ссылки.

– Да шевелитесь там, черт возьми! – распаляет себя задний. – Не целый же день тут торчать.

Я снова стягиваю свой круг, стараюсь исключить мельтешащие подробности очереди, настраивая глаза на шейный пушок. Я шепчу:

– Парень, о котором вы рассказывали, этот Старр, – что вы не поделили?

Она полушепотом отвечает:

– Он ко всему придирался. Кошмарный характер!

Но, вынеся этот приговор, она тут же одергивает себя.

– Не знаю, где я сглупила. Иногда я такая глупая.

Я уже убедился, что ей не хватает уверенности в себе. Вряд ли она не уверена в себе оттого, что потеряла мужчину; скорее, она потеряла его из-за своей кротости (другое название неуверенности).

Решаю как-нибудь подбодрить ее, пусть знает, что похвастаться мне тоже нечем.

– Я не говорил вам, – я ей этого не говорил, хотя за три часа с четвертью мы сказали друг другу порядочно, – что развожусь?

Потрясена. Выражается это неожиданным образом. Впервые, мне кажется, за все утро она поворачивает голову влево, и я впервые представляю себе, каким может быть ее лицо целиком. Лица ведь не бывают симметричными; слева верхняя губа у нее чуть припухла, и ко мне обращен профиль повеселее, почти озорной. Мысленно я как бы уже смотрю ей в глаза, но не могу определить, широкое или узкое у нее лицо.

Бабуля начеку: девушка обернулась в ее сторону.

– Здравствуйте, милая.

Но девушка еле слышно вопросом отвечает на мой вопрос:

– Скверно?

– Очень скверно. Мы разъехались. Теперь адвокаты занимаются. Шесть месяцев тянется.

Бабуля не даст себя в обиду, она приступает к девушке требовательно:

– Вы с каким прошением, милочка?

Та отвечает:

– Хочу сменить работу.

– Зачем?

Чтобы и про меня не забывали, я говорю:

– Поверьте, это будет первое, о чем ее спросят у окошек.

Сам я уже спрашивал, и она объяснила: от дома до работы ей добираться четыре часа забитыми улицами, а в перемене места жительства ей уже дважды отказывали.

Но бабуле она отвечает так:

– Потому что моя работа не дает мне удовлетворения. Я хочу заниматься делом, которое принесет другим пользу. Работать, например, в Сент-Рафаэле, в Коннектикут-Вэлли или в чеширской исправительной школе.

Бабуля говорит:

– Думаете, им важно, что приносит удовлетворение вам? Ха!

Я в замешательстве. Не нравятся мне эти расспросы. И потом, девушка не из четверки примыкающих к монтажнице: она впереди и вторая направо от бабули. Она примыкает ко мне, а уже я примыкаю к бабуле – друг друга они не касаются. Я не желаю, чтобы меня вот так же потрошили чужие примыкающие. К примеру, я не желаю заводить знакомство с человеком, стоящим перед бабулей – пожилым, в засаленном черном костюме, – он к ней примыкает, она – ко мне; он примыкает к девушке, а девушка – ко мне. Когда он повернулся к ней что-то сказать, его лицо напомнило мне лицо моего отца, когда тот был уже стар и болей и неотвязно думал о смерти. Я его не касаюсь. И он меня не касается.

Бабуля, надо признаться, – само дружелюбие, сама навязчивость. Когда, повернув голову влево, я шептал девушке о разъезде с женой, она нас слышала. Она говорит мне:

– Молодой я работала в бюро путешествий. Был такой остров, я туда отправляла одиноких, если брак расстроился или кто не встретил свою любовь. И моя миссия – я, знаете, считала это своей миссией – была такая, чтобы собрать их вместе, и я их всех туда направляла, на этот островок. Где-то за Мартиникой. А уж как они там устраивались…

Глаза у нее плохие. По меньшей мере однажды ей уже снимали катаракту; возможно, у нее еще и глаукома. Огромные глазные яблоки за толстыми стеклами налиты добротой, бескорыстием, по-матерински алчны.

Через плечо девушки я смотрю на стоящего перед нею мужчину. Время от времени перебрасываясь с девушкой парой слов, он вертит головой, но я не разглядел его лица. Одет он в бурый спортивный пиджак из тяжелого габардина, вроде и хорошо сшитый, и, наверное, дорогой, но сам небрит, жирные волосы, редеющие к макушке, висят сосульками; что-то жалкое в нем. Грудь девушки утопла в складках его пиджака, на ее тазе лежат его ягодицы. Пс этого недотепу, видимо, ничем не пронять.

Желая это проверить, я шепчу девушке:

– Ваш передний парень о чем просит?

– Не знаю, – отвечает она. – Сейчас спрошу.

Хотел убедиться, что она мало знает о нем, и сам же подтолкнул ее выяснять.

Она обращается к нему. Он быстро поворачивает голову. Хорошая реакция, и лицо у него живое, хотя изможденное. Может, он и не такой недотепа, как я полагал… Строго запрещается… Их обмен сведениями затягивается. Это уже настоящая беседа.

Мне безразличен исход их болтовни, и, повернувшись к мусорщику, я говорю ему громким неприятным голосом:

– Очередь сегодня еле движется.

Время от времени, примерно раз в минуту, удается на дюйм-другой просунуть ногу вперед. Случается, при этом теряешь равновесие, но это не страшно: в тисках толпы человек удерживается стоймя. В цоколе здания Бюро шестнадцать жалобных окон. Согласимся, что каждый проситель выстрадал правоту своей просьбы, и, когда отгородившийся от него зарешеченным окном служитель Бюро отклоняет прошение, понятно, что проситель будет возражать – сначала гневно и с возмущением, а там и дрожи подпустит в голос, и на все уходит время. Хочется, чтобы у окошек с каждым разобрались. Когда без малого пять часов протомишься в очереди, надо же хоть несколько минут, чтобы примириться с отказом. А тем временем топчется на месте колонна, вытянувшаяся, я думаю, уже на четверть мили.

В ответ на мое замечание, что очередь еле движется, мусорщик вдруг ударяется в жалобы.

– Плохо питаюсь, – говорит он. – Слышишь? Жена болеет. Совсем дурная стала. После работы придет в спальный зал и сразу орать на меня, кидается чем ни попадя. Все к соседям летит. Пришлось отвезти в Коннектикут-Вэлли. В приемном покое говорят: «Подпишитесь, сударыня». Она говорит: «Это что?» Те: «Подписка о добровольном согласии». Она им: «Я погожу». Они говорят: «Сударыня, надо подписаться». Тогда она кивает на меня и говорит: «А пусть этот олух подпишется». Ей говорят: «Давайте, давайте, сударыня, такой порядок». А она в ответ: «Всем давать – другим не останется». Я прямо обалдел. Чуть в обморок не бухнулся. Жрать хочу все время.

От вида его заострившегося лица мне делается тошно. Те двое еще шушукаются. Я не прислушиваюсь. Я поражаюсь игре случая.

Я очень сблизился с этой девушкой: мы шепотом откровенничаем, скоро у нас не будет секретов друг от друга – как же это все случилось? Или я втайне надеялся, даже рассчитывал оказаться за такой девушкой, когда в пять утра вставал в хвост очереди? Кругом была темь, хоть глаз выколи. Конец очереди я нашел на Вязовой, за углом, фонарей поблизости не было. Много ли увидишь? И мог ли я сознательно выбирать? На выбор было четыре колонны, еще не так набитые, как сейчас. Что мешало мне встать левее, иначе говоря, на бабулино место, за этим доходягой, который напомнил мне отца? Я пытаюсь разгадать игру случая, вороша события раннего утра: каким, например, особенным усилием указательного и большого пальцев заводил я будильник, что он затрещал под подушкой (чтобы не будить соседей) в 4.32, а не в 4, скажем, 29? Тогда бы я пришел в очередь на три минуты раньше и разминулся бы с девушкой. До сегодняшнего утра я был в очереди пять раз; один раз я стоял за пожилой дамой, в остальных случаях – за мужчинами. А сегодня…

Она кончила свои переговоры с мужчиной в спортивном пиджаке. Повернув голову вправо, она вполголоса говорит:

– Это в самом деле интересно. Недавно он выезжал с сослуживцами на пикник. Их отвезли в Мадисон, и на пляже в очереди в мужскую раздевалку его сосед…

– Случай, – шепчу я.

– Что вы имеете в виду?

– Его соседа… Это лотерея.

Поводя головой, она с минуту озадаченно раздумывает, но туманного смысла моих слов, конечно, постичь не может.

– Ну да, – продолжает она, – тот человек предложил нашему приятелю сыграть в денежную лотерею. Наш попросил показать билет. Это была частная лотерея. Тогда он говорит: «Это незаконно». Тот говорит: «Отнюдь» – и показал что-то вроде разрешения в прозрачной корочке, с гербовой печатью и подписью губернатора. И этот купил билет, дело было чистое – когда розыгрыш, его предупредили заранее. Он проиграл, но все было по-честному. Сейчас он хочет добиться разрешения самому проводить лотерею.

Теперь я понимаю, откуда его жалкий вид. Парень из тех, что вечно отыскивают лазейки. Обидно, что девушку так увлекла его бредовая идея.

– Никто ему не разрешит, – шепчу я.

– Ну, не знаю, – говорит она. – А как же тот? Ему ведь разрешили.

– Кто поручится, что он не подделал бумагу?

– А гербовая печать?

– Нельзя же всему верить, миленькая.

Напрасно я поддался слабости и смягчил выговор.

Сейчас я думаю о том, с какой неохотой обнаруживала свои переживания моя мать, зато сколько чувства было за ее сдержанностью. Мне было шестнадцать лет, когда трудовая повинность заставила меня покинуть дом, точнее говоря, нашу комнату в меблирашках на Хау-стрит (тот год был последний, когда на семью еще полагалась отдельная комната); и мать, прощаясь со мной на лестнице, протянула мне руку и сказала: «До свидания, сын. Не роняй себя. Помни, что ты Пойнтер, и гордись этим». Я уходил из дому в первый и, как выяснилось, последний раз. Другими словами, отныне я был взрослый, и я уходил раз и навсегда. Когда я прежде выходил из дому, даже если по ее поручению выбегал на угол купить полтора фунта фарша, кресс-салата, простокваши, в которую, признаться, она верила куда больше, чем в своего белобородого конгрегационалистского бога, она всегда целовала меня в щеку, во всяком случае, чмокала воздух где-то возле. Но в тот раз только пожала руку. И, стоя сейчас в очереди, притиснутый к девушке в голубом, я как никогда пронзительно переживаю невыказанную боль моей матери, вот так давшей мне понять, что я взрослый человек, что я свободен.

Бабуля пытается завладеть вниманием девушки.

– Голубушка, – говорит она, – голубушка!

Она наставляет на меня свои выпуклые линзы и просит сказать девушке, что хочет поговорить с ней. Я передаю ее просьбу.

– Послушайте, милочка, – говорит бабуля. – Сменить работу непросто.

– Вы не задумывались, – спрашиваю я бабулю, – что каждый проситель абсолютно убежден в том, что чужие прошения будут отклонены?

На ее широкой дикарской физиономии ухмылка.

– Так их всегда и отклоняют!

– В таком случае вы-то что здесь делаете? – с неожиданной резкостью спрашивает девушка.

– Не сердитесь, я дело говорю. Разве я не пыталась, вроде вас, сменить работу, милочка? Не раз и не два пыталась, а все двадцать. Думаете, собирать схемы – это игрушка? Посмотрите на мои глаза. Я же глаза потеряла. Я на три четверти слепая. Но приведи бог напутать в схеме – обязательно будет замыкание. А если какая-нибудь шишка выступает, а ваш аппарат прекратил прием «по техническим причинам»? Быстро найдут виноватого. Но головке не погладят, погонят с треском… Уж как я рвалась сменить работу! Вы, милая, и не надейтесь.

– Доброе напутствие, – иронизирую я, выручая девушку.

А девушка ей сухо отвечает:

– Разные вещи. Я прошу не ради собственного блага.

– Ха! – Словно полновесный заряд картечи вылетает из бабулиной глотки.

А сирена, затыкая ей глотку, оповещает новую четверть часа, вспоров бесцветный гул шарканья шин, птичьего писка и множества голосов, так и сяк склоняющих надежды и веру в милосердное будущее.

– Мать твою, еще эта сирена, – отводит душу мой задний.

При мысли о девушке у меня покалывает в груди, хотя никаких прав на нее у меня нет. Такая боль – благотворная. Хочется заступиться за Девушку, она такая ранимая. Только мне ли не знать, какой я сам ранимый? Я помню голос той девушки, в которую втрескался в Найептике, когда отбывал там трудовую повинность; столько лет прошло – я уже забыл ее имя. Мы быстро управились, в два-три вечера: импортное ирландское пиво «Харп» (помню фирму!), фильм, не выходя из автомобиля, и его название помню: «Шикарный»; помню, как держались за руки и смотрели полупрофессиональный бейсбол на освещенных фонарями задворках какого-то зловонного тормозного завода (помню, как место называлось: Бестосайт); помню, куда-то отогнали свою колымагу, которую я выклянчил на вечер с автобазы в Найептике (база называлась «Дорожный опекун»), и в призрачном свете приборного щитка смотрели друг другу в глаза, и в голосе ее звенело торжество: «Ты бешеный!» Но никакой я не был бешеный, а была умопомрачительная крутизна, и в свои девятнадцать лет она ухватилась за очередную последнюю попытку – удержаться…

Моя девушка поворачивает голову вправо, и я с трудом ловлю ее слова:

– Вы начали рассказывать… Вы сказали: адвокаты…

– Что тут рассказывать? У меня своя точка зрения, у нее – своя. Я считал, что она нарушила брачный контракт.

Девушка медленно кивает. Ее голова по-прежнему повернута в мою сторону. Боже, у нее мокрая щека. Не может быть, чтобы это в мою честь. Наверное, накатили мысли о собственной неудаче с тем парнем, которого она не сумела удержать. А может, жизнерадостная бабуля чересчур остудила ее надежды.

Я не смею положить руки ей на бедра или на талию: запрещается. Она может меня выдать.

– С вами все в порядке? – шепчу я.

Она кивает и откидывает голову назад ко мне.

Я должен вести себя очень осторожно. Строжайше… Точно ли ей хочется, чтобы я рассказывал о жене? Очень трудно понять и уж тем более объяснить другому, как кончаются долгие отношения. Девушка шмыгает носом. Похоже, взяла себя в руки… В потоке прохожих, отделяющих нас от неостановимой ленты автомобилей, я вижу голову чудовищно высокой женщины. Она направляется в сторону Вязовой улицы. Луковицеобразное ее лицо неожиданно красиво, и к излишествам своей внешности она еще добавила парик, с которого рукой подать до неба.

Продираясь сквозь давку, она слегка покачивает головой, озирая тесно натыканные макушки.

– Посмотрите на эту женщину, – говорю я девушке, не умеряя на сей раз голоса. – Какая спокойная!

Безмятежность женщины глубоко волнует меня, проникая в самые тайники души. Может, эта безмятежность просто следствие того, что она на голову выше других; может, она физически сильная и это ей приятно; но мне думается – а может, я фантазирую, – тут есть что-то еще. Она в ладу со всем, что отравляет нам жизнь. В чем ее секрет? Я бы хотел набраться смелости и поверх голов крикнуть ей: «В чем ваш секрет?»

Девушка, мусорщик, женщина по правую руку от девушки (это немолодая учительница в коричневом репсовом платье, раздражающаяся по любому поводу, отчего с ее лица не сходит брюзгливая гримаса) – все они, и мужчина в спортивном пиджаке, и, может, еще двое-трое слышали мои слова, и все смотрят на высокую женщину. Покачивая головой, она бросает взгляд в нашу сторону, видит, что мы смотрим на нее. Она не улыбается нам, ее глаза темнеют. Она умеет хранить свой секрет.

Помню, ребенком родители повезли меня на море. Было утро, я сидел на громадной каменной глыбе, которую местные мальчишки звали «Тигром». У края скалы сквозь чистую воду было видно дно, и, где помельче, солнечные блики рябили гальку. Еще там была глухая яма, куда ныряли мальчики постарше; я не нырял. Обычно «Тигр» был весь облеплен ребятами, но в тот раз добрая сотня их визжала и плескалась поодаль и я был на скале один. Я терпеливо сидел с удочкой, забросив крючок с наживкой в яму; вдруг клюнуло, я вытянул рыбку – и обмер: она стала расти на глазах. Она распухала, раздавалась вширь. Спинной плавник ощетинился. Из округлившегося рта шел сиплый звук. Брюшко надувалось. Меня поразило, сколько ярости вызвал в ней насильственный скачок из своей стихии в мой мир. Как сорвать ее с крючка и бросить обратно в воду, пока она не вымахала с меня ростом? Я не стал звать на помощь: ребята всем косяком носились в нескольких ярдах от камня и так шумели, что не услышали бы моих криков. Я не мог пошевелиться: вечность повисла на моем крючке. Помню, каким огромным вдруг стало небо, как мне стало страшно, что я один во всем этом невероятном пространстве, а еще страшнее была мысль, что эта растяжимая рыба так и будет раздуваться от гнева, пока не заполнит собою все, оставив от меня лишь мокрое пятно на «Тигре». Но тут маленький бунтарь выдохся, и на крючке опять болталась жалкая рыбешка. На скалу уже лезли ребята, и мой брат брезгливо сорвал рыбку с крючка и швырнул ее в воду. Она сперва поболталась поплавком, разевая рот, потом, посверкивая серебром, вильнула в темную пучину.

– Жена? – шепчу я девушке. – Так получилось, что она не могла иметь близких отношений, когда кругом люди. Сначала-то было иначе. А тут ее как подменили. У нее развился какой-то дурацкий невроз. Чего мы только не испробовали. Я сделал что-то вроде рамы, мы набрасывали на нее простыни, но ей все равно мешало, что люди разговаривают в спальном зале или дышат во сне ртом. В общем, все это уже не доставляло ей никакого удовольствия. А мне из-под палки тоже не нужно. Она совсем потеряла голову, стала меня обманывать – наверное, хотела выставить меня виноватым. Некрасивая история.

– О вас я так ничего и не узнала, – шепчет девушка.

Мусорщик откровенно тянет шею, слушает, что я отвечу.

– Вы хотите сказать, – шепчу я, – что это, может, меня подменили?

– Это вполне возможно.

– Это вполне возможно. Но, согласитесь, я сужу со своей колокольни.

В ту пору мы обитали в жилом комплексе на Джордж-стрит. У нас был ребенок, и поэтому площадка у нас была терпимая. Одну стену спального зала украшали фотопанно, изображавшие ливень в пуэрториканском лесу: до озноба реальная хмурая сырость, неохватные глянцевитые листья, усики-удавки. Мы с женой ссорились из-за книг: оба умели читать. Она была электриком высокой квалификации, ее пригласили работать на сложных автоматизированных линиях. Иногда я думал, что, раз ее частенько било током, это вполне могло оглушить ее эрогенные зоны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю