355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Трумен Капоте » Современная американская повесть » Текст книги (страница 37)
Современная американская повесть
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 15:00

Текст книги "Современная американская повесть"


Автор книги: Трумен Капоте


Соавторы: Джеймс Болдуин,Уильям Стайрон,Джеймс Джонс,Джон Херси,Тилли Олсен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)

– Вот красота! Ну, как она, жизнь? – Не знаю, кто из них задал этот вопрос, кто спросил первый, но я так и вижу их лица.

– Ты почему меня спрашиваешь?

– А потому, что ты вот он, тута.

– Где тута?

– Слушай, брось дурака валять! Ты что делаешь?

– Да вот ишачу на одного еврея, старик, – производство готового платья, – вожу тележку, разъезжаю вверх-вниз в лифтах.

– Твои как?

– Э-э, отец два года назад умер. Живу все там же, вместе с мамой. Мучается она, у нее варикозные вены. Так что… – И Дэниел опустил глаза на пивную кружку.

– А ты что собираешься делать? Я спрашиваю: ты не занят?

– Сейчас, сию минуту?

– Я говорю, может, собираешься куда-нибудь, может, договорился, а то пойдем со мной. Прямо отсюда и пойдем.

– Ничем я не занят.

Фонни допил пиво и расплатился с официантом.

– Пошли. Пиво и у нас в берлоге найдется. Да пойдем же! Ты помнишь девчонку Тиш?

– Тиш?

– Да, Тиш. Маленькая такая, костлявенькая Тиш. Моя девочка.

– Маленькая, костлявенькая?

– Ну да! Я до сих пор с ней. Думаем пожениться, старик. Пошли. Покажу тебе свою берлогу. А она сообразит нам чего-нибудь поесть. Ну, пошли, пошли. Я же говорю, что пиво у нас и дома найдется.

Конечно, не следовало ему тратить такие деньги, но он заталкивает Дэниела в такси, и они катят на Бэнк-стрит, хотя я их вовсе и не жду. Но Фонни такой радушный, такой веселый, так радуется! Сказать правду, я узнаю Дэниела только по тому, как блестят глаза у Фонни. Да, время не пошло Дэниелу на пользу, и я вижу, до какой степени жизнь потрепала его. Я вовсе не такая уж наблюдательная, просто я влюблена в Фонни. Не любовь и не страх делают человека слепым, слепым его делает равнодушие. И я не могла оставаться равнодушной к Дэниелу, видя по лицу Фонни, как это хорошо, что в болотистой заводи своего прошлого ему удалось каким-то чудесным образом выудить близкого друга.

Но это значит, что мне надо сходить в магазин, и я выхожу, оставляя Фонни и Дэниела одних. У нас есть проигрыватель. Уходя, я слышу, что Фонни ставит «Сравни, но с чем?», и вижу, что Дэниел сидит на корточках и пьет пиво.

– Так ты что, правда решил жениться? – спрашивает Дэниел грустно и в то же время насмешливо.

– Ну да. Мы жилье себе подыскиваем – ищем мансарду, потому что за мансарду, знаешь, не так дерут. И чтобы Тиш не пришлось тесниться, и чтобы мне было где работать. Эта комната и на одного мала, уж не говоря о двоих. У меня здесь весь мой материал – и здесь и в подвале. – С этими словами, сидя на корточках напротив Дэниела, он свертывает самокрутку ему и себе. – Сколько мансард стоят пустые по всему Ист-Сайду, а снимать их никому и в голову не придет, кроме таких вот чудаков, вроде меня. Случись пожар, ведь это ловушка, а в некоторых даже уборных нет. Казалось бы, найти мансарду легче легкого! – Он раскуривает самокрутку, затягивается и передает ее Дэниелу. – Но знаешь, старик, здорово не любят в нашей стране негров. Так не любят, что скорее прокаженному сдадут, чем негру. Честное слово! – Дэниел затягивается и передает самокрутку Фонни. «Усталые леди целуют собак», – орет проигрыватель. Фонни тоже затягивается, отпивает пива из банки и возвращает самокрутку Дэниелу. – Ходим когда вдвоем с Тиш, когда она одна или я один. Но все то же самое. – Он встает. – Теперь одну Тиш я не пускаю, потому что, понимаешь, какое дело, на прошлой неделе уже совсем было сладилось, подыскала она мансарду, один типчик обещал сдать. Но он меня еще не видал. Наверно, так рассудил: черная цыпочка из Гринич-Вилледжа, ходит одна, высматривает себе помещение. Дай-ка я с ней побалуюсь. Думал, что она авансы ему делает. Вот это самое и было у него на уме. Тиш приходит гордая, довольная и рассказывает мне. – Он снова садится. – Ну, мы идем туда. А этот стервец как увидел меня, так говорит: произошло, мол, недоразумение, сдать нам он ничего не может, откуда-то, из Румынии, что ли, чуть не через полчаса понаедут его родичи, и он поселит их в этой мансарде. Сволочь! Я обозвал его сволочью, и он пригрозил мне, что натравит на меня полицию. – Фонни берет самокрутку у Дэниела. – Я уж подумываю, как бы мне подкопить монет и двинуть куда-нибудь из нашей дерьмовой страны.

– Как же это ты двинешь?

– Сам еще не знаю, – говорит Фонни. – Тиш плавать не умеет. – Он возвращает самокрутку Дэниелу, и они начинают гоготать и корчиться от хохота.

– Сначала тебе, может, одному уехать, – уже серьезно говорит Дэниел.

Самокрутка и пластинка подошли к концу.

– Нет, – говорит Фонни. – Я на это вряд ли решусь. – Дэниел пристально смотрит на него. – Мне страшно.

– Чего страшно? – спрашивает Дэниел, хотя и сам знает, как ответить на этот вопрос.

– Боюсь, и все тут, – говорит Фонни после долгого молчания.

– Боишься, как бы с твоей Тиш чего не случилось? – спрашивает Дэниел.

Снова долгое молчание. Фонни смотрит в окно. Дэниел смотрит Фонни в спину.

– Да, – говорит наконец Фонни. Потом: – Боюсь, как бы с нами обоими чего не случилось друг без друга. Ведь она прямо-таки несмышленыш, старик, всем доверяет. Идет, понимаешь, по улице, крутит своим аккуратненьким задиком и дивится, когда на нее всякая сволочь кидается. Того, что я вижу, ей не видно. – Снова наступает молчание. Дэниел внимательно смотрит на него, и Фонни говорит: – Может, я покажусь кое-кому шизиком, но, понимаешь, у меня только и есть в жизни что мое дерево, мой камень и Тиш. Если я их лишусь, тогда мне конец. Я это твердо знаю. Понимаешь, старик? – Он поворачивается лицом к Дэниелу. – Что во мне есть, не я это туда вложил. И не мне это из себя вытаскивать.

Дэниел подходит к тюфяку, садится, прислоняется спиной к стене.

– По-моему, ты не шизик. По-моему, тебе повезло. У меня ничего такого нет. Можно мне еще пива?

– Конечно, – говорит Фонни, идет и открывает еще две банки. Одну дает Дэниелу, и Дэниел надолго припадает к ней, а потом говорит:

– Я только что из тюряги, друг. Два года отсидел.

Фонни молчит – поворачивается и молча смотрит на него.

Дэниел молчит, отпивает из банки.

– Мне было сказано – да и до сих пор так говорят, – будто я увел машину. А я, понимаешь, даже и водить эти машины не умею! Потребовал от своего адвоката – на самом-то деле он был ихний адвокат, понимаешь, от городского суда, – потребовал, чтобы он доказал им это, а зачем ему доказывать? И вообще я и в машине-то не сидел, когда меня взяли. Но при мне была травка. Сижу себе у нас на крылечке, а они подъехали и замели меня. Вот так, очень просто. Время было около двенадцати ночи, ткнули в камеру, а на следующее утро выставили вместе с другими на опознание, и какой-то подонок заявил, что машину увел я, а я и видеть ее не видал. И вот, понимаешь, раз я с травкой, значит, все равно подлежу: Потом мне говорят: признаешь свою вину – срок будет меньше. А не признаешь, тогда вкатим как следует. Ну что тебе сказать?.. Я один… – Он снова прикладывается к банке. – Никого возле меня нет… Взял и сказал на суде: виновен. Два года! – Он наклоняется вперед, не сводя глаз с Фонни. – Мне тогда показалось, что это лучше, чем загреметь из-за марихуаны. – Он откидывается назад, смеется, отпивает из банки и смотрит вверх на Фонни. – Так вот нет! На пушку меня взяли, потому что я был дурак дураком и сам не свой от страха. А теперь жалею. – Он замолкает. Потом: – Два года!

– Мать твою! – говорит Фонни.

– Да, – говорит Дэниел. Говорит после самого оглушительного, самого долгого молчания, которое им когда-либо приходилось слышать.

Вскоре я возвращаюсь, и они оба немного в кайфе, но я ничего им не говорю и ухожу на кухню и стараюсь двигаться в ее крошечных пределах так, чтобы не шуметь. На минутку туда приходит Фонни, прижимается ко мне сзади, обнимает меня и целует в затылок. Потом идет назад к Дэниелу.

– Давно ты вышел?

– Третий месяц. – Он встает с тюфяка, подходит к окну. – Знаешь, старик, плохо мне там было. Совсем плохо. И сейчас плохо. Может, легче было бы, если б я натворил что-нибудь и на этом попался. Но ведь я ничего такого не сделал. Они, понимаешь, решали на мне отыграться, им все сходит с рук. Мне еще, понимаешь, повезло, всего два года. Ведь они все что угодно могут с тобой сделать. Все что угодно. Суки они. Я только в тюряге понял, о чем Малькольм и его парни говорили. Белый – это сатана. Белый уж точно не человек. Я, брат, такое видел, что до самой смерти мне это будет сниться.

Фонни кладет руку Дэниелу на шею. Дэниел вздрагивает. Слезы текут у него по лицу.

– Я все понимаю, – мягко говорит Фонни. – Но ты не поддавайся. Из тюрьмы ты уже вышел, все позади, ты молодой.

– Я знаю, о чем ты думаешь. И ценю это. Но тебе не понять, старик!.. Самое тяжелое, старик, самое тяжелое – это то, что тебя доводят… начинаешь всего бояться. Всего боишься, старик. Всего!

Фонни не говорит ни слова, просто стоит рядом с Дэниелом, обняв его за шею.

Я кричу из кухни:

– Как вы там, бродяги, проголодались?

– Да! – кричит мне Фонни. – Подыхаем! Ты смотри там поживее!

Дэниел вытирает слезы, подходит к кухонному порогу и улыбается мне.

– Рад тебя видеть, Тиш. Ты, как я погляжу, не потолстела.

– Помолчал бы! Я тощая, потому что меня заела бедность.

– А что же ты не подыскала себе богатого мужа? Теперь уж что и говорить – не потолстеешь.

– Эх, Дэниел, тощему двигаться легче, застрял где-нибудь в узком месте, глядишь – и вывернулся. Понимаешь смысл?

– Ишь ты! Все рассчитала! У Фонни эту науку прошла?

– Кое-чему Фонни меня научил. Но я ведь очень сметливая, до всего своим умом дохожу. Ты разве этого не усек?

– Я столько всего усек, что некогда мне было тобой любоваться.

– В этом смысле ты не единственный. И кто тебя обвинит? Уж такая я замечательная, что самой не верится, то и дело себя щиплю.

Дэниел смеется.

– Вот бы поглядеть! А в каких местах щиплешь?

Фонни буркает:

– Она такая замечательная, что иной раз и подзатыльник может схлопотать.

– Значит, он тебя, случается, и поколачивает? Ай-ай!

– Только слезы утирай! Эх! Тоска меня берет!

И вдруг мы все трое запеваем:

 
Он ко мне вдруг подойдет,
И обнимет он меня.
Я уйду, его кляня.
Ах, ты зла, любовь, ты зла!
Я обратно приползла,
Не оставлю я тебя
Никогда!
 

И мы хохочем. Дэниел успокаивается, и взгляд его вдруг уходит куда-то вглубь, далеко-далеко от нас.

– Бедная Билли, – говорит он. – Ее тоже вконец измочалили.

– Слушай, старик, – говорит Фонни. – Надо сегодняшним днем жить. Если будешь забивать себе этим голову, тогда пиши пропало, шагу вперед не сделаешь.

– Ну, садитесь, – говорю я. – Давайте есть.

Я приготовила любимое блюдо Фонни – грудинку под соусом с рисом и зеленым горошком и кукурузные лепешки. Фонни включает проигрыватель – негромко: «Что такое происходит?» Мэрвина Гэя.

– Тиш, может, и не потолстеет, – говорит Дэниел, – зато уж ты-то наверняка. Вы, братцы, не возражаете, если я буду почаще к вам забегать, скажем, вот в это же самое время?

– Валяй! – весело говорит Фонни и подмигивает мне. – Красотой Тиш не отличается, но стряпает здорово.

– Какое счастье, что я могу приносить хоть какую-то пользу человечеству! – отвечаю я, и он снова мне подмигивает и принимается за ребрышко.

Фонни обкусывает ребрышко и поглядывает на меня, и в полном молчании, не сморгнув, мы с ним смеемся. Причин для смеха и у него и у меня много. Мы с ним вдвоем – там, где до нас никто не доберется, никто нас не тронет, где мы вместе. Мы счастливы просто потому, что у нас нашлось, чем покормить Дэниела, который ест себе и ест, не подозревая, что мы смеемся, но догадываясь, что с нами произошло какое-то чудо, а значит, чудеса случаются и, следовательно, с ним тоже могут случиться. А как здорово, когда ты способен внушить человеку такую веру.

Дэниел сидит у нас до полуночи. Ему страшновато уходить, страшновато опять очутиться на улицах, и Фонни понимает это и идет проводить его до метро. Дэниел, который не может бросить мать, но мечтает о свободе, мечтает зажить своей жизнью и в то же время страшится свободы, страшится того, что эта жизнь уготовила ему, – Дэниел изо всех сил бьется в западне. А Фонни, который моложе, изо всех сил старается повзрослеть, чтобы помочь другу на его пути к освобождению. Дал господь свободу Дэниелу, почему же он других оставил?

Песнь старая, но ответа на нее нет.

По дороге в метро в тот вечер и потом еще не раз Дэниел пытался хоть немного рассказать Фонни о том, что с ним было в тюрьме. Иногда он сидел у нас, и я тоже слушала его рассказы; иногда они оставались вдвоем с Фонни; иногда он плакал, рассказывая, и иногда Фонни его обнимал. Иногда я. Дэниел выдавливал из себя эти воспоминания, исторгал их, точно куски рваного, искореженного, леденящего металла, вырывал их вместе с мясом и кровью, как больной, жаждущий исцеления.

– Сначала не понимаешь, что с тобой делают. Да разве это поймешь! Подъехали, взяли меня прямо на нашем крыльце и обыскали. Когда я потом все это вспоминал, то никак не мог усечь – почему? Я всегда сидел у себя на крыльце, и я и другие парни, а эти часто проезжали мимо, и, хотя мне героина не требуется, они-то знали, что кое-кто из черной кодлы его употребляет. И я знал, что им это известно. Они видели, как эти парни почесываются и клюют носом. И наверно, сообразили, в чем тут дело. Я потом вспоминал, как все было, и понял: эти подонки разбираются, чем тут пахнет. Они едут в отделение и докладывают: все нормально, сэр. Мы выследили толкача, когда он объезжал свои точки, травка доставлена, а черномазые тут ни при чем. Но той ночью я сидел один и уже собирался домой, а тут вдруг они на машине. Начинают на меня орать, заталкивают в подъезд и обыскивают. Сам знаешь, как это делается.

Я – не знаю. А Фонни кивает, и лицо у него застывшее, глаза потемнели.

– А я только что обзавелся травкой, она у меня в заднем кармане. Вынули ее, уж больно они, понимаешь, любят ощупывать человеку задницу, один взял, передал другому, третий на меня нацепил наручники и затолкал в машину. Я понятия не имел, что до этого дойдет, может, немного был в кайфе, может, ничего сообразить не успел, но, понимаешь, старик, когда тот подонок нацепил на меня наручники, спустил вниз по ступенькам и затолкал в машину, а потом машина двинулась, я чуть было не закричал: «Мама!» И тут напал на меня страх, потому что она ходит-то еле-еле, начнет еще беспокоиться обо мне, а где меня искать, никто не знает. Ну, привезли в участок, зарегистрировали как наркомана, все у меня отобрали, а я их спрашиваю: можно мне позвонить? И соображаю, что звонить-то некому, разве только маме, а она-то кому позвонит ночью? Может, думаю, уже спит, может, решила, что я поздно приду, а утром проснется и увидит, что меня нет, но я к тому времени, может, чего и придумаю… Впихнули меня в маленькую камеру, где еще не то четверо, не то пятеро лбов клюют носом и воняют. Я сел, пробую собраться с мыслями. Что же теперь делать? Как быть? Звонить некому – прямо-таки некому, разве только еврею, у которого я работаю, он малый ничего, да только ведь ни черта не поймет! Нет! Надо найти кого-нибудь, кто позвонит моей маме, кого-нибудь поспокойнее, кто и ее успокоит, сделает что-нибудь. И никто в голову не приходит!

Утром посадили нас в фургон. Был там один белый гад – старик, его в Бауэри, что ли, замели, так вот он облевал себя сверху донизу, потом уставился на пол и поет. Только уж какое таи пение, вонища-то от него будь здоров! И слава тебе боже, что я не в кайфе, потому что тут один черный брат начал стонать, обхватил себя руками и стонет, а пот с него льется, как вода со стиральной доски. Я только чуть постарше его, хочу помочь ему, да чем, как? И думаю: ведь эти фараоны, которые впихнули его в фургон, знают, что он болен. Я-то знаю, что знают. Ему здесь не место, ведь он совсем еще мальчонок. Но эти педики, они свое дело знают. У нас, в нашей стране, белые, наверно, только тогда и распаляются, когда слышат, как негры стонут.

Ну, привезли нас туда. А я все еще не могу придумать, кому позвонить. Хочу оправиться, хочу помереть, но знаю: ни того, ни другого нельзя. Знаю, что оправиться мне дадут, когда им это будет угодно, а пока что держись как можешь, и еще я понимаю: это глупость – желать смерти, потому что убить меня они могут в любую минуту, и я, может, даже сегодня умру. И оправиться не успею. А потом опять думаю о маме. Теперь-то уж она, наверно, забеспокоилась.

Иногда его обнимал Фонни. Иногда я. Иногда он стоял у окна, спиной к нам.

– Больше я про все это не могу рассказывать, там дальше такая пакость, что никогда никому не расскажу. Попался я на травке, а припаяли мне машину – машину, которую я и видеть не видел. В тот день им, наверно, понадобился такой, кто промышляет по машинам. Хоть бы узнать, чья она, эта машина. Надеюсь, не какого-нибудь черного пижона.

Иногда Дэниел ухмылялся во весь рот, иногда утирал слезы. Мы ели и пили все вместе. Дэниел старался одолеть что-то, одолеть что-то такое, чему нет названия, боролся с этим всеми силами, какие только даны человеку. Иногда я его обнимала, иногда Фонни. Кроме нас, у него никого не было.

Во вторник, на другой день после того понедельника, когда я была у Хэйуорда, мы с Фонни виделись на шестичасовом свидании. Я не помню, чтобы когда-нибудь он так нервничал.

– Как же нам теперь быть с этой миссис Роджерс? Куда ее, к черту, унесло, паскуду?

– Я не знаю. Но мы ее разыщем.

– Как вы ее разыщете?

– Мы пошлем на розыски в Пуэрто-Рико. Она, наверно, туда уехала.

– А что, если в Аргентину, или Перу, или Китай?

– Фонни! Перестань! Как она может в такую даль!

– Ей заплатят – она куда угодно уедет.

– Кто заплатит?

– В канцелярии окружного прокурора, вот кто!

– Фонни…

– Не веришь? Думаешь, так не бывает?

– По-моему, не бывает.

– Откуда у вас возьмутся деньги на розыск?

– Мы работаем, все работаем.

– Да, как же! Мой папа работает на фабрике готового платья, ты в универсальном магазине, твой папа грузчиком в порту…

– Слушай, Фонни!

– Что слушай? А как нам быть с этим подонком, с этим адвокатишкой? Ему начхать на меня, ему на все начхать! Ты что, хочешь, чтобы я помер в тюрьме? Не знаешь, что здесь творится? Не знаешь, что со мной, со мной, со мной делают?

– Фонни, Фонни, Фонни.

– Прости меня, детка, ты тут ни при чем. Прости. Я люблю тебя, Тиш. Прости.

– Я люблю тебя, Фонни. Я люблю тебя.

– Как наш малыш?

– Подрастает. Через месяц будет еще заметнее.

Мы молча посмотрели друг на друга.

– Тиш! Выручи меня отсюда. Выручи. Прошу тебя.

– Обещаю. Обещаю. Обещаю.

– Не плачь. Не сердись. Я не на тебя кричал, Тиш.

– Я знаю.

– Ну, не плачь. Не надо плакать. Это вредно маленькому.

– Хорошо. Я больше не буду.

– Улыбнись, Тиш.

– Так – хорошо?

– Ты можешь еще лучше.

– А так?

– Да, да! Поцелуй меня.

Я поцеловала стекло. Он поцеловал стекло.

– Ты все еще любишь меня?

– Я всегда буду тебя любить, Фонни.

– Я люблю тебя. Я тоскую по тебе. Тоскую по всему, что у нас с тобой было, по всему, что мы делали вместе – гуляли, разговаривали и любили друг друга… Тиш, выручи меня отсюда!

– Выручу. Держись, Фонни.

– Буду держаться. Ну, до скорого.

– До скорого.

Он ушел следом за дежурным в тот невообразимый ад, а у меня дрожали колени и локти, и я встала и пошла к выходу, готовясь снова пересечь Сахару.

В эту ночь мне снились сны, всю ночь напролет. Сны страшные. Мне снилось, будто Фонни вел грузовик, огромный, высокий грузовик. Он ехал по шоссе очень быстро, слишком быстро, и разыскивал меня. Но он меня не видел. Я была позади грузовика и звала Фонни, но рев мотора заглушал мой голос. На шоссе было два поворота, и оба совершенно одинаковые. Шоссе проходило над морем, по гребню отвесной скалы. Один из поворотов шел к проезду у нашего дома, другой к обрыву – и оттуда прямо в море. Фонни мчался быстро, слишком быстро! Я окликнула его во весь голос и, когда он начал сворачивать, опять закричала и проснулась.

В комнате горел свет, и надо мной стояла Шерон. Не могу описать, какое у нее было лицо. Она пришла с холодным мокрым полотенцем, вытерла мне лоб и шею. Она наклонилась и поцеловала меня.

Потом выпрямилась и заглянула мне в глаза.

– Знаю, знаю, я не очень-то могу помочь тебе сейчас. Одному богу известно, чего бы я ни отдала, чтобы помочь тебе. Но я знаю, что такое страдание, может, от этого тебе полегчает? Знаю, что ему приходит конец. Только не хочу тебе врать, будто все кончается к лучшему. Иной раз и к худшему бывает. Иной раз так настрадаешься, что унесет тебя в такое место, где уже не будешь страдать. А это хуже всего.

Она взяла обе мои руки, сжала их.

– Запомни мои слова, Тиш. Единственный способ что-нибудь сделать – это когда скажешь себе: сделаю! Я знаю, многие люди, любимые нами люди, умирали в тюрьмах, но умерли там не все. Запомни это! И еще – помни, что ты теперь не одна, Тиш! У тебя ребенок под сердцем, и мы все надеемся на тебя, и Фонни надеется, что ты родишь его здорового и крепенького. За тебя это сделать никто не сможет. А ты сильная. Положись на свою силу.

Я сказала:

– Да. Да, мама. – Я знала, что сил у меня нет. Но как-нибудь, где-нибудь я найду их.

– Ну что, тебе лучше? Ты сможешь уснуть?

– Да.

– Не сочти меня глупенькой, но ты помни, Тиш, что тебя принесла в мир любовь. И если до сих пор ты доверялась любви, то и теперь не теряйся.

Она поцеловала меня, потушила свет и ушла.

Я лежала в постели без сна, и мне было страшно. Выручи меня отсюда!

Мне вспомнились женщины, о которых я хоть и знала, но боялась к ним присматриваться. Я боялась их потому, что они умели использовать свое тело, чтобы получить то, что им было нужно. Теперь мне становилось понятно: я судила о них вряд ли с точки зрения нравственности. (Да и что оно, собственно, значит, это слово?) Как незначительны их требования! Вот что думалось мне.

Я не могла себе представить, что можно торговать собой за такую низкую плату.

Ну, а если за более высокую? Если за Фонни?

И я заснула – ненадолго, а потом опять проснулась. Никогда в жизни не чувствовала я такой усталости. Все у меня болело. Я посмотрела на часы и увидела, что скоро надо будет вставать и идти на работу, если не сказаться больной. Но болеть я не имела права.

Я оделась и вышла на кухню выпить чаю. Джозеф и Эрнестина уже ушли. Мы с мамой сидели почти в полном молчании. В голове у меня все время вертелась какая-то мысль. Говорить я была не в силах.

Я спустилась на улицу. Было начало девятого. Я шла по улице, утренние улицы никогда не пустуют. Я прошла мимо старого слепого негра на углу. Может быть, я вижу его здесь постоянно, но до сих пор мне как-то не думалось о нем. На другом углу стояли и переговаривались между собой четверо ребят, все наркоманы. Какие-то женщины торопились на работу. Я попробовала прочесть, что у них написано на лицах. Были и другие – они брели домой немного отдохнуть и сворачивали в переулки к своим меблирашкам. Все здесь было завалено грудами мусора, мусор валялся у каждого крыльца и на главной улице. Я подумала, что если уж торговать собой, то не в здешних местах. Здесь этим заработаешь не больше, чем мытьем полов, а муки будет больше. Но думала-то я о том, что до рождения ребенка этим заниматься нельзя, а если к тому времени Фонни не выйдет из тюрьмы, тогда я, может, и попробую. Надо подготовить себя к этому. Но в голове все время вертелась какая-то другая мысль, которую у меня не хватало духу осознать.

Надо подготовить себя, но как? Я спустилась по лестнице метро, протиснулась сквозь турникет и вместе с другими пассажирами вышла на платформу. Когда поезд подошел, я вместе с другими протиснулась в вагон и прислонилась к металлическому поручню, чувствуя, как меня обдают людские запахи и людское дыхание. Холодный пот выступил у меня на лбу, потек под мышками, заструился по спине. Раньше мне такие мысли не приходили в голову, потому что я знала: надо работать чуть ли не до самой последней минуты, но теперь вдруг задумалась: ведь я отяжелею и чувствовать себя буду хуже, так как же тогда добираться до работы? Вдруг случится обморок, ведь эти люди, влезающие и вылезающие из вагона, просто затопчут меня и ребенка насмерть. Мы надеемся на тебя, Фонни надеется, что ты родишь его здорового и крепенького. Я еще сильнее ухватилась за белый поручень. По мне, по всему моему зябнущему телу, пробежала дрожь.

Я огляделась по сторонам. У нашего вагона было что-то общее с невольничьим судном. Я видела такие на картинках. Правда, на невольничьих судах не читали газет – в них тогда еще никто не нуждался, но что касается тесноты (а пожалуй, и конечной цели), то вагон и невольничье судно в принципе были одинаковы. Грузный мужчина, от которого несло острым соусом и зубной пастой, тяжело дышал мне прямо в лицо. Не его была вина, что ему приходилось дышать и что мое лицо было так близко. Он прижимался ко мне всем телом, но не потому, что хотел меня изнасиловать, он вообще и не думал обо мне. У него, скорее всего, была только одна смутная мысль: осилит ли он еще один день на работе. Меня же этот толстяк даже не заметил.

Когда вагон метро набит до отказа – конечно, если едут в нем не те, что хорошо знают друг друга и собрались, ну, скажем, на пикник, – то пассажиры почти всегда молчат. Точно задерживают дыхание, дожидаясь, когда можно будет выйти. Каждый раз, как поезд подходит к станции и тебя оттесняют, пробираясь к выходу, вот как сейчас делает человек, от которого несет острым соусом и зубной пастой, в вагоне слышится тяжелый вздох, сразу заглушаемый темп, кто входит. Теперь в лицо мне дышала молоденькая блондинка с картонной коробкой в руках, она была, наверно, с перепоя. Вот моя остановка, и я вылезла из вагона, поднялась по лестнице и пересекла улицу. Я вошла в магазин через «Вход для служащих», отметилась, повесила пальто в шкафчик и пошла к своему прилавку. На этаж я попала с небольшим опозданием, но свой приход отметила вовремя.

Старший по этажу – белый паренек, молодой, довольно приятный, скорчил мне страшную гримасу, видя, как я спешу к своему месту.

Понюхать тыльную сторону моей руки подходят не только пожилые белые дамы. Изредка появится какой-нибудь черный, а уж когда, вернее, уж если он появляется, намерения у него часто бывают более великодушные и всегда более определенные. Может быть, на взгляд черного, я и есть та самая беззащитная черная сестренка, которую надо спасти от участи шлюхи. И должно быть, поэтому некоторые наши подходят совсем близко, чтобы заглянуть мне в глаза, чтобы услышать мой голос, спросить, как дела. И такие никогда не нюхают тыльную сторону моей руки; черный протягивает мне свою, и я брызгаю на нее духами, и он подносит тыльную сторону своей руки к носу. И не притворяется, будто пришел покупать духи. Правда, иногда покупает, но чаще всего нет. Иногда рука его, которую он отнял от носа, тайком сжимается в кулак, и с этой молитвой, с этим приветствием он уходит. А белые поднесут твою руку к носу и держат ее так. Весь тот день я смотрела на людей, и какая-то мысль вертелась и вертелась у меня в голове. В конце дня за мной зашла Эрнестина. Она сказала, что миссис Роджерс нашли в Пуэрто-Рико в городе Сантурсе и кому-то из нас придется съездить туда.

– С Хэйуордом?

– Нет. Хэйуорду нужно быть на месте и вести переговоры с Беллом и с окружным прокурором. Есть много причин, по которым, сама понимаешь, Хэйуорду нельзя поехать. Его обвинят в том, что он запугивал свидетелей.

– Да они же сами этим занимаются!

– Тиш… – Мы шли по Восьмой авеню к площади Колумба. – Чтобы доказать это, у нас уйдет столько времени, что твой ребенок успеет достигнуть совершеннолетия.

– Как мы поедем, в метро или на автобусе?

– Мы сядем и посидим где-нибудь, переждем час «пик». Нам с тобой все равно надо посоветоваться, прежде чем говорить маме с папой. Они еще ничего не знают. Я им еще не сказала.

И я чувствую, как Эрнестина любит меня, и вспоминаю, что, в конце концов, она только на четыре года старше.

Миссис Виктория Роджерс, урожденная Виктория Мария Сан-Фелипе-Санчес, заявляет, что пятого марта между одиннадцатью и двенадцатью вечера в вестибюле ее дома на нее напал с преступными намерениями мужчина, известный ей теперь как Алонсо Хант, и этот Хант надругался над ней гнуснейшим образом, подвергнув ее мерзким половым извращениям.

Я никогда не видела ее, знаю только, что рожденный в Америке ирландец Гэри Роджерс, инженер, шесть лет назад уехал в Пуэрто-Рико и познакомился там с Викторией, которой шел тогда восемнадцатый год. Он женился на ней и привез ее на материк. Карьера его не удалась, дела шли все хуже. Он, по-видимому, озлобился. Но так или иначе, сделал ей троих детей и бросил семью. О человеке, с которым Виктория жила на Орчард-стрит и с которым, по-видимому, скрылась в Пуэрто-Рико, мне ничего не известно. Дети ее, вероятно, живут где-то на материке у родственников. Ее «дом» – на Орчард-стрит. Она живет там на четвертом этаже. Если нападение произошло в «вестибюле», значит, ее изнасиловали на первом этаже под лестницей. Могло произойти и на четвертом этаже, но вряд ли: там четыре квартиры на площадке. Орчард-стрит, если кто знает Нью-Йорк, очень далеко от Бэнк-стрит. Орчард-стрит в двух шагах от Ист-Ривер, а Бэнк-стрит практически на Гудзоне. Добежать с Орчард до Бэнк невозможно, особенно если за вами гонятся полисмены. И тем не менее Белл клянется, что он видел, как Фонни «убегал с места преступления». Это возможно только в том случае, если Белл сменился с дежурства, потому что он несет патрульную службу в Вест-, а не в Ист-Сайде. И обвиняемый должен доказать невероятность такого хода событий.

Мы с Эрнестиной сели в самой крайней кабинке бара – неподалеку от площади Колумба.

Эрнестинин способ обращения со мной и со всеми ее воспитанниками состоит в том, что она вдруг обрушит на тебя какую-нибудь тяжесть, а сама откинется назад и смотрит, как ты к такому удару отнесешься. Ей надо знать это, чтобы определить свою собственную позицию, и знать наверняка.

И может, оттого, что меня и днем и накануне ночью мучили всякие ужасы и надо мной нависла необходимость торговать своим телом, я начала представлять себе реально насилие над миссис Роджерс.

Я спросила:

– А как ты считаешь, ее правда изнасиловали?

– Тиш. Я не знаю, что делается в твоей лихорадочной, скрытной душе, но такие вопросы задавать не стоит. Нам сказано, деточка, что ее изнасиловали. Вот так-то. – Она помолчала и отпила из рюмки. Голос у нее был спокойный, но по насупленному лбу было видно, как напряженно она думает о тяжести нашего положения. – По-моему, миссис Роджерс на самом деле изнасиловали, но кто именно, она понятия не имеет и вряд ли узнает этого человека, если он попадется ей на улице. Можешь назвать это бредом, но мне так все представляется. Узнает она его, если только он еще раз ее изнасилует. Но тогда это уже будет не насилие, если ты понимаешь, о чем речь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю