355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Трумен Капоте » Современная американская повесть » Текст книги (страница 4)
Современная американская повесть
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 15:00

Текст книги "Современная американская повесть"


Автор книги: Трумен Капоте


Соавторы: Джеймс Болдуин,Уильям Стайрон,Джеймс Джонс,Джон Херси,Тилли Олсен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 41 страниц)

IV

Ферма. Вольно гремит над землей громкий и звучный голос Джима. И Анна, осторожно идущая из дома в амбар, чтобы не расплескать переполняющую ее радость. И Мэйзи, чье сердце изболелось от красоты. И Уилл, с восторгом поглощающий редис и яйца и с беззаботной радостью теребящий лохматый загривок дворового пса. И Бен, тепло укутанный улыбками и покоем.

Ну а что Бенсон? Сутуловатый сосед со своим вечным:

– Уж можете мне поверить, ничего у вас не выйдет. Быть фермером – паршивое занятие, а хуже него только одно – арендовать землю. Фермер – тот хоть может понадеяться на урожай, а уж арендатора, урожайный ли год, не урожайный, банк обдерет как липку, да ты же еще останешься их должником. Сами увидите.

Но земля – вот она. День пробегает за днем, приноравливаясь к широкому шагу погоды. Вязнут йоги в распаханной земле, и плуг проводит яркую борозду по полю. Быстро всходит пшеница. Зеленые нежные стебельки с тоненькими листочками. Ой, мама, пойди погляди! Ой, папа, пойди погляди! Ой, Мэйзи, пойди погляди! Великое таинство созревания. Вы подрумянились, дети, мир – это печь, и вы в этой печи подрумянились. Как прекрасно это утомление – ваши тела давно жаждали такой усталости. Как прекрасен этот стол, и этот пар, поднимающийся над вареной картошкой и овощами, и этот пузатый кувшин молока.

Землю вокруг дома вскопали под огород. Мэйзи и Уилл очищают ее от сорняков, помогают кормить кур, пригоняют с пастбища корову, полощут и отжимают белье. Но, как ни странно, у них остается время. Мэйзи нет-нет да сбегает к дороге босиком сквозь волны пшеницы поглядеть, как проносятся мимо повозки и фургоны. Когда она видит маленьких девочек, которые весело и гордо сидят на высоких сиденьях и длинные ленточки в их волосах развеваются на ветру, как вымпел, ее охватывают зависть и стыд и она сжимается, чтобы стать незаметной, укрыться от посторонних глаз в своем сером линялом платьишке. А потом по ее коже пробегает солнце, ветер, и качается под синим небом золотая пшеница, и она снова убаюкана, ее снова подхватили и укачивают ласковые руки красоты.

Иногда приходят соседи. Бенсон, сутуловатый, словно старается быть поближе к земле, хотя вымахал шести футов ростом. Две глубокие морщины прорезают его лоб, а глаза светятся состраданием, удивительным каким-то состраданием. В нем и усталость и отчаяние. Начнет, например, говорить о новом способе сева, о том, что хорошая нынче стоит погода, и внезапно замолчит, и в только что живых глазах тускнеет сострадание. Миссис Эллис, толстенькая хохотушка, все ее движения полны уверенности, она знает, как беспомощны новорожденные животные, она знает, как помочь животным и женщинам разрешиться от бремени, а голос у нее низкий, земного тембра. Она хохочет, но в ее смехе скрыто ядрышко тревоги. Ее отец – старик Колдуэл, пионер, он уехал на Запад, бросив колледж и богатство, потому что решил поселиться на пустующих землях и построить там дом.

Каждый год в середине июля местные жители устраивали танцевальный вечер в большом амбаре, доставшемся теперь Джиму. За два дня до торжества пришли соседки помыть полы, помочь Анне приготовить угощение и принесли всякой еды. Анна заштопала свое выходное платье, купила, позабыв о благоразумии, яркие ленты для себя и для Мэйзи, постирала и накрахмалила одежду ребятишкам.

Земля полнилась летним смехом. Вдоль дороги пышно, роскошно зеленели деревья, на полях волнами колыхалась пшеница, цвели розы, и в воздухе яркими клубами проносились птичьи песни.

В праздничный вечер все залил сверкающий свет луны. Над полями метался ветер, стихая мало-помалу, сменялся полной тишью и поднимался опять. Деревья кланялись и приседали, пшеница колыхалась, как девичья юбка. Блестели звездочки, очень низкие, очень смутные, очень нежные, и над всем царил могучий и победный запах созревания, запах плодородной земли.

В волосах у Мэйзи сверкала зеленая лента, и в душе ее распустилась весна. Анна с черными смеющимися глазами, с черными блестящими волосами, причесанными так гладко, что они отливали синевой, казалась ей самой красивой из всех собравшихся тут женщин. А вообще-то каждая была на свой лад хороша.

Щуплый морщинистый скрипач выглядел таким хрупким, что и скрипочка его едва ли могла издать мощные и бодрые звуки, но рядом с ним возвышались гитарист и музыкант, игравший на губной гармонике, – крепкие, умелые ребята. Посредине площадки встал распорядитель танцев. Танцоры выстроились восьмерками. Грянула музыка. Среди танцоров были молодые девушки и парни; шустрые, смешливые, ярко одетые, они танцевали ладно, оживленно перешучивались. Большинство же составляли мужчины и женщины средних лет – тоже молодые, душой во всяком случае. Они плясали лихо, пригибались на ходу, мотали юбками. Круг за кругом выписывали они сложный рисунок танца, и в конце каждой восьмерки мужчины вскрикивали так, что стыла в жилах кровь. В сердцах бушевало лето, самый разгар лета, бурливого, как прибой.

Замелькали друг за другом летние дни. Жара вибрировала, как огромная наковальня, и над спелой пшеницей мерцало горячее марево. Или внезапно прорывался ливень, громадная сверкающая сеть дождя. Ночи, великолепные, благоуханные, – ветер, звезды и далекое, раскатистое кваканье лягушек. Синими ночами Джим и Анна сидят у двери, и тела их, как броня, сковывает усталость; Анна прислонилась затылком к верхней ступеньке крыльца, на коленях у нее лежат цветы, и она осторожно прикасается к ним пальцами, словно боится, что они могут исчезнуть; Джим попыхивает трубкой и гонит от себя докучливые мысли, старается сосредоточиться на настоящем, не на том, что было и что может произойти. На полях лежит туманно-серебристый лунный отблеск; в темноте густыми тенями проступают купы цветов. Сидят они долго, потом Анна смеется каким-то странным, невеселым смехом, встает и входит в дом. Джим поднимается вслед за ней, вытряхивает на плющ золу из трубки и последним, медленным взглядом окидывает ночь и землю. Иногда Мэйзи смотрит, как они сидят, и золотую дымку, окутавшую ее сердце, пронизывает острый укол боли; но дни так торопливо сыплются один за другим, и их поток смывает это ощущение.

Однажды, когда Анна побила ее за какую-то шалость, Мэйзи, голодная, униженная, лежала у дороги в клевере, и ей казалось, земля отталкивает ее, а запах клевера, разные его запахи, сплетаясь, бьют ей в ноздри и одурманивают ее. Спустя некоторое время она услышала негромкое постукивание одноколки.

Она перевернулась и легла на спину. Над ней раскинулось небо, густо усыпанное звездами, близкими, яркими, словно застывшими внезапно на лету. Она смотрела на них так, будто никогда прежде их не видала. Даже дыхание перехватило. Тележка остановилась, из нее вылез старик. Старик Колдуэл.

– Заблудилась? – спросил он шепотом, который слился с тишиной ночи.

– Нет, просто на звезды смотрю. Я живу вон в том доме… в доме Холбруков. Меня зовут Мэйзи Холбрук.

Он подошел и прилег рядом с ней, так тихо, что во мгле казалось, его и нет тут вовсе. Он тоже смотрел вверх, и у Мэйзи потеплело на душе, ей захотелось поговорить.

– Звезды, – начала она. – А что это такое? Я слышала, осколочки луны. Но больше похоже, это лампочки горят в домах, там, на небе, или цветы, которые только ночью растут. Хотелось бы мне их понюхать, эти цветы.

Он приподнялся на локте и с любопытством на нее посмотрел. Потом ответил:

– Звезды – это солнца. Вроде нашего. Но они от нас так далеко – человеку даже трудно себе представить, как много миль их отделяет от нас, – поэтому они и кажутся такими крохотными.

– Вы про все это знаете? Ну а что такое солнце? Огонь?

– Целые мили огня, солнце во много раз больше земли. Но не только огонь.

– Огонь, вот как… Теперь я и сама понимаю, что звезды – это огонь, они ведь пляшут, будто огненные язычки.

Он засмеялся. Потом рассказал ей, отчего кажется, что звезды пляшут, и сколько звездам лет, и как они живут и умирают, рассказал он ей и о людях, которые жили в давние времена, их называли греками, и о том, как в расположении звезд они угадывали образы того, что существует внизу, на земле, и дали звездам имена. Его слова туманной дымкой уплывали в ночь и исчезали, и Мэйзи слушала вполслуха, уловила лишь, что от них веет чем-то огромным, вечным, тем, что существовало до нее и останется после нее, и ощущение это вошло в нее огромной болью, тоскливым беспокойством.

В жаркие летние ночи, когда невозможно было заснуть в душной комнатушке, где рядом с ней ворочались потные тела, она тихонько удирала в поле и в новом приступе горькой печали представляла себе, как на таком же точно поле лежат люди, древний-предревний народ, подбирает имена и образы, всматриваясь в глубину небес, где кружатся огненные смерчи, громадные, вечные, и шипят лохматые кометы.

Однажды, прибежав домой, потому что горячая пыль очень больно обжигала ноги, она опять увидела старика Колдуэла. Он держал на коленях Бена и смотрел, как Анна консервирует помидоры. Он говорил:

– Теперь там распоряжаются хищники. Совершенно несущественно, республиканцы они или демократы – за веревочки тянет одна и та же рука.

Мэйзи хотела было спросить, что это значит, но тут Анна проговорила, наклонив над кипящим котелком голову:

– Баран-вожак уверенно ведет за собой стадо, но кто указал путь, по которому оно движется? Тот, кто приказывает барану-вожаку.

– Вот именно… Когда я приехал сюда, еще был какой-то смысл попытать счастья. Бороться приходилось лишь с природой, с саранчой, с засухой, с поздними заморозками. Человек мог и победить. Других врагов у него не было. Но теперь все это пустяки. Теперь главное – закладные, налоги, и без новейших машин не обойдешься, а то отстанешь от других, и все время тревога – хорошую ли нынче дадут Цену.

Анна перестала мешать в котелке, выпрямилась, и они увидели ее лицо, напряженное, все в капельках, то ли от пара, то ли от пота.

– Вам в колледже объяснили, почему все это так?

– В колледже… – Он поперхнулся этими словами, и лицо его застыло, как маска. – Мое образование началось после того, как я окончил колледж. – Тут он увидел Мэйзи. – Привет тебе, моя собеседница и созерцательница звезд. Миссис Холбрук, у детей поразительно пытливый ум. А что потом с ними жизнь делает…

Пришла осень. С шорохом падают на дорожки разноцветные листья. Поля сверкают золотой парчой пшеницы. С утра до вечера стучит молотилка и с пастбища доносится басовитое мычание коров. Полнолуние; вечерами ребятишки поют, играют в прятки, зарываясь в стога сена, слушают, как хлопаются о землю спелые яблоки.

Начались школьные занятия. Мэйзи и Уилл впервые в жизни отправились в школу. На площадке для игр было полным-полно детей и очень им обоим понравилось, зато учительница, которая ковыляла, как утка, по-утиному держала голову и ужасалась с придыханием: «Восемь лет исполнилось, а ты даже не умеешь читать, пойдешь в первый класс вместе с братцем Уиллом», – вогнала Мэйзи в краску. Но ученье им давалось легко – белые извилистые червячки слов, написанные на доске во втором классе, превращались, как по волшебству, в знакомые слова, которые они сами не раз говорили, хотя они пока еще долбили алфавит. Обнаружив, что эти двое внезапно научились читать, учительница перевела их классом выше, но не для того они штурмом одолевали букварь, чтобы читать и писать какие-то глупые предложения – большую часть времени они подслушивали тайком уроки старшеклассников по истории и по географии… дальние страны, неведомые народы.

Лицо Анны сияло радостью.

– Ну, чему вас научили сегодня?

И Мэйзи пыталась ей все рассказать.

– Видишь, Джим, – говорила она, протягивая рекламный проспект какой-то фирмы Мэйзи или Уиллу и слушая, как они, запинаясь, пробираются по строчкам. – Видишь? Читают. Из этих ребятишек выйдет толк.

В первый раз в жизни Мэйзи со всей остротой ощутила, что ботинки у нее изношенные, платье сшито из лоскутов, а пальто – из стеганого одеяла. Когда она обмолачивала колоски, ей казалось, в руках у нее мягкий шелк; когда зарывалась в сено, воображала, что каким-то неведомым образом соткет из него дивной красоты наряд. Но шелковые кисти вяли, становились коричневыми, от них скверно пахло, и ей ничего не оставалось, кроме как выбросить их вон. Временами, когда переполнявшая ее сердце печаль делалась невыносимой, она сажала перед собой Уилла, Бена и маленького Джима и принималась читать им наизусть стихи, которым ее научил старик Колдуэл. Не посмеиваясь, как делал он, а таинственным низким голосом:

 
Ах, если б я был лам ти-тумом
В хихиковой фиговой роще!
Сыграл бы я всем ни-бум-бумам
Тирлямчик из тех, что попроще.
 

Здесь голос ее достигал трагических глубин.

 
А если… в бою лам-ти-тумовом вдруг
Тирлямка моя оборвется,
Пусть холмик зеленый мне даст убаюк,
И каждый тирляндыш смеется.[3]3
  Перевод С. Таска.


[Закрыть]

 

Она читала вслух стихи, и уходила грусть; мир осени вновь становился золотым и сипим.

Как-то под вечер, когда гулко и тревожно разносились в воздухе крики птиц и над прерией густела необъятная золотая пелена заката, Мэйзи выскочила из дымной кухни и побежала по проселку. У нее была причина убежать. Манил осенний пряный воздух. Но, кроме того, у них на кухне творилось что-то неладное: гневно хмурился отец, взгляд матери застилала печаль. Мама меня побьет за то, что я убежала и не вымыла посуду, подумала она, но голод и страх побуждали ее бежать все дальше.

Огромная звезда светилась в самой сердцевине заката, будто в застывшем пламени горел неподвижный огонь свечи. Отблеск ее падал на лицо Мэйзи. Звезда клонилась ниже, ниже, и Мэйзи, чтобы ее не упустить, побежала по полю; ее босые ноги колола стерня, но она видела только, что небо тускнеет, звезда спускается все ниже к горизонту, уходит в ночь и что-то исчезает вместе с ней. Потом она скрылась, осталась лишь высокая, черная темнота.

Мэйзи вдруг заметила, что до крови исколола ноги – боль была невыносима. Тихонько всхлипывая, чувствуя, как какая-то пустота разбухает в ней, растет, она поплелась искать дорогу. На пригорке впереди замаячила громадина притихшего, темного дома с одним-единственным светящимся окном. Дом Колдуэла, подумала она; наверно, это дом Колдуэла.

На стук вышла Бесс Эллис.

– Да это Мэйзи! Как тебя к нам занесло?

– Я… – израненные ноги испустили безмолвный вопль. – Я хотела взять у вас почитать какую-нибудь книжку или проспект.

Бесс открыла было рот, но передумала и ничего не сказала.

– Ладно, проходи. Ты, наверное, знаешь, мой отец очень болен, но он будет рад тебя повидать.

Мэйзи вошла в освещенную кухню; огляделась с недоверчивым видом. Чисто вымытая раковина и большой белый буфет. На столе, на белой скатерти, полная овощей ваза – белоснежная капуста, алые помидоры, крепенький круглый редис. В смежной комнате она увидела белую гипсовую голову и книжные полки во всю стену.

С ее ног капала кровь на покрытый линолеумом пол кухни; Мэйзи было стыдно, и она старалась не смотреть на пол. Бесс крикнула ей из той комнаты:

– Зайди к папе – он хочет тебя видеть!.

Старик Колдуэл лежал в постели, неожиданно маленький, иссохший. Совершенно неподвижный – только глаза живые. Мэйзи попятилась.

У него стал слабый, шелестящий голос.

– Подойди к кровати, детка, – невесомая рука обняла ее за плечи. – Я рад, что ты пришла, Мэйзи. Я думал о тебе. Как поживает твоя мама?

Мэйзи не знала, что ему отвечать. Над ней нависал страх. За окном, на западе, у самого горизонта еще слабо мерцал свет, будто крылья улетающих птиц. Туда она и глядела не отрываясь. Колдуэл продолжал говорить:

– Попроси ее зайти ко мне, твою маму. Ты помнишь, Мэйзи, что ты думала о звездах, пока я тебе о них не рассказал?

Она кивнула.

– Ты говорила, это осколочки луны. Или цветы, цветущие по ночам. Ты продолжай фантазировать, Мэйзи, но в то же время старайся знать. Сочетай фантазию и знания, Мэйзи…

Ей пришлось на него посмотреть. Он мотал головой, будто что-то застряло у него в горле и душит.

– Мэйзи, живи, не существуй. Учись у своей матери, ведь, казалось бы, все на нее ополчилось, чтобы сломить ее, и все-таки она не поддалась. Она живая, она чувствует, что в жизни настоящее, знает это. Некоторые люди могут всю жизнь прожить – и так и не узнать.

Она не понимала его слов. Страх делался от них еще острее, но она жадно вглядывалась в его глаза.

– Ты не представляешь себе, как мало… «Лучше быть калекой, но живым, – сказала твоя мать, – чем стать мертвым и ничего не чувствовать». Только этого недостаточно – нужно восстать против недостойных человека условий жизни. Твоя мать думала – достаточно переехать с рудника на ферму, но…

Его рука вдруг надавила на ее плечо. Он приподнялся.

Старый человек, Элиас Колдуэл, уже полузадушенный смертью, пытается рассказать девочке хоть немногое из того, что узнал он сам, хоть немного научить ее, чем нужно жить, и слышит: он произносит лишь бессвязные слова. Но мысли вертятся, вертятся, носятся вихрем, раскаленная туманность жжет ему грудь, пылающие солнца вылетают из нее, но тут же разбиваются о стены и обращаются в хаос. Как же это рассказать? Раньше я жил в тепле и неге, и мне это надоело. Я решил вести суровую жизнь, я ушел к людям озлобленным, сильным и грубым, к простым людям, от которых пахло потом и землей – запахом жизни… Но я потерпел неудачу. Я ничего не сумел им дать. Как горько умирать, прожив жизнь попусту. А туманность вертится, мечется вихрем, из нее вылетают пылающие солнца, с пугливым стуком обрушиваются на это дитя и рассыпаются, обращаясь в хаос невнятности. Не сказано же ничего.

Его голос все еще звучит.

– Запомни: что бы не случилось, все соки, корни, необходимые тебе, – все это здесь.

Он говорит запинаясь, потом замолкает; «нет, ничего не нужно говорить, потому что я сам… не… знаю».

Она сидит и слушает, и ей кажется: ее и нет тут вовсе, здесь сидит другая девочка, существующая вне времени, застрявшая в этой полутемной комнате, и этот голос облепляет ее со всех сторон; руки звука, тихие и добрые, бросают ей бессмысленные, странные слова; они лишены смысла, когда ты пытаешься их понять, но вдруг на краткий миг наполняются смыслом. Она прикасается к руке, лежащей на ее плече. Старик Колдуэл смеется. Смех его мелодичен, печален. Он говорит, повысив голос:

– Бесс, нужно будет подарить ей кое-что из книг. Сказки Уайльда и еще Диккенса, Блейка и мифы Древней Греции. Когда-нибудь она их прочтет.

До свиданья, моя собеседница и фантазерка.

Она бежала, всхлипывая, по дороге, и каждый шаг причинял ей боль, и длинные тени пытались схватить ее, а полегшие и оброненные вдоль дороги колосья были жалобно сиротливы, плоть от плоти ее.

Из кухни доносился сердитый голос отца:

– Всё забирают, чтоб им сдохнуть, паразитам. Целый год гнул спину, а не получу ни шиша. Еще я же им должен остался – анекдот, да только скверный, – я же им остался должен после того, как целый год проработал, словно упряжка мулов. Требуют в уплату нашу коровенку и Нелли… У Фреда Бенсона отбирают ферму, у Элдриджа – тоже. А сами жиреют, как свиньи, сволочи. Целый год тут вкалывал, и я же их должник.

Ветер захохотал в опавших, мертвых листьях, дурачась, стал гонять их по земле, будто они живые и могут передвигаться, и его издевательский смех прошуршал среди деревьев и унесся к небу.

Спустя неделю умер Колдуэл. Книг Мэйзи не получила – невзирая на ругань Анны, Джим их продал за полдоллара, когда они переехали в город. А исколотые стерней ноги болели недели две, и Мэйзи бинтовала их тряпками и не могла надеть ботинки.

И вот однажды в конце октября земля внезапно стала твердой как камень. Мэйзи и Уилл, шагая в школу, чувствовали, как в их жилках кровь свертывается в комки и холодеет от ветра. К тому времени, как они добрались до школы, слезинки примерзли к их лицам, а ноги Уилла в рваных ботинках задеревенели. Снег покрыл землю ледяной коркой. Он падал не переставая, и наконец белые волны сугробов в поле стали такими высокими, что Мэйзи и Уилл не смогли пойти в школу. А потом и школа закрылась.

Дни были темные и короткие. Снег не таял, все время лежал на земле – ослепительно-белый в полдень, постаревший, желтый в сумерки, призрачно-белый по ночам. Вся жизнь сосредоточилась на кухне. Они передвигались, шевелились только в образовавшемся вокруг печки маленьком кружке тепла. Холод во много раз увеличил все расстояния. Как долго, как невероятно долго нужно добираться до поленницы; до курятника, где уныло сгрудились кучкой и жалобно попискивали куры; до хлева, где пропитанный сладким, гниловатым запахом сена воздух был густ и темен от огромных теплых клубов пара, выдыхаемых коровой. Они почти не отходили от печки. По целым дням сидели около нее, и бухающий кашель Уилла смешивался с хныканьем маленького Джима. Анна опять была беременна – полусонная, разморенная теплом, она ни на что не обращала внимания. Вечерами в желтом свете керосиновой лампы шила что-нибудь или перелистывала проспект. Ничем другим она не занималась. Терпеливо дожидалась стирки куча грязного белья, на дне немытых кастрюль застыли пятнышки жира, хлеб подолгу не пекли, и в комнате стояла вонь сохнущих застиранных пеленок. Еда готовилась наспех, кое-как, все пригорало. Джима выводили из себя духота, беспорядок, вынужденная бездеятельность. Вечно ссорящиеся между собой, полубольные, голодные дети худели и худели, а Анна, будто вытягивая из них соки, раздувалась до неимоверной толщины.

– Совсем я тут обабился, – орал Джим, – ни хрена не делаю, торчу весь день у печки!

Потом, устыдившись, принимался рассказывать детям захватывающие длинные истории, но иногда внезапно прерывал рассказ и задумывался. Он выстругивал для них из дерева игрушки – кубики, куколок, зверушек, с Анной обращался ласково, убирал вместо нее в доме, месил тесто для хлеба. И все дела по дому он впервые в жизни выполнял быстро и охотно.

Часто вспыхивали ссоры. Случалось, он бил детей. Анна, отключившаяся от всего, чего с ней никогда не бывало, почти не слышала, не замечала, что происходит вокруг.

– Когда такой снегопад, человек слишком долго остается наедине с самим собой, – объяснял Джим. – Вот он и спрашивает, словно малое дитя, отчего да почему.

Однажды сквозь печальный шелест падающих снежных хлопьев пробился тонкий писк только что вылупившихся цыплят. Джим выскочил за дверь.

– Какая-то дуреха-курица высидела у нас возле дома цыплят. Хорошо еще, она на речку не отправилась и не высиживала их на льду. Пошли, Мэйзи.

Он сложил цыплят в ее передник. Она чувствовала себя на морозе полной жизненных сил, но потом, когда она снова очутилась в доме и прижала к щеке слабо шевелящийся пушистый комочек, в ее сердце прокралась печаль. Они сунули цыплят в духовку отогреться, и Джим куда-то скрылся, возможно двинулся через снега выпить и поболтать к соседу.

Серый зимний день кончился быстро; в тишине лишь шелестели, ударяясь о стекла, снежинки, да время от времени с треском обламывались сосульки, и сердито пшикали в печке дрова. Никто и не заметил, как цыплячий писк стал истерически пронзительным и вдруг прекратился. Мэйзи и Бен населили целый город вырезанными из проспекта фигурками, а Уилл смотрел на них, но сам не мог играть – у него был сильный жар, болела голова, путались мысли и, вспоминая, как промокли от снега его плохонькие ботинки, он одно лишь знал: теперь до самой весны он не выйдет из дому. Анна сидела у печки не двигаясь, сложив руки на огромном животе, чуть улыбаясь – понимающе, мудро, – время от времени говорила, очнувшись от дремоты: «Вытри Джиму носик, Мэйзи. А ты все кашляешь, Уилл, видно, не помогло тебе топленое сало», – и снова погружалась в сон.

Вошел Джим. Несколько секунд он стоял на пороге и глядел прямо перед собой, не видя ничего. Тут они наконец-то почувствовали запах паленого.

– Х-хосподи! – Он бросился к духовке и открыл ее. – Так и знал – цыплята. Живьем сгорели. Чурбаны вы что ли бесчувственные – разит во всю паленым, а им хоть бы хны!

Все молчали и стояли как окаменелые, с испуганными глазами.

– А, так вы к тому же еще и немые? И носы и рты позалепило? Ну ничего, сейчас унюхаете. – Он подтащил Анну к открытой духовке. – И наглядитесь заодно.

Она вырвалась:

– Не смей меня трогать!

– Не смей ее трогать, ха! Ишь как заговорила. Стоит ли удивляться, что я ничего не добился в жизни? Стоит ли удивляться, что все дела у меня прахом идут? С этакой-то помощницей!

– Не такая уж плохая у тебя помощница! И кухарка, и батрачка, и доярка, и прачка. Да еще вон сколько детей тебе родила.

– А кто тебя просил плодить этих заморышей?

– Кто просил? Да я больше ни одного не заведу – с голоду ведь перемрут с таким папашей.

– Как же нам не голодать? С такой-то хозяйкой!

– Папочка, хватит, мамочка, не надо! – пронзительно закричал Бен.

Мэйзи схватила на руки маленького Джима и уткнулась в его тельце головой, чтобы не слышать криков. Только Уилл рискнул подойти к ним. Он тянул отца за штанину и вопил:

– Перестань, перестань, перестань!

– Да уж, деловой у меня муженек, деловой, – злобно насмехалась Анна. – Всякий, кому не лень, вокруг пальца его обведет. Ты ведь на хлеб и то не заработаешь. Деловой мужик – сумеет мигом с голоду уморить и жену, и детей.

– Заткнись!

– Как хорошо придумал все, загляденье! Новую жизнь нам пообещал. И впрямь, чем не новая жизнь? Помираем с холоду и с голоду по-новому.

– Заткнись!

Его кулак с размаху врезался в ее плечо – она медленно осела на пол. Он бессмысленно уставился на нее, на плачущих детей, на Уилла, который колотил его своими кулачками, на болтающиеся над печкой пеленки, потом вышел из дому, притворил за собой дверь и скрылся в темноте.

Этой ночью разразилась буря, какой не было уже много лет. На изорванное в клочья небо наползала голодная, злобная тьма: ветер яростно швырял снег, будто стегал стальным хлыстом. В спальне вылетело оконное стекло и усыпало пол осколками; дыру заткнули сиденьем от кресла и стегаными одеялами, но, несмотря на все старания, стужа проникала в комнату. Они три ночи спали на матрасе в кухне на полу и лишь два раза в день отваживались выйти из дому, захватив ведро с раскаленными углями, чтобы греть над ним руки: один раз – подоить корову, во второй раз – покормить лошадь и свинью. Кур они отнесли в погреб и подстелили им там соломы.

Перед домом валялись выброшенные Анной обуглившиеся трупики цыплят. Ночью их засыпало снегом. Четыре дня спустя взошло наконец солнце над безбрежным белым миром, недвижным и чистым.

Джим вернулся только через десять дней. Где он пропадал все это время, что делал, так и осталось неизвестным.

В начале марта Мэйзи и Уилл забрели в лес, где росли высокие деревья, а из прошлогодней листвы выглядывали дикие фиалки со слезинками в глазах. Мэйзи одолевало беспокойство, она прижалась к земле, но ее мягкая, сырая прохладность почему-то напомнила студенистое лицо Шона Макэвоя. Мэйзи вздрогнула и выпрямилась.

– У тебя бабочки живут в глазах, Уилл, бабочки, правда. С яркими крылышками. Не веришь? Вот, попробуй сам – зажми глаз пальцем, и ты их увидишь, они машут крылышками.

Как уродлива, как безобразна земля. Пятна грязного, подтаявшего снега, а между ними, словно большие болячки, темнеет сырая почва; короста опавшей листвы, из которой выглядывают фиалки. Жирные деревья с маслянистыми почками и раздутые груди прерии. Уродство. Чтобы не видеть всего этого, она подняла взгляд к небу, но и там громоздились большущие, раздувшиеся животы, черные и трупно-серые, они разбухали, становились дряблыми, рыхлыми, одно облако-брюхо налезало на другое, сливаясь в середине неба в нечто исполинское, непомерно раздутое. Как ее мать. Ночь, потные тела. К ней подкрадывалась тошнота.

– Ты думаешь, я вру, – вот приложи к глазам пальцы, увидишь. Правда, бабочки.

Она чувствовала, что и слова раздуваются внутри нее, выходят с болью, с кровью, окрашенные красным. Она стала яростно избивать Уилла. Потом ослабла, размякла и плача спрашивала:

– Всю зиму прожить в одной комнате, это как, в одной комнате – целую зиму? – Он молотил по ней кулаками, но не больно. – Ой, Уилл, ой, Уилл, ах, если б я был лам-ти-тумом… уродливые стихи. Раздутые, как брюхо.

Этой ночью она проснулась и, похолодев от страха, увидела отца, который, будто обезумев, тряс ее за плечо.

– Проснись, ну, проснись же! Мама сейчас родит ребенка, нужно к ней пойти и кое-чем помочь. Я сейчас еду к Эллисам. Уилла и Бена беру с собой. Подогрей-ка мне воду, быстро.

Снова навалилась тошнота. На кухне сидела мать, ее лицо было невидящим, но черные калитки глаз распахнуты, только вглядывалась она в нечто очень уж далекое, неразличимое.

– Мамочка! – закричала перепуганная Мэйзи и уткнулась ей в колени головой. – Мамочка!

На мгновенье взгляд Анны обратился на нее с сочувственным и обеспокоенным выражением.

– Не волнуйся, Мэйзи, ничего страшного. Время подошло мне родить ребеночка. Ведь просила же отца не оставлять тебя тут! – Затем ее лицо опять стало чужим, тело напряглось, рука вцепилась в спинку кресла. Отрывисто выговаривая слова, она сказала: – Ступай, растопи печку. А потом мы пойдем в спальню, ты поможешь мне постелить постель.

Мэйзи разгребла в печке почерневшую золу, забегали язычки пламени, и огонь разгорелся ярче. Уныло дребезжала вода, когда она наливала чайник и ведро. Но впереди еще самое страшное – спальня. Мать стояла на коленях перед комодом и вынимала из ящика простыню.

– Вот, – сказала она как-то безучастно, – постелим эту. А потом вытащи вон оттуда газеты.

– Да, мамочка. – Снова в груди тошнота, сгущается, твердеет. – Да.

Пришли наконец-то. Мэйзи сразу же сбежала, укрылась в ночь. Но звяканье их голосов неслось вдогонку. Слова вылетают то громко, то тихо. Мэйзи обхватила себя руками за плечи и плюхнулась в мягкую пыль. Сиротливый ветер поглаживал ее волосы, ласково пробегал по телу. Но тошнота не уходила, не желала отступать. Да, мамочка. Лицо как маска, очистившееся, суровое. Скорей бы вспомнить те летние танцы, когда смех вскипал как пена; но все заслоняет это лицо. Да, мамочка. Миссис Бергем что-то говорит, мол, воды уже отошли, роды сухие. Мэйзи залезла в курятник, чтобы не слышать. В темноте затаился дом, там люди, а за домом поля.

Удивительно – ей вдруг захотелось есть. Даже язык закололо, и пошла на убыль тошнота. Она втягивала носом воздух, вынюхивала запах еды. Нашла яйцо, еще теплое. Проглотила, и тут же его вытолкнуло назад – струей, прямо на землю. Да, мамочка. Мама, я больна. У тебя в глазах живут бабочки. Может быть, там в небе звезды, знакомые звезды. Легкая, невесомая, словно ступала по воздуху, а не по земле, Мэйзи вышла во двор и запрокинула голову. Бледные, запавшие, туманные, будто сквозь слезы глядят – звезды. Где тот человек, о котором ей рассказывал Колдуэл, заслоняющийся щитом от звезд? Где та яркая звезда, за которой она бежала тогда, на закате? Нет, совсем чужое лицо – лицо неба, горюющего над ней, стало вдруг чужим, как лицо матери.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю