355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Трумен Капоте » Современная американская повесть » Текст книги (страница 29)
Современная американская повесть
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 15:00

Текст книги "Современная американская повесть"


Автор книги: Трумен Капоте


Соавторы: Джеймс Болдуин,Уильям Стайрон,Джеймс Джонс,Джон Херси,Тилли Олсен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 41 страниц)

Во мне очень жива сейчас и память об этой проделке с приятелем, и воздаяние ночной нежностью за гнев, страх, мужество и боль дневные.

Та незадача с бетономешалкой нам дорого обошлась: наш трудовой срок продлили на полгода. Задумаюсь ли я сейчас о наказании?

Помню, в одном старом фильме гулко бились рогастыми лбами два горных козла, разыгрывая изнемогавшую самку. У нас с приятелем было другое: никто не «победил». Застывшие кадры с этими баранами стоят в моей памяти: охрипшие бойцы, их задние ноги сатиров… Вспоминаю, что греческое слово «трагедия» означает «козлиная песнь»… Какое имели отношение к ней эти мохнатые конечности? Их сжигали, что ли, принося в жертву? Или это как-то связано с музыкой Пана?

Меня сдерживает, мне кажется, только мысль, что девушке нужно придумать мне лицо. Вдруг это будет лицо мужчины; которого она потеряла?

Я начинаю верить, что в это утро доберусь до окон. До арочных дверей остается меньше сотни футов.

Чем ближе к зданию Бюро, тем плотнее очередь. В досаде, что не с кем отвести душу, бабуля стоит красная и тяжело дышит.

Ткани между мною и Мейси намокли от пота; не скажу, что это неприятно.

Тень от здания обозначает место наибольшего оживления в очереди. Возбужденно болтает Гавана – в эти минуты он ни капли не похож на моего отца. При очередной шутке его зоб подергивается. Он старается завладеть вниманием Мейси.

Я различаю монотонно-въедливый голос Подковки. Подковка делится с художником воспоминанием о вкусе какого-то сыра, производимого в штате Нью-Йорк; он смакует памятное ощущение тающего во рту сыра, вкусно размазанного языком по нёбу.

Вокруг оживленные переговоры. С приближением к окошкам пробуждается надежда. Помпон опять запрыгал.

Впереди слева, за Гаваной, ядреная дамочка со смехом откидывает назад голову; в копну ее волос погружается лицо стоящего за нею лысого как колено мужчины; он мотает головой, выплевывает попавшие в рот волосы. Весело возмущается. Может, она смеялась его шутке? Я вглядываюсь в его лицо, пытаясь обнаружить свидетельства их завязавшихся отношений. У него золотушная кожа, нос шишковатый, словно древесный гриб. Интересно, каким его представляет себе эта женщина?

Художник все понукает очередь.

– Двигайтесь, двигайтесь, двигайтесь! – кричит он. Здесь, вблизи дверей, в его голосе появляется металл.

Всякий раз, когда он кричит, стоящая справа от него чернокожая женщина страдальчески вздыхает. Я догадываюсь, что она выражает художнику неодобрение. Выпучивает глаза. Отказывается понимать людей, до такой степени не умеющих вести себя в очереди.

Мое сознание теребят с краю эти приметы нарастающего возбуждения и новые осколки лиц – ухо с продетым золотым колечком, багровый с прозеленью, словно срез незрелой сливы, синяк, увеличенная щитовидка, женская усатая губа. Все это – постороннее. В центре же моего внимания, куда линзы сводят огнетворный пучок лучей, – угроза мусорщика и та поддержка, которую, мне кажется, я уже получаю от Мейси. Вокруг этой воспаленной точки вихрится все остальное.

4

Надоеда-братец шипит голосом мусорщика:

– Нет, это мое дело. Я могу оказаться у соседнего окошка. Это мое дело.

Мне горячо в затылке.

До того как у отца стали трястись руки, он мастерил для меня удивительно искусные картонные и деревянные модели кораблей, самолетов, гоночных автомобилей. Я поражался, сколько было сноровки в его пальцах с заросшими черным волосом фалангами. Когда я подрос, а отца скрутила болезнь, я полюбил корпус дешевенькой скрипки, подаренной отцом: грациозная шейка с заломленной головкой, эбеновые колки, извилистые прорези, крепкая посадка хрупкой кобылки. Завидуя былым талантам отца, я мечтал перещеголять его – самому сделать скрипку. На последних страницах какого-то комикса я прочел об одном чудаке-лудильщике, который сделал скрипку из склеенных спичек. Я нашел у матери спички и сел клеить. Когда она вернулась из магазина, я всего за час работы наломал, к ее ужасу, порядочно синих спичечных головок: они еще пригодятся для самодельного фейерверка, или, по-нашему, для торпед – туго слепленных комочков серы и песка. Увидев на столе и на полу кучки спичечных головок, мать закричала не своим голосом – на моей памяти эта мягкая и сдержанная женщина кричала впервые. Она запретила мне иметь дело со спичками, и я избежал заслуженного позора быть высмеянным: отец рано или поздно выяснил бы, что я надумал сделать и из какого материала.

Это загадочное воспоминание промелькнуло в один миг. Мусорщик не успел выговориться.

– Ты понял? – говорит он. – Слушай, ведь я могу тебя заложить. За эти номера. – Рук он из-за тесноты лишен и поэтому указывает на Мейси носом.

– Это никакие не номера, – говорю я. – Спросите ее сами.

Глупо, что я стал защищаться. Что всерьез отнесся к его словам. И как это водится между братьями, он перехватывает инициативу.

– У меня есть глаза, – говорит он.

– Они не то видят.

– Я не глухой.

– Я уже говорил вам: займитесь своим делом.

– Я тебе тоже говорил: о чем ты собираешься просить и есть мое дело. Не смей даже заикаться об этом.

– Я имею право подавать любое прошение, какое пожелаю.

– Ну, братец! – восклицает он, поднимая к небу глаза. И то, что у него просто-напросто лопается терпение, пугает меня больше всех высказанных угроз.

Однако следующие его слова возвращают мне и гнев, и желание.

– Я постараюсь, – говорит он, – чтобы ты не дошел до окошек.

Мои гнев и желание – единомышленники. Оба требуют места. Для драки и для любви нужна хоть какая-то площадка. Воображение спешит мне на помощь, давая место ярости и сокрушительному удару; я слышу деревянный хруст его всюду поспевающего носа – и в эту же самую минуту я легко опускаю руки на плечи Мейси, поворачиваю ее к себе лицом и, оберегаемый укромностью, прижимаю близко-близко.

В действительности же происходит вот что: Мейси слышит слова мусорщика. Она поворачивает голову влево и тихо говорит:

– Как же вы обоснуете свою просьбу?

Это не значит, что она заодно с мусорщиком, совсем не значит. Она не представляет, каким образом он намерен не допустить меня к жалобным окнам, но хочет, чтобы в любом случае у меня была сильная позиция. Ее вопрос продиктован заботой обо мне. Я слышу в нем подтверждение тому, что она хочет, чтобы я повернул ее к себе и крепко обнял. Сейчас я уже не так боюсь нарушить предписание, как прежде.

Для меня пространство – величина положительная. Некоторые отхватывают себе местечко, устраняясь от всего. Оберегая от яркого света глаза, они щурятся и видят людей искаженно, сквозь радужную опушку своих ресниц, они даже думают вслух, чтобы не слышать соседей. Их пространство – величина отрицательная. Душевный покой – вот условие и следствие моего жизненного пространства. Оно готовым не сваливается в руки. Надо искать, бороться за него, драться, если хотите, и, разумеется, его нужно требовать.

– Я обосную это тем, – отвечаю я Мейси, – что мне нужно. Бесполезно ждать, что все образуется само по себе.

– Их это не удовлетворит.

Бабуля смеется, я чувствую колыхание ее тела, от ее гогота у меня закладывает левое ухо. У нее праздник: наконец нашелся собеседник – Подковка. С нею он тоже не может говорить ни о чем другом, кроме удовлетворения своих шести чувств, ибо у него на одно чувство больше, чем у всех нас, и совершенно ясно, что помещается оно в его мошонке. Язык у Подковки без костей, зато бабулино утро полностью обрело смысл.

Вопль справа леденит кровь. Мусорщик! Вопль ярости и отчаяния.

Он кричит в полный голос:

– Слушайте все! Этот слева! С прошением! О дополнительной площади! Сукин сын просит дополнительную площадь в спальном зале!

Стоящая прямо перед мусорщиком учительница вздрагивает и кричит:

– Нельзя же так пугать!

Трубный и злобный голос мусорщика всех всколыхнул. Передние оглядываются, пытаясь дознаться, откуда непорядок. Поражены и озадачены прохожие, краем очереди идущие навстречу. Встревожен Гавана.

Мейси со стоном выдыхает:

– Не надо!

После первого смятения и выкриков устанавливается подобие тишины: ровный городской гул. Так продолжается несколько секунд. И вдруг все разом начинают говорить.

Мусорщик совсем обезумел. Тыча мне в лицо своим рубильником, он бормочет:

– Вот так. Понял? Ублюдок. Я предупреждал. Теперь увидишь. Погоди! Теперь все знают. Я всем сказал. Я предупреждал, чтобы не рыпался. Забыл? Теперь смотри, ублюдок. Со мной этот номер не пройдет…

Ужас, обуявший меня при первом крике мусорщика, держит мое тело в напряжении. Гулко бухает сердце. Руки плотно прижаты к бокам. В заду тысяча иголок. Я чувствую прилив энергии. Мои гнев и желание сплетаются намертво. В груди благодарно отозвался стон Мейси. Сейчас я особенно чувствую ее тело. Я нарушаю предписание. Нарушаю явно.

Окидываю взглядом лица, повернутые в нашу сторону. Первая реакция – как в начале грозы: паника, закрыть окна! Спрятаться под кровать! А потом люди озлятся на гром, на занывшие барабанные перепонки, на слепую ярость электрического разряда.

На лицах осуждение: осуждается мусорщик. Выкрики: «Заткнись!», «Кончай!», «Пошел к черту!», «Не выступай!» Ближайшие к нам, хотя бы художник за мной и учительница впереди мусорщика, еще должны помнить, как совсем недавно тот же мусорщик вывел их из себя, громогласно жалуясь на свое жилье и свалку вещей на одиночной площадке, куда он загремел, сплавив жену в Коннектикут-Вэлли. Художник рычит: «Давно не слышали!» Оправившись от испуга, учительница опять способна выносить порицание, и мусорщику достается: в очереди она не новичок и пропесочить умеет.

Столь бурно начав, мусорщик теперь иссякает, тем более что не может не чувствовать странной реакции на свои заявления. Крутит головой. Опять у него голодный вид. Жует губами.

Второй раз за это утро Мейси откидывает голову ко мне назад. Она знает, что происходит во мне. Знает! Теперь она сообщница. Не может быть и речи, чтобы она донесла на меня, потому что со своей стороны она тоже нарушает предписание.

Вокруг разговоры, оживление, и я рискую громко сказать:

– Подождите меня у окошек, когда кончите с прошением.

Чуть не касаясь затылком моего лица, она едва заметно кивает.

К тому времени, когда мусорщик проглатывает обиду на очередь, я вижу, как в самой очереди настроение успевает перемениться. Слова, которые он проорал, начинают доходить до сознания. «Сукин сын по левую руку от меня просит дополнительную площадь».

Кто кричал и кто, стало быть, стоит слева от кричавшего, знают немногие: мои примыкающие и на худой конец еще их примыкающие. Глаза же передних рыщут, рыщут.

И, сколько бы ни радовал меня волнующий кивок Мейси, я вижу перемену в выражении этих глаз – и лиц. Как прежде паника сменилась гневом, так сейчас гнев с обвинителя падает на обвиняемого. Глаза не просто рыщут – они охотятся.

Поскольку большинство не знает, кто эти двое – обвинитель и обвиняемый, то поначалу это абстрактный гнев. Бесит сама мысль, что есть такой тип, такой сукин сын, стоящий от кого-то слева, который додумался объявить у жалобных окон запретную тему. Эта мысль их пугает, они чувствуют угрозу своим собственным прошениям. Глупость, конечно: они стоят впереди меня, но, мне кажется, они об этом не задумываются – настолько их парализует сама мысль.

Смотрю вправо. Мусорщик все еще прожевывает горечь разочарования. Ясно, что в настроении толпы я разобрался быстрее его. Скоро он почувствует себя счастливее. Все мое существо поглощено нарушением предписания, но тем не менее (а может, именно поэтому) я могу трезво мыслить. Желание сделало меня осмотрительным. Я знаю, что должен обеспечить себе оборону, подготовить контрнаступление.

Первый окоп – здесь: мои примыкающие, их примыкающие. Это те немногие, кто знает про меня. Мейси на моей стороне. Мусорщика образумить невозможно. Бабуля? Нет. Не сознался, с каким стою прошением. Художник за моей спиной? Мрачный, вспыльчивый погоняла. Но ведь нашел он в себе милосердие догадаться, что сомлевшую женщину надо передавать к окнам, да и сам я только что слышал, как он огрызнулся на мусорщика.

Я уже поворачиваю голову влево и тут задумываюсь, что же я скажу. Ведь он потому и взъелся на мусорщика, что тот скулил насчет площади. Но какое-то чувство справедливости в этом бирюке есть, и нужно попытаться склонить его на свою сторону.

Любопытно, не потому ли еще я решаю обратиться к нему, что не вижу его лица?

– Каждому позволено, – объявляю я решительным голосом, – подавать какое угодно прошение. Верно?

Подковка решает, что я заговариваю с ним. Как дурак, скалит зубы. Поскольку воспринимать он способен только в диапазоне своих чувств, мой общий вывод для него – пустой звук.

– Естественно, – говорит он. – Кто спорит?

Закупоренный в себе болван. Мне от него никакого проку.

Я набираю в легкие воздуху, чтобы на этот раз докричаться до художника, но тут, как сорвавшись, все начинают говорить разом.

Я улавливаю бабулин упрек: «Вот почему вы не захотели мне сказать!» Пока это безобидное нарекание, и относится оно, скорее, к тому, что я неважный собеседник, а не к существу моего прошения. Однако Гавана смотрит на меня потрясенными глазами.

– Вы? – спрашивает он. – Так это вы?

Что-то бормочет учительница, но я не могу ее разобрать. Как я и предполагал, мусорщик веселеет. Лотерея вертит головой, тоже что-то выкрикивает. Шишковатый нос золотушного свирепо внюхивается в верхнюю губу.

Что-то пытается сказать Мейси и говорит вслух, но гул заглушает ее слова – легче перекричать бурю. Мейси! Я хочу скользнуть ладонями по твоим бедрам и свести пальцы замком, но учительница и Гавана обязательно почувствуют, когда по их ляжкам шмыгнут мои руки.

Снова надсаживает глотку мусорщик.

– Тут он! Слева! Дополнительная площадь!

И снова эти вопли обрывают гомон, и еще на минуту затишье.

Под начинающиеся выкрики Мейси громко говорит мне, и теперь я ее слышу:

– Сэм! Может, вы передумаете?

Не могу я передумать. Если на то пошло, я тоже умею кричать. Я буду кричать: «Вы все должны просить дополнительную площадь! Чего вы боитесь? Что теряете? Смелее! Как я!»

Если эта потребность диктует каждый мой шаг, каждый поступок, как я могу передумать? Смирение мне не указ. Я – писатель. Мне нужен простор.

«Но вы пишете только ведомственные отчеты», – с ласковой хрипотцой напомнит мне Мейси. Ну и что из того? Я писатель, то есть враг смирения. Художник позади меня – уж ему-то конечно нужен простор. Или Мейси с ее женским даром творчества, чему художники способны только подражать. Расступитесь же! Дайте Мейси место!

– Вы меня слышите, Сэм?

Сейчас она тоже кричит.

Ее тревога умиляет, радует меня. Мне это кажется или действительно ее тело льнет ко мне? Нам нужно больше, больше места! Мне нужно легко и свободно повернуть ее к себе лицом, а если этого нельзя, то оставьте хоть щелочку для рук. Ведь я даже не могу злоупотребить ее добротой. Мы зажаты со всех сторон.

В таких клещах я шагу не сделаю – ни буквально, ни в переносном смысле. Вообще-то я настырный. Насильно – не слушаюсь. Будь здесь посвободнее, так я, глядишь, и внял бы уговорам и, может, передумал. А я связан по рукам и ногам.

– Нет, Мейси, – впервые выговариваю я ее непривычное имя, – к сожалению, я не могу передумать.

Среди сумасшедшего гомона, мне кажется, я различаю ее голос:

– Мне страшно.

Я чувствую отчаянные рывки у своего правого бока. Мусорщик снова пытается выдрать руки.

Зная, что за этим последует, я вполне громко говорю ему:

– Прекратите!

– Об окнах даже не мечтай, – говорит он.

– Да почему вам так неприятно, что кто-то просит дополнительную площадь?

– Хочешь, чтобы всем стало хуже? – кричит он, все еще безрукий.

– Да вы же сами говорили, что вам нужно больше площади. Эта ваша качалка…

– А кому не нужно? Кому не нужно?

Я вижу, что сейчас не время для увещеваний. Атмосфера накаляется. Монтажница отчитывает меня нудно, по-матерински. Учительница мне тоже не спускает. Гавана высокомерничает. Подковка балагурит. Пока никак себя не проявили художник и его черная соседка. Для этих людей, для моих примыкающих и некоторых из числа их примыкающих я все же более или менее реальная личность. Воображаю, какой жуткой ненавистью исходят впереди стоящие, для которых я только бесплотная идея, аноним, безответственный нарушитель.

Если не считать той тридцатисемилетней в халатике на молнии, впервые женщины вошли в мою жизнь, когда я отбывал трудовую повинность и мы ночевали в бывшем спортивном зале – мужчины и женщины вперемешку. Интимные отношения втайне от всех у нас не заведены. Мое поколение играет в полнометражной ленте жизни – и тут же наблюдает за собой со стороны. Старомодные мои родители оберегали свое уединение; пока у нас была своя собственная комната, а болезнь еще не подкосила отца, они улучали минуты наедине, когда меня не было дома; я ни разу не застал их вместе. Первые сведения о половой жизни я получил в семилетнем возрасте от девятилетнего наставника. Не было недостатка и в изобразительных материалах. К одиннадцати годам я уже был умудрен тем тридцатисемилетним «опытом», в уме «испытал» и «перевидал» все возможное и невозможное; ночью на кушетке меня обжигала мысль, как тот борец тихо придушит отца, а мать скользнет ко мне под одеяло и научит всему, что я знал умом; болея за свою плоть и кровь, она отведет мои мысли в естественное русло. Она одна сумеет наставить меня, что прекрасно и что пакостно. У многих моих друзей родители шли в ногу с временем и преподавали им наглядные уроки. История свидетельствует, что мы уже давно нация наблюдателей. Мои первые уроки в том спортивном зале тоже были наглядными. Прежде я брел на ощупь, я долго не прозревал, а пальцами видят только слепые. Не иначе как я перенял от родителей их щепетильность. Но это такая обычная вещь – интимность у всех на виду (на этой койке любовь, на той – бранятся), настолько в порядке вещей «перепробовать» близких и далеких друзей и подруг, так естественно делиться, меняться, глазеть, лапать, что скоро и меня подхватило и увлекло в блаженную пучину проб и ошибок. И странная судьба постигла мое поколение, которое из-за тесноты слишком рано и слишком многое видело: огрубели глаза. Когда подолгу имеешь дело с грубыми предметами, на руках появляются мозоли; так и у многих из нас, наглядевшихся на недозволенное, глаза застлало пеленой. А с притупившимся зрением глохнут и чувства – уже пальцы не осязают, душа не болит. Со мной-то, пожалуй, немного другая история. Может, в этом и есть моя особенность. Я – писатель. Меня еще поражает и оглушает увиденное. Поэтому-то мне и нужно больше места: мне бывает нужно видеть и средний план, и дальний. Я не могу постоянно жить в оглушенном состоянии, не зная, куда девать глаза. Это, конечно, прекрасно, что детский пушок на шее я отметил в Мейси прежде всего, а там уж не смог ограничиться и заурядным любопытством. Но теперь стремительно набирает силу нечто большее, теперь мы тайные соучастники в нарушении закона, и теперь мне необходимо отступить и увидеть ее всю целиком.

Я не забыл, как Мейси уколола меня ответственностью в разрыве с женой. Не мог ли я и в самом деле привить жене отвращение к близости при посторонних, когда вытравлял в себе тягу к укромности, каким-то образом передавшуюся мне от старозаветных родителей?

Откуда взять уверенность, что у Мейси не огрубели глаза? Вроде бы ей все равно, откуда позаимствовать мне лицо – из романа либо из фильма. Вроде бы она рассуждает так: ну, лицо, ну, овал. Тоже невидаль… А мне еще потому нужно больше места, что я хочу, чтобы меня видели всего целиком, какой я есть, и чтобы ни с кем другим не путали.

Для тех, кто меня не видит, я только возмутитель порядка. Как же они заблуждаются!

Хотя – чем бы они меня увидели? Огрубелыми глазами? Эдак увидишь только желаемое, такие глаза хоть и смотрят ясно, а видят искаженно, свежие образы подменяют готовыми, наводят тень на плетень и уверяют, что так оно все и есть; такие фокусы потому и удаются, что давно нет ничего сокровенного.

Здесь, в голове очереди, толпа обжимает мертвой хваткой, но мусорщик умудряется-таки высвободить руки и, размахивая ими, словно ополоумевший дирижер, заводит новую песню:

– Вон из очереди! Вон из очереди! Вон из очереди!

Сверля меня глазами и кромсая носом воздух, мусорщик какое-то время выкрикивает фразу в одиночестве, потом вступает еще один голос. И другие подстраиваются. Эти первые добровольцы объявляются на некотором расстоянии от нас. Исключая мусорщика, ни мои примыкающие, ни их примыкающие не подают голоса.

Повернувшись напряженным профилем, Мейси кричит мусорщику:

– Прекратите!

Я чувствую, как Мейси, извиваясь, пытается отлепиться от учительницы и Гаваны. Может, ее так напугал ультиматум мусорщика, что она не может продохнуть от страха, а может, старается, чтобы мы с ней стояли хоть немного свободнее. Но я уже получил подтверждение, что мои правонарушительские намерения известны и разделяются.

Когда мусорщик в паузах набирает воздуху, Мейси протестующе выкрикивает свое. Но того сейчас ничем не сбить. Разгороженные носом глаза горят, полыхают. Сейчас он будет делать из судьи мыло.

Любое скандирование зажигает толпу, как клок сена, и огонь стремительно распространяется. Того одушевления, с каким мы кричали, вызволяя из беды женщину, сейчас нет и в помине. Тогда мы были избавителями, всей очередью радовались за нее, в горле у нас клокотал смех. А сейчас злобный хор вторит карканью мусорщика.

Я вижу, как зоб Гаваны подрагивает в такт взмахам рук мусорщика. Скверно. На него уже рассчитывать не приходится. Еще вопрос, что он думает о возне в районе своего правого бедра. Я заметил, как он раз-другой испытующе кольнул Мейси своими буравчиками. Уж не полагает ли он, что она с ним ищет сближения?

Сейчас он кричит в полный голос:

– Вон из очереди! Вон из очереди!

Бабуля сокрушается, прямо как родная мать:

– Что же вы мне-то не сказали?

Смешная! Неужто всерьез думает, что могла избавить меня от этого кошмара, окажись я разговорчивее?

Мейси оставила попытки унять мусорщика. Сокрушенно покачивает головой. И меньше всего на свете ее пугает сейчас правонарушение…

Гнусавый голос Подковки вливается в общий хор. Этот полезет в любую историю, если увидит в ней хоть какой-нибудь интерес для себя: в данном случае он, может быть, просто любитель покричать.

Ни звука пока не проронил художник.

Я задумываюсь: а могут они в самом деле вышвырнуть меня из очереди? Всякому известно, что я имею право в вей находиться. Это они нарушители. Массовые акции в очередях наказываются гораздо строже, чем, к примеру, неблаговидный интерес мужчины к блондинке с нежным пушком на шее. Все эти крикуны сообща совершают тягчайшее преступление… Может, остеречь мусорщика? Бесполезно… Он во власти чувства, на которое управы нет. Он ошалел от собственной дерзости, сравнимой только с желанием иметь площадку побольше.

Он перестроился: раз за разом рявкает одно-единственное слово:

– Вон! Вон!

Новинку перенимают.

Скандирует уже почти вся очередь. Толпа являет свое всесилие. Ритм как таковой, вне всякого смысла, голый ритм берет вас в оборот и равняет со всеми. Из ближайших ко мне молчат только девушка да вспыльчивый художник. В такт выкрикам раскачивает головой бабуля. Даже прохожие – уж они-то совсем не в курсе наших дел – и те соблазняются: «Вон! Вон!» Ритмично дергается голубой помпон на красной кепке. В кладовую памяти валятся прыгающие подбородки, округлившиеся рты, хлещущие по лбу челки, двигающиеся уши.

Я соображаю, что, если меня выставят, я могу навсегда потерять Мейси.

Я кричу ей в ухо:

– Где вы живете?

Кажется, поняла: поворачивает голову, что-то кричит, но подоспевший ор покрывает ее слова. Мелькнула страшная мысль, что и она кричит со всеми: «Вон!»

– Не слышу!

Она еще раз оборачивается ко мне и кричит что есть мочи, и теперь я ее слышу:

– Передумайте!

Передумать? Я задумываюсь.

От нее не отмахнешься, как от мусорщика. Она тревожится пс о себе. Ей за меня тревожно. Я допускаю даже эгоистический расчет с ее стороны: она хочет продолжить наши отношения в будущем и, значит, не хочет, чтобы предмет этих отношений подвергался опасности. У предмета еще нет лица, но его присутствие весьма ощутимо. Весьма.

– Вон! Вон! Вон! Вон! Вон! Вон!

Разум покинул людей. У очереди единое дыхание и единое желание: козла отпущения. Трагедия – не этого Ли козла песнь?

Причина, по которой я задумываюсь, не передумать ли мне, упирается в Мейси. Если она способна беспокоиться обо мне, то и я могу о ней побеспокоиться. Мое прошение – оно не повредит ей? Бабуля-то убеждена, что Мейси так и так откажут. Но допустим, она убедительно обосновала свою просьбу; допустим, я попадаю к соседнему окну; и если теперь допустить, что мусорщик прав и чиновник взбеленится…

Меня хватает на то, чтобы думать не только о Мейси, но и о других в очереди. Желание – щедрое чувство; с ним на многое открываются глаза. Если формулировать совсем откровенно (некоторые назовут это честностью перед самим собой): страсть размыкает одиночество. Желание сделало меня похожим на мать. Я сейчас лопну от добрых чувств. Вдруг я и впрямь наврежу Мейси и всем этим людям, лишив их белка, «гаваны», ремесла, ребенка, лотереи?.. Дикость, что я так и не знаю, с чем стоит мой единственный после Мейси союзник, мой капризный задний сосед, до сих пор не открывший рта. Что же, и ему я хочу навредить, лишив его чего бы там ни было?!

Однако собственный интерес берет верх. Снова трублю Мейси в ухо:

– Где вы живете?

Такого еще не бывало, чтобы адрес мне давали криком. Гоня из головы все, что отвлекает, я вырезаю в памяти: 240, Парк-стрит. Каково, интересно, Мейси на своей площадке? Тесно, конечно.

Я созрел для того, чтобы передумать.

Не потому, что испугался крикунов. Я чувствую прилив новых сил. Мало сказать, что я полон добрых чувств: я развязал себе руки.

Но точат сомнения. А есть в этом смысл – менять свое решение? Как добиться, чтобы меня услышали? И если даже услышат – что от этого переменится? Остудит ли жертва людское исступление? И, получив палец, не запросит ли мусорщик потом и всю руку? Может, уже не столько мое прошение, сколько я сам ненавистен ему.

И все-таки я решаю кричать ему между паузами. Надеюсь докричаться. Открываю рот.

Вопль! Как тогда, над спичечными головками.

Я даже сам не уверен, что он вырвался не из моего горла.

Он и вправду страшен, этот вопль, или кажется мне таким от страха – не могу решить.

Мне одно ясно сразу: в очереди паника. Это опасно.

Вопль длится. Он нанизывает на себя выкрики толпы. Он исходит сзади.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю