355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Трумен Капоте » Современная американская повесть » Текст книги (страница 10)
Современная американская повесть
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 15:00

Текст книги "Современная американская повесть"


Автор книги: Трумен Капоте


Соавторы: Джеймс Болдуин,Уильям Стайрон,Джеймс Джонс,Джон Херси,Тилли Олсен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)

– Это мое, – солгала Мэйзи, сразу вспомнив о Джинелле. – Я положила его сюда, а ты взяла. Отдай.

– Врешь ты, вовсе не твое. Я его вынула из пудреницы, да, Элли? Оно было все в плесени, зеленое, бр-р, а я его отчистила.

– Дай сюда! – Мэйзи рванулась к ее руке. – Ладно, не отдавай. Я все равно не буду играть.

К ним приближалась Эрина. Колыхаясь в волнах зноя, она брела по свалке и забавно дергалась всем телом, такая тощая, что все кости шишками торчат, и болтающаяся рука-обрубок тоже кончается шишечкой. Она подходит ближе, идет прямо к ним. Серый язык высовывается изо рта, слюна течет по подбородку.

– Подайте монетку, – говорит она. – Девочки, маленькие девочки, есть у вас монетки? На мороженое. Ой, как больно. Подайте монетку.

– У меня ничего нет, – неуверенно отвечает Мэйзи и пятится к Элли и Аннамэй, которые безмолвно трясут головами в знак того, что и у них ничего нет; как завороженные, они не в силах отвести глаз от кровоточащих болячек на ногах Эрины и от увечной руки.

– На что это вы уставились? – Эрина свирепо надвигается на них, девочки же продолжают отступать. – Тьфу, – злобно плюется старуха.

Элли протягивает ей недоеденный персик. Пятиться больше некуда, они на самом краешке обрыва.

– Я пойду домой и попрошу монетку, – говорит Аннамэй.

– И я, – говорит Элли.

– Папа в получку покупает всем лам эскимо, – тихим голосом говорит Мэйзи. – Я отдам тебе свое, Эрина.

– Нет, сейчас, – говорит Эрина. – Я огнем горю. Бог смотрит на нас. Это все он, его испепеляющее око.

Она сбросит меня с обрыва, думает Мэйзи. Удирать нужно; быстро, как Аннамэй, как Элли. Но она не может шевельнуться, как в страшном сне. Расходящиеся во все стороны линии бешено вертятся перед глазами.

– Дьявол поджаривает нас сегодня; дьявол как в пекле припекает нас. За грехи наши. – Эрина дышит Мэйзи прямо в лицо; из глаз ее сочится гной, застрял на ресницах; в волосах – колючки, а может быть, вши. «Уходи, Эрина. Сейчас так жарко. Все вокруг колышется, как на волнах, колышешься и ты. Сегодня ночью я была твоим телом, была тобой. Уходи!»

– Может быть, мне мама даст монетку.

– Жжет нутро, – говорит Эрина, плача и пуская слюни. – Подержи меня, тогда не будет болеть. – Она обхватила рукой Мэйзи, и та затряслась как в лихорадке. – Я уродливая, – принялась рыдать Эрина. – Господь создал меня такой. – Присела, скорчилась у ног Мэйзи.

«Мисс Уродка». У Мэйзи ослабли колени, и она села на растрескавшуюся землю, рядом с ней; зной шел и от земли, как и от солнца, тоже рябью, тоже блестел, как стекло.

– Давай я пойду поищу грузовик со льдом, Эрина, и украду для тебя льда?

– Давай помолимся, – предложила Эрина. – Я молюсь, но Господь не облегчает моих мук, а Папаша и Тэммисью меня колотят, стало быть, слишком много я нагрешила и нет мне прощения. Девочка, маленькая девочка, ты грешишь?

– Я большая, – ответила Мэйзи. – Мне скоро девять лет. Я уже почти такая старая, как ты, Эрина, – и принялась копаться в горячей твердой земле, вытаскивать оттуда полусгнившие тряпки.

– Осторожней, там моя птичка, – сказала Эрина. – Там ее косточки. Она умерла, и я зарыла ее тут в ямке и перекрестила, но когда я снова пришла, ее всю объели сверху червяки, и какие-то слизняки по ней ползали, и от нее воняло, и я ее снова зарыла. Теперь вот только косточки. – Она с жадностью глотнула, а слюна все так же текла по ее подбородку. – Когда ты умрешь, твоя душа попадет в рай или в ад, но твое тело провоняет и его съедят черви.

– Это из песни, – сказала Мэйзи. В ней шевелилась какая-то болезненная радость оттого, что она с Эриной, что слушает Эрину. – Червяки приползут, червяки уползут, губы, уши и нос твой сожрут.

– И с муравьишками будь осторожней, – сказала Эрина. – Домиков их не порушь. Им спешить все время надо, и много работать, и тяжести таскать, они друг дружку иногда таскают на себе, я видела.

Эрина выглядела совсем больной; глаза, как у той девочки с цветной картинки, – черные дыры. На щеках ее чернела вовсе не грязь, как сперва подумала Мэйзи, а синяки. Что, если у нее начнется припадок?

– Эрина, – ласково заговорила Мэйзи. – У Джинеллы есть лимонное ситро. Я попрошу, она тебе даст.

– Джинелла! – вскрикнула Эрина. Она поглаживала свою коротенькую увечную руку, и культяпка вдруг дернулась кверху, словно тоже хотела погладить ее. – Как увидит меня, так кричит: вон чучело прется, вонища прется, мисс Канализация из Вшивого городка. – У нее задергалось лицо. – Страдать малым детям, так сказано в Писании.

– Посиди, отдохни тут, Эрина. Я принесу тебе льда, или мороженого, или персик, или лимонной воды.

Джинелла, Кэти и Чар уже ушли со свалки; ни шатра, ни блестящей, звенящей портьеры, ни мешка с маскарадным добром. И Эрина ушла, плыла, покачиваясь, словно на волнах, к виадуку, под которым находился ее Вшивый городок. Мэйзи захотелось кинуться на землю и поползти за Эриной ползком. Распластаться, словно гусеница, на земле, не извиваться, как червяк, не прыгать, как кузнечик. Просто ползти ползком. Главное, чтобы не нужно было идти. Кровь стучала у нее в висках; ей казалось, вся кровь кипит и этот кипяток просачивается в голову, та разбухает, становится огромной, как весь мир. Она старалась идти как можно медленней и все равно упала. Зацепилась оторванной подметкой, споткнулась и упала: «Мама! Я же говорила тебе, не хочу надевать сегодня туфли». Она сбросила их, но земля обжигала, пришлось снова надеть туфли.

Хотелось плакать, но неизвестно отчего. Хотелось слышать голос Эрины, но только чтобы не нужно было на нее смотреть. Ей казалось, она сама и больная и скверная, ей завыть хотелось от злой тоски, ее давило, мутило, крутило. Она глотала, все время глотала, хотя нечего было глотать, горло ссохлось, склеилось, болело. Сегодня ночью ей приснилось, что в руке у нее ковш Большой Медведицы, она черпает им, черпает и пьет ночь с холодными, ледяными звездами. Об этом можно было рассказать Эрине, Эрина не стала бы над ней смеяться. Звезды огненные, а не ледяные, звезды – это солнца, презрительно напомнила она себе. Старик Колдуэл. Привязана к столбу, пламя вьется по ее ногам, подбирается к животу, все хохочут – мисс Уродка. Да, все это было с ней. Мэйзи села на землю и поглядела на свои обожженные ступни. Хорошо бы пойти туда, где растет катальпа, и посидеть в ее тени, или спуститься к реке, куда ушел Уилл и где сама она никогда не бывала; наверное, река такая же холодная, как ночь, которую она пила во сне из божьего ковша.

На углу остановилась машина, и сидевшая в ней дама, видно, очень чувствительная, приложила к носу платок. Мэйзи вытащила из сточной канавы обглоданный початок кукурузы и что есть сил запустила в машину.

В тени, у самой стенки дома, играли Джимми, Джеф и Бен. Джеф держал в руках диковинный струнный инструмент, который изготовили для него братья – ящик от сигар, к нему торчком приделана деревянная дощечка, к верхнему краю ее прикреплены штук двенадцать проволочек и натянуты как струны. Джеф бренчал на этом инструменте и пел диким голосом. Джимми тоже пел и покачивал разрезанную пополам круглую коробочку от овсяных хлопьев; в ней лежала обернутая тряпками палочка, заменяющая куклу. Беи сидел закутанный в одеяло, невзирая на жару, смотрел внимательно, не улыбаясь, и покачивался в такт.

– Рыбья Морда, – вдруг неожиданно для себя сказала Мэйзи с интонациями Джинеллы, – ты чего разинул рот, Рыбья Морда?.. Это моя колыбелька. – Она ринулась к ним, как коршун. – Это моя колыбелька, моя, я сама ее сделала!

– Мы в ней качаем ребеночка, – стал упрашивать Джимми. – Мы качаем здесь ребеночка, бай-бай.

– …играем… в домик, – пояснил Бен, шумно вдыхая перед каждым словом.

– А разрешение ты спросил? Вон куда твой ребеночек полетит, – она с размаху зашвырнула куклу на обрыв, как можно дальше от дома.

– Ты… ему… больно… сделала, – с упреком сказал Бен, и его глаза, большие от страдания, налились слезами.

Но она была уже на кухне, она и плакала, и злилась, и сердито захлопнула дверь прямо перед носом у Джимми, который бросился вслед за ней с ревом.

– Что еще случилось? – спросила Анна. Ее голова мелькала в клубах пара над кипящими на плите кастрюлями. – А, это ты. Ну, что ты натворила?

– Она отняла его, она его закинула, – завывал за дверью Джимми, все громче и громче.

– Тише, тише там. Не знаешь что ли, Бесс наконец-то уснула и сейчас ни в коем случае нельзя шуметь. – Анна открыла дверь, впустила Джимми. – Что она у тебя отняла?

– Свою же колыбельку, – строптиво огрызнулась Мэйзи. – Я ее сделала сама.

– Она ребеночка отняла тоже. Отняла и закинула далеко-далеко.

– На… обрыв, – сказал Бен задыхаясь. Он тоже плакал. – Ты нехорошая, сестренка.

– Ты таскался на обрыв за куклой, Бен? – Анна уронила ложку в кастрюлю. – Ты же знаешь, тебе совсем нельзя двигаться, я тебя выпустила просто посидеть. – И к Мэйзи: – Несчастный ребенок! Посмотри, что ты наделала. Ему запрещено двигаться.

– Я не знала, что он пойдет искать свою куклу, – ответила Мэйзи. – А колыбелька моя, разве не так, моя и все, ведь я сама ее сделала.

– Вымой руки… умой заодно и лицо, вреда не будет, и надень передник, – сердито говорит Анна, выкручивая мокрую тряпку, потом прикладывает ее Бену к голове, сажает его себе на колени и обмахивает. – Ты же знаешь, мы делаем консервы, у меня секундочки свободной нет, тут с Джимми глаз нельзя спускать, за Беном нужно присматривать, за малышкой. Да еще сготовить что-нибудь перекусить.

– Почему это как помогать, так всегда я? Отчего Уилл уходит, когда хочет, и играет?

– Уилли мальчик.

– А почему я мальчиком не родилась?

– Ты и так достаточно играешь, – сердито отвечает Анна. «Бес в нее, что ли, вселился?»

– Теперь сиди и не двигайся. – Анна усадила Бена на кушетку; настругала парафин в кастрюлю, чтобы растопился; снова вернулась к плите и принялась размешивать булькающую массу желе. Если эта жара не кончится, я попросту растаю, подумала она, упаду и растаю вся без остатка. Никто и не разберет, где парафин, где я… Бенджи надо бы сводить в клинику, да уж больно он слабый.

А Мэйзи уже дергает ее за юбку, лицо бледное, в руках – пустой пузырек.

– Кто это вылил? – визжит она. – Кто вылил мои духи? Я сама их сделала. Они мои, мои!

– Ш-ш. Я вылила. Почем мне было знать, что это у тебя духи и их не нужно трогать? Торчала в буфете вонючая, грязная дрянь, я ее и выбросила, ей там совсем не место.

– Это духи. Я сделала их из цветочков. Их надо положить в бутылку, закрыть пробочкой и держать. Я сделала их для Джинеллы, ведь у меня нет пяти центов, чтобы купить ей «Голубой вальс», а теперь и духов больше нету.

– Ладно, этого добра хватает, новые нарвешь. Только в следующий раз держи их на месте.

Снова визг:

– А у меня нет места! Если я поставлю ее в спальню, ее заберет Джимми, а может, Уилл. – С яростью: —Почему у меня нигде нет места?

– Тихо, сказано тебе. Хватит орать. Попробуй только разбуди ребенка, ты у меня получишь. Стань сюда, будешь мешать в кастрюле… – И задумчиво: – Может, я освобожу тебе место где-нибудь на полке, вот только время нужно выбрать. Правда, как это я сразу не смекнула.

Но Мэйзи уже ушла.

– Вернись! – пронзительно кричит вслед ей Анна сквозь сетчатую дверь. – Вернись сию же минуту, а то я тебя выпорю.

«Кто это разбудил ребенка?» – спрашивает она себя. И с тревогой: «Ей нельзя ходить по солнцу без шляпы… А ведь и правда, у нее нет своего местечка».

– Бен! – Она резко поворачивается, услышав его громкое хрипящее дыхание. Бен указывает на отворяющуюся дверь. В кухню вползает Мэйзи, прижимается к ногам матери, стонет.

– Что с тобой, родненькая? – Анна помогает ей встать.

– Я не знаю. С головой что-то, мама. Не знаю.

Мэйзи падает. Она в обмороке.

– Сестренка! Ма-а-а-а! – Бен кричит жалобно, блеющим овечьим голосом. Подбегает к ним с водой и со своим опахалом.

Вверху, в воспаленном небе, сверкает воспаленное солнце. Полдень, двенадцать часов. 106°.

– Помедленней. – Крикши передает это указание Злыдню, Мишо, Элле. – Нам нужно снизить темп.

Пятнадцатиминутный перерыв прошел, никто и не заметил. Те, кто (вопреки правилам) завтракают, проскользнув в холодильник или в сырую и прохладную камеру для обработки свиных туш, обнаруживают свои фамилии на доске объявлений, и против каждой из них проставлено, какой назначен штраф. (Интересно, кто донес?) Те, кто ради минутного облегчения поливают себя из шлангов во дворе (тоже против правил), несут другое наказание. Их одежда не просыхает; она становится непроницаемой и липкой, превращается в процессе работы в наполненную потом ходячую ванну. Старик Кроули, распильщик крестцовых костей, теряет сознание. Полный упадок сил. Словом, жестом, взглядом из камеры в камеру передают: помогите Маршалеку; помогите Лене; помогите Лоретте; помогите Сальваторе – сколь возможно, помогите, оградите тех, чьи силы истощены до предела.

В кишечной камере 110°. «Паровой котел», думает Элла, которой необходимо облекать все окружающее в слова, а слова нанизывать одно на другое: «парят, жарят, варят, кипятят, пекут; парят, жарят, варят, кипятят, пекут». Тони, старший брат Копченого, который катает свою тележку от огня на холод и снова к огню (кишечная камера, холодильник, кишечная камера), рискуя быть оштрафованным, старается подольше держать открытой дверь холодильника, чтобы женщины передохнули от жары. И каждый раз (а руки не останавливаются ни на мгновенье) даже сидящие так далеко, что до них не добирается холодок, все разом поворачивают головы, чтобы дохнуть другим воздухом, раздувают ноздри, жадно раскрывают рты. Зловоние в цехе такое тошнотворное, какого еще не бывало. Жир и ливер, мочевые пузыри и почки, и кишки делаются мягкими и губчатыми от жары, упорно противятся тому, чтобы их обрабатывали, вырезали, промывали, требуют большей сосредоточенности, чем обычно, особой быстроты. Вдруг начинается смех, истерический, жалобный. Они и впрямь в аду. И впрямь прокляты. Парят, жарят, варят, кипятят, пекут. Сцеплены, включены.

В камере для убоя свиней 108°. Платки, повязанные на лбу, чтобы не слепил глаза соленый пот, насквозь пропитаны влагой; с каждого рабочего градом катится едкий пот. В этом пекле даже поднимающийся над котлами парок по контрасту кажется чистым и прохладным, как облако. Маршалек падает. Сердечный приступ. (Его уносят, отправляют в заводскую больницу, деньги вычтут из получки.) Все остальные сердца колотятся так, что того и гляди разорвутся. Беспощадно движется конвейер.

Помедленней, нам нужно снизить темп.

Что это – сон, бред? Руки, поднявшиеся, чтобы совершить привычное движение, наталкиваются на пустоту. (Сцеплены, включены.) Туша разрублена, проштемпелевана, но ее почему-то не убирают; жир и внутренности вытащены, но почему-то не подают следующую тушу для обработки. Что они там, в обмороке? Поумирали? Как бы отвечая на это, мясничный молот продолжает колотить по голове, брызгами летят в стороны осколки черепа.

– Штраф, штраф за халатность, – орет Булл-младший. – В чем дело, из-за чего перебой? – Он инстинктивно поворачивается к Крикши.

В этот момент в кишечной камере, как бы с целью доказать, что существует еще большая жара, жара особая, непревзойденная, лопается главная паровая труба, раскаленный пар с шипеньем вырывается грандиозным веером, огромным клокочущим валом. Накрытые этим раскаленным веером Пег, и Андра, и Филомена, и Клеола падают и корчатся на полу, у них лопается кожа, из волдырей течет жидкость. Лена (она беременна) теряет сознание. Бросившаяся наутек Лоретта поскользнулась на склизкой платформе. Другие женщины натыкаются на нее, стараются встать, помогают друг дружке. Элла уже кого-то успокаивает, пытается кого-то спасти, и сквозь боль от ее собственных ожогов просачивается мысль: «парят, варят, кипятят, пекут, ошпаривают, я забыла: ошпаривают».

Когда дверь в камеру для убоя свиней – ее всегда держат закрытой, ограждая себя от зловония кишечной, от ее нестерпимой жары, – распахивается, клокочущий пар врывается так победно, образует вместе с негустым парком, который стоит над котлами, такие громадные, такой необычайной плотности облака, что ошпаренные, в ужасе бегущие к дверям существа (люди это? женщины?) кажутся призрачными, бесплотными тенями, молча, только жестами указующими на что-то, оставшееся позади.

– Стоять на месте! – орет Булл. – Халатность! Даром это никому не пройдет. У всех вычту из зарплаты за каждую нерабочую секунду. И оштрафую за халатность.

Но некоторые уже в кишечной, бросились на помощь. Вынося из раскаленного тумана Лену, Джим замечает, что к ее раздутому животу приклеился значок «Безопасно» – его сорвала со стены самая первая струя горячего пара.

Три часа. 107°.

Старая миссис Дийкстра испустила крик, канувший в густую духоту, судорожно втянула в себя воздух и больше не дышит. Голуби, которых она делала, как мастерили в деревнях в старину: туловище из яичной скорлупы, крылья и хвост из гофрированной бумаги – трижды качнулись от движения воздуха и замерли.

Уилл и Копченый возвращаются домой с реки, карабкаются вверх по крутому обрыву, их мечты о бренчащей в карманах мелочи, вырученной от продажи рыболовам жирных червей, разбились о непроницаемую броню прибрежной полосы, затвердевшей от солнца. Они останавливаются перед кинотеатром «Палас» и разглядывают фоторекламу.

– Картина про жуликов, – с тоской произносит Уилл. Но неоткуда взять пять центов.

Возвращаясь домой, – где ее изобьют за то, что ушла без спросу, за то, что родилась на свет, за то, что родилась калекой и эпилептичкой, за то, что она лишний рот, и просто потому, что все издергались, устали и нужно же кого-нибудь поколотить облегчения ради, – Эрина уже не ощущает ни жары, ни жажды, ни ноющей боли в пустом желудке. На крышу одной из лачуг, покрытую расплющенными консервными банками, кто-то поставил (чтобы не достала ни кошка, ни собака) миску, наполненную сверкающей водой, и в ней плещется птичка, трепыхает крылышками в упоении восторга. Эрина стоит не двигаясь под фонтанчиком радужных брызг, и ее саму охватывает такое же сверкающее, трепыхающееся ощущение счастья. Высокие, чуть не по пояс сорняки белы от пыли. Когда птица улетает, Эрина дотягивается до миски, пьет воду, в которой плавают перья, вынимает одно перышко, просушивает его в духовке зноя, прикладывает к своей темной от синяков щеке, вертит так и сяк, разглаживает. Она чувствует: вот-вот, в любую минуту, может начаться приступ. В глазах темнеет, во всем теле дрожь, но она идет теперь, охваченная трепыхающимся, сверкающим ощущением счастья и мира.

В своем тайном убежище под крыльцом прячется Джинелла, ей очень худо. «Как жарко, – шепчет она, – как жарко», и вертит головой, будто от этого станет прохладней. Как она порозовела от жары, какой нежный кремовый тон. Капельки пота сверкают на безупречной коже, словно осколочки лунного камня.

– Гертруда, – зовет мать, – Гертруда. Я видела, что ты пришла. – Голос матери звучит уродливо, по-иностранному, по-польски. Уродливо то, что ждет ее наверху. Сквозь щели в ступеньках крыльца к ней пробираются паучки жары, ползут по ее красным рукам с разбухшими суставами и потрескавшимися ногтями. Джинелла торопливо прячет их под юбку, ей стыдно. Какое уродство! Среди пылинок в луче солнечного света мелькают недосягаемо, недостижимо тонкие, белые пальцы с изящными ногтями. Я уродина, уродина.

– Гертруда, – снова кричит мать, – тебя работа ждет! Чтоб мне все было закончено до того, как пойдешь к Миркасам, а то выпорю. Опоздаешь к Миркасам – выпорю… Гертруда!

Через час она должна пойти в закусочную к тетке, окунуться в густую толпу потных рабочих с грубыми голосами; сунуть руки в горячую воду, от которой делается красной кожа, стать девочкой на побегушках, судомойкой, мыть жирные тарелки и кастрюли, протирать стойку. «Жарко, ох, как жарко. – Она вертит головой – вдруг станет хоть немного прохладней. – Мама, я больна. Я ничего не могу делать». Больна этой горячечной жарой; больна, давно уже, горячечным желанием, о котором невозможно сказать вслух – быть не тем, что она есть, быть не там, где она есть, а в залах просторных, элегантных, где царит прохлада, где за тебя все делают слуги.

«Раба желаний», «Запретный рай». Не стыдящейся и стыдной, не осуждаемой и судимой. «Я хочу быть шикарной, шикарной», – шепчет она.

– Гертруда, – орет мать. – Гертруда! Ну! Вставай!

«Конченые люди». Она поднимается на крыльцо.

В сырой кухне Анна работает теперь без помощницы. Мэйзи лежит в жаркой спальне, вся в поту, скованная сном. Джимми и Джеф спят под кухонным столом; тощие, с прилипшими к потной голове волосами, они похожи на утопленников. Бен то ли в обмороке, то ли спит, но даже во сне его грудь тяжело и с усилием поднимается, опускается. Бесс затихла в стоящей на кресле корзине, если она закапризничает, Анна побрызгает на нее водой или оботрет мокрой губкой. На плите последняя партия джема. Анна помешивает в котелках, снимает пену, меняет мокрые простыни, которыми она обертывает Бена, а в промежутках чистит и нарезает персики – еще два раза засыпать, и все. Хорошо бы дети хоть немного поспали, не отвлекали бы ее. Она начинает тихо напевать: «Корабль уплыл, я вслед ему глядела, корабль уплыл в далекие моря», – и в голове проясняется. Жужжанье мух и хриплое дыхание Бена очень громко звучат в неподвижном густом воздухе. Бесс снова начинает ерзать. «Ну, ну, Бесси, ну, ну», наклонившись, обтирает губкой мокрые болячки на крохотном тельце. «Ну, ну». Снимает пену, помешивает в котелках; брызгает водой на Бесс; вынимает косточки, чистит, режет; обтирает Бесс губкой; снимает пену, помешивает в котелках. Джем вот-вот будет готов, тогда нужно сразу снимать. Разбудить, что ли, Джимми, пусть постоит рядом с малышкой, помашет над ней, чтобы спала спокойно. Нет, он сразу же поднимет рев, он ведь и сам еще малыш, пусть себе спит вволю. Снимает пену, помешивает в котелках; брызгает водой; меняет мокрые простыни Бену; вынимает косточки, чистит, режет; обтирает Бесс губкой. На этот раз не помогло – Бесс напрягается, молотит кулачками и начинает горестно вопить как раз в тот миг, когда джем закипает. Тут уж приходится вынуть ее из корзины, держать одной рукой, прижав к себе («ну-ну»), а свободной рукой торопливо снимать пеку и перекладывать джем в банки. «Ну вот, ну вот». Вся партия разложена по банкам, закрыта крышечками, запечатана, и все это одной рукой – другая прижимает к телу и покачивает ребенка. Ну вот, ну вот, готово дело.

У нее начинают дрожать колени. Сесть она не решается, нет, нет. Ты знаешь, если сесть, потом уж ни за что не встанешь. Лопнула одна банка с джемом; желтая масса стекает вниз, нужно взять тряпку, подтереть пол да еще маленькую успокоить. «Ну, тише, тише, ты мне тут всех перебудишь, ну, ну», берет ее на другую руку, снова протирает губкой, протирает заодно и свое потное лицо. «Ну, ну, бедная моя малышка». К нежности примешивается вызванное крайним изнеможением желание унести Бесс во двор, и пусть она себе там кричит, кричит, в доме все равно не слышно, а она умоется водой из-под крана, забудет о консервах и о детях, рухнет в кресло, прижмется к столу головой и ничего не будет делать. «Ну, ну, Бесси, ну-ну, мы сейчас выйдем во дворик, вот посмотришь, что у нас во дворике», а сама прилаживает мокрое посудное полотенце, чтобы защитить ее от солнца.

Вонь, страшная вонь. Что это так блестит? Духота; она скопилась в провонявшем, как помои, мареве, там, внизу, над рельсами и над рекой. Анну чуть не вырвало, она поворачивается к дверям, чтобы сбежать от духоты и от зловония, но Бесс уже не плачет, разгулялась, протягивает вперед ручонки. В выжженной земле образовались огромные трещины. Анна смотрит вниз и видит: ее огород умирает, каждое растеньице на свой собственный лад, каждое так хорошо ей знакомое и милое ее сердцу растеньице – все чернеют, вянут, съеживаются, пятнами идут. «Не хватило времени, виновата», – шепотом говорит она. «Оставила воду, чтобы вечером полить, на закате. А может, и не помогло бы. Ну, ну, Бесси. Не могу же я тут все время стоять и заслонять тебя от солнца». Понурив голову, она думает о своем погибающем урожае – кукуруза, и пшеница, и помидоры, и бобы – и о фермерских семьях, которые тоже вянут в раскаленных прериях; сколько сотен миль спалил этот зной.

– Все сгорело, Бесси, – говорит она. – Канзас, Дакота и Айова. – Потом идет за приготовленной для поливки водой.

Первое ведро растеклось, как по глине, земля отказалась впитать влагу. Воду из второго она выплескивала потихоньку, действуя по-прежнему одной рукой («ну, ну, Бесси»), побаловала и себя, плеснув разок-другой на покрасневшие, отекшие от многочасового стояния ноги. Когда вода просачивалась в сухую землю, Анне казалось, она просачивается и во что-то опаленное, сожженное в ней самой.

– Нужно в дом идти, малышка, – говорит она. – Не то мы тут загоримся, – но все стоит, отбрасывая эфемерную тень на помидорные грядки, и ступни ее мокнут в прохладной грязи, а тело обжигает солнце.

Внезапный порыв горячего ветра неожиданно осыпал ее едкой пылью. Она прикрыла личико Бесс и увидела, как огромные пыльные смерчи, словно привидения, проносятся по улице и над рекой. «Ну, ну»; тельце Бесс расслабилось, она уснула. Огненный ветер утих так же внезапно, как появился, но в воздухе, вновь неподвижном, все еще плавала пыль. Обмывая на кухне ноги, Анна с удивлением увидела, что затвердевшая корка грязи присыпана толстым слоем пыли; пыль проникла в самые крошечные поры на ее руках и ногах. За окном все в точности как было; в доме все по-прежнему спят. Она снова принимается за персики. Пять часов. Все еще 107°.

Мэйзи, вся в поту, в глубоком, тяжком сне, приоткрывает глаза; мать обтирает ее губкой, настойчиво окликает снова и снова.

– Ты так долго спишь, я уж беспокоюсь. Как ни погляжу на тебя, ты все вроде спишь. Ты здорова, доченька? Не пойму, то ли это от жары, то ли у тебя лихорадка? Ну скажи мне, где болит?..

А Мэйзи снова хочется ползти, ползти по полу, пырнуть вниз, наконец-то избавиться от огромной, качающейся головы.

Кое-как пристроилась на кухне, на кушетке рядом с Беном, головой – к его ногам, ногами – к голове. В окно падают длинные косые лучи заходящего солнца. Переливающееся разными цветами пятно проплыло по ее руке, радугой осветило стену, засверкало всевозможными оттенками красок то в одном углу, то в другом. Что это, что это? Висячая призма? Один луч, наткнувшись на нее, раскололся, развернулся, заиграл многоцветным сиянием. Остальные сохранились в целости – косо падающие световые стрелы, прозрачные нити стекла. Неужели каждый из них может развернуться радугой, многоцветным сиянием, выплеснуть переливчатое, красочное пятно? Где все это спрятано? Как? Мэйзи замерла от любопытства, тихо протягивает руку, чтобы поймать ускользающий луч, раскрыть его тайну, но ловит лишь тени; многоцветное сияние между тем скользнуло на лицо спящего Бена.

Мать стоит у раковины, не зная, что в ее волосах переливается сияние всевозможных оттенков; нож порхает в ее руках. Мухи носятся роем, садятся, опять взлетают.

– Мама, – говорит Мэйзи с любовью.

– Это последняя партия, – отзывается мать. – Полегчало? – Улыбается, радуясь, что не случилось самого плохого, обошлось. – Бенджи тоже чувствует себя получше. Обожди, я скоро к тебе подойду, оботру… Ты, может, чего-нибудь выпьешь или дать тебе хлеба с сахаром?

Джим входит в кухню, не спотыкаясь, не покачиваясь, – он, скорее, движется рывками, прямо к крану, откручивает его до отказа, пьет огромными глотками, подставляет под струю воды лицо, голову. Обваренный, красный, фыркает и брызжется водой, как морж. Хватает ведро для поливки и выплескивает его на себя, наполняет его снова, потом еще раз обливает себя с ног до головы.

Анна старается ему как-то помочь, бегом бросается за полотенцем, наливает в кувшин воду, подает стакан. («Джимми, быстро к Крикши, попроси для папы льда».) Мелькают мысли, мерзкие, противные мысли: вода, как много вылито воды, большой расход, и огород еще не полит, и что теперь творится в кухне, нужно убирать; неужели же еще один прибавился – неужели и Джим заболел? И спрашивает жалобно:

– Джим, что случилось? В чем дело?

Но Джим лежит как пьяный в тени у крыльца, отирает мокрой губкой пот, плещет на себя воду из ведра и ничего не отвечает.

Семь часов. Зарница. 106°.

Джим все еще лежит на мокрой земле у крыльца, но теперь он спит; у него дергаются руки, он храпит.

Бен ерзает у Мэйзи на коленях – ему жарко, он отодвигается.

– Объясни мне про страшные сны, – шепчет он ей на ухо, – расскажи про домовых, и про чудищ, и про привидения, и про чертей.

Мухи гудят и падают, обжигаясь о лампу; повсюду, куда не глянешь, – банки с янтарным желе, в котором плавают кусочки персика. Анна наконец садится за кухонный стол, она держит на руках Бесс, напевает, шевеля потрескавшимися от жары губами: «Корабль уплыл, я вслед ему глядела»; ждет, когда же вернется Уилл, и она погасит свет, и снова все будут стараться уснуть. «Корабль уплыл…» Прямо в бреду от этой жары, да к тому же можно задохнуться.

Бам!

Бесс, игравшая крышкой от банки – возила ее по столу то туда, то сюда, – нечаянно сталкивает ее со стола и требует, чтобы ей тут же вернули «игрушку». Ее сознание озарилось светом. Она разжимает пальчики, сжимает, разжимает, сжимает. Я могу так сделать. Бам! Я сделала так. Я могу. Я! На личике сосредоточенное выражение неандертальца. Вот так стук! Ликуя, совершенно ошалев от радости, она сбрасывает крышку снова. Бам-трах-тарарах. Разжимает, сжимает пальчики, хватает, брякает, бам-тарарах. В ней бушуют силы, веками двигавшие человечеством: восторг осуществления; глубокое, могущественное, как половой инстинкт, чувство удовлетворенности: я могу так сделать, я добилась этого. Я! Я! В счастливом, бешеном упоении брякает крышку на пол снова, снова. В вонючем, душном воздухе звенит смех Анны, Мэйзи, Бена; Бесс торжествующе агукает беззубым ртом. Зуд, жара уже не мучают, уже не важны.

И Уилл окунается в смех, когда входит в комнату с коробками, катушками и длинным-длинным проводом. Впервые в жизни слушают они поочередно по детекторному приемнику, одолженному у Метцов, звуки радио. Откуда это, откуда это, думает Мэйзи, плавая по своей боли; как солнечный спектр, заключенный в луче, скрытое волшебство; и она слышит, собственными ушами слышит, как скользят прозрачные петли звуков, далеких звуков, людских и звездных, бьются, бьются…

За окном взметнулась едкая пыль, обрушилась на дом. Анне вдруг представились давешние громадные пылевые смерчи, она идет и будит Джима – хватит лежать во дворе. Огненный ветер раскачивает деревья, вспыхивают зарницы. Ох, как ей хочется не уходить в дом, побыть тут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю