355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Трумен Капоте » Современная американская повесть » Текст книги (страница 3)
Современная американская повесть
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 15:00

Текст книги "Современная американская повесть"


Автор книги: Трумен Капоте


Соавторы: Джеймс Болдуин,Уильям Стайрон,Джеймс Джонс,Джон Херси,Тилли Олсен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 41 страниц)

Поют ангелы, поют спасенные мужчины. Мягкое тело девочки дрожит в его руках. Шон в экстазе. Вот и ствол. Его голодная пасть.

– Получай своего ребенка! – он поднял руки, и Мэйзи заглянула вниз, но не увидела дна. Она крикнула отчаянным голосом, а он ответил смехом – резким, хриплым, страшным.

В одно мгновение все поглотила тьма. Его руки разжались. Мэйзи выскользнула, чудом не упав в ствол. Поднялась на ноги, потом поползла, сама не ведая куда. Ствол возвышался позади, как дерево без листьев. Вот наконец пришли слова: «Мама, папа!» За ее спиной кто-то поднялся во весь рост, замахнулся шахтерской киркой. Двое дерутся, они слепы от ярости. Вот взметнулась вверх кирка. Мимо. Тогда стреляет ружье. Раз, два, три – три яркие вспышки, как огоньки на терриконе. На миг Макэвой слышит пение ангелов, шахтеров, которые шагают и поют, спасенных им шахтеров, разевает свою пасть ненасытный забой, Шон все еще ощущает дрожащее детское тельце, и вдруг – кромешная тьма. Тьма, как днем в забое. Он теряет равновесие и проваливается в ствол, ударяясь множество раз о его ступеньки. Облака, отбрасывая тень, посылают на миг непроницаемую улыбку в разинутую пасть шахты.

В кабак входит, словно призрак, ночной сторож, на его лице и на одежде кровь, на руках он песет ребенка. Шахтеры отодвинули от себя стаканы, умолкли сквернословие и смех, все с испугом смотрят на вошедшего. Тяжело дыша, он шагнул на середину комнаты и гневно бросил:

– Чей ребенок?

Холбрук, у которого от выпитого виски кружится, словно на карусели, голова, повернулся в его сторону. Хотел выругаться, засмеяться, но не шевельнулись губы. Чей ребенок? Это его Мэйзи. Ответил грубо:

– Моя девчонка. На кой черт она тебе понадобилась?

– Скажи спасибо, что ты тут живой сидишь и не ты за нее дрался. Какого черта бросил ее без присмотра, если это твой ребенок?

От хмеля в голове Джима приятный золотистый туман. Не понимая ничего, он ринулся к сторожу и выхватил у него Мэйзи.

– Что ты делала? – накинулся он на нее. – Зачем убежала?

Она приоткрыла глаза. Взгляд как у раненого животного, вопросительный, неузнающий. Все еще не понимая ничего, готовый разразиться бранью, он перевел взгляд на сторожа.

Тот смотрел а него неподвижным, осуждающим взглядом, и взгляд этот, как ветер, холодными колючими крыльями сдул с Джима хмельной туман.

– Что случилось? – выкрикнул он, продолжая трясти Мэйзи.

– Не тряси ее, она не может тебе ответить, ей плохо. От такого ужаса как не заболеть. Этот дьявол, Макэвой, опять как зверь взбесился. Где-то наткнулся на твою девочку, забил себе в башку, что шахта требует ребенка в жертву, как будто бы ей мало взрослых. Идет к стволу, хохочет и что-то вопит нараспев насчет людей, которых он спасет. Я потом стал ее искать, гляжу, она ползет, как слепой зверек, – перепугалась до смерти.

– Вот сволочь, – рявкнул Холбрук. – Я убью его. Где он?

– Убить его, линчевать, – буркнул кто-то сердито.

– Шахта за тебя расправилась. Он сам свалился в ствол, куда хотел твою девочку бросить.

Холбруку показалось, что он тонет. Он вдруг стал слаб, как ребенок. Маленькая моя, и этакое с тобой случилось, подумал он. Он снова встряхнул ее, теперь уже ласково. Прижал к себе, и прикосновение ее тела доставило ему невыразимо сладкую боль.

– Влей ей в горло глоток, – грубоватым голосом посоветовал какой-то грек. – Она очнется.

– Нет. Я отнесу ее домой, Ник. Там уж Анна о ней позаботится. Есть у кого-нибудь из вас пиджак?

Он бережно завернул Мэйзи в чей-то пиджак, не позволив никому к ней притронуться. Пока он шел домой, ему все еще казалось, что он тонет. Один раз, когда Мэйзи открыла глаза и, как со сна, пробормотала: «Ты пришел, папа», – слезы обожгли ему глаза.

– Деточка моя, тебе – и этакое пришлось пережить! – Внезапно вспыхнула страшная мысль. Он отогнал ее с испугом. – Что он сделал с тобой, Мэйзи, Глазастенький ты мой? Что он с тобой сделал? – Он бежал бегом к желтому огоньку, до которого оставался еще добрый квартал.

Анна все еще шила у окна, сидя в такой позе, словно плачет. Но в глазах ее не было слез. Они блестели, как сверкающая твердая сталь.

– Рано нынче заявился. Соскучился по дому?

К его ужасу, к его стыду прибавилось раскаяние.

– Анна, – сказал он с такой болью, с такой нежностью, что ее сердце замерло.

– Что, Джим?

– Наша девочка. Она… Может быть… – Он не смог договорить.

– Мэйзи? – вскрикнула Анна. – Что случилось? Что ты сделал с ней? – Она вырвала у него из рук девочку, стала ей что-то говорить, подтащила поближе к лампе. Лоб Мэйзи был исцарапан, личико тоже.

– Ты избил ее, мерзавец!

– Нет, послушай, Анна. – Он рассказал ей все, что узнал, с содроганием поделился своей страшной догадкой. Он был напуган, как ребенок.

С ужасом слушал, как Анна истерически расхохоталась, потом затихла.

– Он ее не тронул. Если бы тронул, была бы кровь. Но один только бог знает, как она напугалась, бедняжка. Вскипяти воды и принеси немножко виски в спальню. – Она перенесла Мэйзи на свою кровать и влила ей в рот рюмку горячего чая с виски.

Джим сидел рядом с кроватью и держал лампу. Его колеблющаяся тень смотрела на него со стены. Пощупав горячую головку Мэйзи, ее мокрое от пота тельце, он спросил:

– Может, доктора позвать?

– Забыл, где ты живешь? Ведь знаешь, доктор тут один только, от компании. Даже ветеринар и тот понимает больше его. Она поправится. Может, ушибла головку, когда падала, а может, просто сильно испугалась. Бедная моя крошечка, бедная кроха моя. Давай дадим ей еще горячего виски.

Поднялся ветер, заметался вокруг дома, и Мэйзи вдруг начала плакать в тишине, вертеться, говорить обрывки фраз, бессвязные слова. Уилл проснулся и увидел отца, сидящего тихо и хмуро. Он захныкал еще в полусне:

– Папа, не бей, не бей меня. Я ничего не сделал.

Джим пошатываясь привстал. Над головой его опять, казалось, сомкнулась поверхность воды: он увидел грязное личико, обращенное к нему с просьбой: «Папа, расскажи…» – и ударившую по этому личику тяжелую руку; чуть ли не робко он погладил сейчас этой рукой мягкую головенку.

– Тебе все снится, Уилли, – прошептал он. – Спи, мальчик. Постарайся опять заснуть.

Он прикрутил в лампе фитиль. Их прикрыла темнота, и он и Анна вздохнули с облегчением.

– Слушай, – он схватил ее за плечи. – Выметаемся отсюда весной, поняла? Будем экономить каждый цент. Поедем в Дакоту. Весной самое время начинать новую жизнь, ведь так? Я стану фермером. Это хорошая работа, я сумею, кем я только уже не работал. А может, поедем в Омаху, поступлю там на бойню. Нет, лучше на ферму. Буду работать не с камнями, а с землей. Земля хорошо пахнет. И для детей это полезно, Анна! Заживем новой жизнью весной?

Мэйзи смеялась в бреду. Ее смех был страшен. Резкий, пронзительный – не ее смех. Анну и Джима пробирала дрожь каждый раз, когда этот смех врывался в их разговор.

II

Весной начнется новая жизнь. А пока придется посидеть на свином сале и кукурузной муке. В дырявые ботинки засунуты куски газеты – покупать новые повременим, и все моются без мыла. То, что до сих пор приходилось урезывать, теперь следует отрезать, отмести совсем, выискать еще какие-нибудь нужды, без которых можно обойтись. Из старого стеганого одеяла кроятся пальтишки для Мэйзи и Бена, а старое пальтишко Мэйзи сможет носить Уилл. Анну поглотила арифметика нищеты, а Джима – жажда веселости, которую приносит миру виски, жгучее опасение, что до прихода весны шахта сожрет его.

Новая жизнь… весной. Анна однажды попыталась рассказать о ней детям. Озаряя тусклые слова сияющим лицом, она рассказала им, как они будут жить среди деревьев, папа будет работать у них на виду, и ходить они станут в хорошую школу – не в католическую, – и пить парное молоко. Уилл, заглядывая ей в лицо горящими глазами, спросил: «Это сказка, мам?» – а Мэйзи, кажется, даже не слушала; ей никак не сиделось на месте, и она выскользнула из дому еще до того, как Анна закончила свой рассказ.

Дети изменились. Даже их всегдашнее «ничего больше нет покушать, мам?» стало апатичным. Мир и покой в доме, неуклюжая ласковость отца, никуда теперь не уходящего вечерами, пугали их. Они все время находились в ожидании: что будет? По вечерам Мэйзи сидела тихо, глядя на огонь в печи, и, когда Джим пытался ее развеселить, улыбалась так неприязненно, что его обдавало холодом.

Да и весь их рудничный поселок мало-помалу пробирал страх. Новый инспектор безопасности, племянник управляющего, был, как говорили люди, слишком ленив и трусоват для того, чтобы бродить ощупью в одиночку по мглистым выработкам, разыскивая скопления газа. Все боялись взрыва, в каждом сердце притаился страх. Кабак вздыбливался по вечерам то буйным хохотом, то бесшабашной песней, то злыми, жестокими драками. На лицах женщин все время было такое выражение, словно они к чему-то прислушиваются. Дожди и неугомонный ветер перетряхивали осенние дни, и в воздухе стоял смутный отголосок страха.

В одни ноябрьский день тяжелые серые тучи так густо заволокли небосвод, что Мария Кватерник сказала: намертво закрыто, как веко покойника. Листья ударялись о стены домов, пугая всех своим сухим нервозным шорохом, а безумец ветер завывал, завывал.

Лицо Анны в тот день напоминало маску, которая прикрывала мучительное старание к чему-то прислушаться. Дети места себе не находили, глядя на нее. Даже маленький чувствовал неладное и хныкал.

– Пусть заткнется, – с раздражением распорядилась Анна. – Угомони его, а как – мне дела нет.

Мэйзи завернула малыша в пеленку, сунула ему вместо соски хлебную корку и выскользнула из дому. Уилл вышел вместе с ней.

На тусклом небе проступали краски. Краски заката, хотя день не так уж давно начался. Мэйзи вспомнила мрачно-таинственную игру красок на терриконе и вздрогнула. За поселком была роща – очень далеко, – но они пошли туда. Уилл играл самодельным тряпочным мячом, а Мэйзи улеглась на сухих, шуршащих листьях и прикрыла рукой глаза, загораживаясь неведомо от чего. Другой рукой она придерживала ребенка; мускулы еще ныли – она несла его на этой руке.

Вверху гудел, свирепствовал ветер, но к ним доносились лишь слабые отголоски. «Тут самый его краешек», – прошептала Мэйзи. Оттого, что она загородила рукой глаза и оказалась как бы в темноте, сердце ее перестало сжиматься, отпустила сила, сдавливавшая его.

Подошел Уилл. Он тоже улегся на листья и уткнулся головой ей в живот.

– Пять лет. Мне пять лет. А что это значит – пять лет?

– Значит, ты живешь пять лет, Уилл.

– Пять лет. Я твое старое пальто ношу, девчоночье пальто. А почему?

– Потому что ничего другого нет. А теперь лежи тихо, пускай поспит маленький. Лежи тихонько и слушай, как плачет ветер.

– Ветер? Что такое ветер?

– Это люди плачут и говорят.

– Люди?

– Да, люди на небе.

– Небо? Что такое небо?

– Тихо. Я не знаю.

– Небо – это такое окно?

– Да, окно.

– А смотреть через него нельзя потому, что оно грязное?

– Нет, просто ты дышишь, и твое дыхание поднимается вверх, и у всех других людей тоже, открой глаза и сам увидишь, как поднимаются все дыхания, и небо затуманивается.

– Дыхания? Не тряпки? Похоже, будто окно заткнули тряпками и они мотаются.

– Вовсе не тряпки; тихо, Уилл. Вот послушай листья. Они так шуршат, будто идут люди, тихонечко, быстро, будто они идут на цыпочках мимо нас.

– У меня привкус сала во рту.

– Закрой глаза, ты будешь лучше слышать.

– От сала противный привкус во рту. Жалко, нету яблока.

– Папа теперь никуда не уходит из дома. – Что-то шевельнулось у нее в груди, тихо, как эти осенние листья. «Не надо думать про папу. Буду слушать, как шуршат листья».

– Я просил у мамы яблоко. Она говорит – нету.

– Он теперь не дерется. Глядит на меня, будто у него есть что-то хорошее, но никогда мне ничего не дает, только глядит так.

– Джонни сказал: чего ты съешь, у тебя в животе потом вырастет. У меня сало вырастет.

– А мама… сперва сердится, потом пожалеет… У мамы всегда такой вид, словно она вот-вот должна что-то услышать…

– Сало вырастет, и я умру. Мэйзи, умереть – это что?

– Мама прислушивается, все время прислушивается.

Снова ожила эта сила, стиснула сердце. Вскрикнув, она вскочила и разбудила малыша. Ее охватил ужас.

– Мэйзи, чего там случилось?

Она указала наверх. По всему небу уши. Туманные, расплывчатые, самых разных форм, все изогнулись и прислушиваются. А глянув вниз, она увидела, что ветер образует ямки в листьях и траве, крохотные водоворотики, кошачьи ушки и все они слушают, слушают. Перед ее глазами, как в тумане, проплывают лицо матери, лицо миссис Коннорс, лицо миссис Тикас, они прислушиваются – всюду все прислушивается.

– Уилли, скорей побежали домой! Ну, Уилли! Я понесу маленького, я тебя все равно обгоню. Бегом. Зажми руками уши и ничего не услышишь, давай, бежим.

Она так быстро мчалась, что ветер показался ледяным; бежать с ребенком было трудно. Но все вокруг – и небо, и земля – слушали. И свист… да, это свист визжал ей в уши – не палец, которым она заткнула ухо, не ветер. Это там, возле надшахтного здания… едва она о нем подумала, сердце так и прыгнуло, ей захотелось упасть, заткнуть уши листьями.

– Уилли, бежим, Уилли!

Он простонал:

– Наша мама бежит, и все, все бегут и кричат так страшно, Мэйзи.

– Уилли, давай убежим.

В ее сознание бульдожьей хваткой вцепилась мысль: «На этот раз – папа».

– Давай убежим. – Но ноги несли их… к надшахтному зданию. Женщины уже там. Сухие глаза, напряженные лица. Но из шахты никого не выводят, никого не несут. Стоит группка перепуганных мужчин, остальные замурованы в открытой могиле. Большой взрыв. Может быть, пройдет несколько дней, пока их откопают. Анна белыми, бескровными губами шепчет: «Новая жизнь», но Уилл и Мэйзи дергают ее за юбку, малыш ерзает у нее на руках, а Мария Кватерник больно стискивает пальцами ее плечо.

– Их откопают. Вот увидишь, Анна. Когда большая авария, их спасают; все обходится хорошо. Вот когда маленькие – тогда погибают. Но если Энди не выйдет… – она осеклась и продолжает с яростью: – если Энди там останется, тем лучше для него. Ну, чего ты, Анна? Вот увидишь, Джим вернется, их откопают. Только… Господи…

А вы не могли бы вырезать такую камею и пришпилить к вашим эстетическим сердцам? Все это так четко, так прозрачно, так классично. Потревоженные сумерки, огромный, как гора, террикон, надшахтное здание; четкие линии, нагая красота, а на этом фоне вырезаны – их делает крохотными бескрайняя ночь и высокое надшахтное здание – черные фигурки, которые стоят, понурив головы, и ожидают, ожидают.

Право же, это достаточно классично – женщины, как греческие статуи, очертания печали, простые и плавные, вырезанные так строго, навечно. Право же, это достаточно оригинально, причудливое сочетание предметов и фигур: вон у того нет ноги, а вон горгулья, у которой нет руки и срезана половина лица. Их изваял в борьбе за Жизнь скульптор Уголь. Это он рукою Мастера выложил замысловатую мозаику на этом лице: раздробленный уголь перемежается клочками кожи и нитями каменной пыли. Хотите вы приобрести эту камею? Назовите ее Раско, Вайоминг – дайте ей имя любого из тысячи рудничных поселков Америки в ночь, когда на шахте случится обвал. А посредине вырежьте заявление, уже подготовленное администрацией: «Катастрофа, которую невозможно было предотвратить… (Спрячься, укройся в тени, племянник управляющего, инспектор безопасности, проморгавший скопление газа!)… со всей возможной поспешностью доставляется оборудование… прилагаются все усилия… компания не жалеет затрат… чтобы спасти… или откопать тела…»

(Дорогая Компания, твои рабочие заключены в гробницу голода, смертельной нищеты. Твои рабочие задыхаются: в стенах твоей цитадели, Компания, не веет воздухом свободы. Поскорей приготовь заявление; поспеши, не то они начнут дубасить кулаками стачки, взмахнут киркой революции.)

Так вот, пожалуйста, не угодно ли такую камею? Сгусток крови умирающего заката, тишина. Ни рыданий, ни слов. У отчаяния нет языка. Он давным-давно вырван недобрыми предчувствиями. Ни звука – только плач детей: как давно он сливается с отдаленным гомоном потревоженных взрывом птиц. И в полутьме они стоят и ждут, резко, четко вырезанные на фоне надшахтного здания. Ветер, пожалев их, швыряет им в глаза угольную пыль, глаза щиплет, и им даже кажется, что прихлынули слезы и принесут наконец облегчение.

«Он вернется». Когда его откопали пять дней спустя, он был подавлен, тих. До того отощал и зарос бородой, что Бен расплакался, когда его увидел.

– В марте, Анна, – сказал он. – В марте, даже если мне придется достать солнце с неба и продать его.

Шепотом: – Уплатите мне всего одну треть стоимости талона. Всего лишь одну треть наличными. Вы же знаете, он стоит гораздо дороже. Я сам все куплю вместо вас; они подумают: я для себя, а вы мне заплатите одну третью часть наличными.

С усилием выдавливая слова, которые от робости застряли в горле:

– Я думала, может, перед праздниками у вас окажется какая-нибудь поденная работа. Полы вымыть или постирать. Я знаю, у вас есть кухарка. Я ведь много не прошу, всего пятьдесят центов в день.

Страх, все время страх. Зря ты затеял это, Джим: разве можно работать под такой ненадежной крышей?

Да, но в марте – новая жизнь… За то, что я снесу эту развалину и расчищу участок, мне никто ни цента не заплатит. А даром я работать не могу, мне нужны деньги.

– Мама, теперь растет цикорий вместо кофе? Мы уже никогда больше не будем пить кофе?

– Мама, у меня болят зубки.

– Мама, если Мэйзи вот так пальчиком ткнуть, он глубоко-глубоко вдавится.

– Мама, у нас больше совсем нечего кушать, мам?

– Весной в марте мы отсюда уедем, малыш. А теперь бай-бай. Баиньки-бай. Мама песенку споет, а ты будешь баиньки.

Март. Промозгло, сыро, обжигающий ветер, снег. Погода и та против нас. Придется подождать, ничего не поделаешь. Зато в апреле. В апреле уж наверняка.

Всю зиму он, рискуя жизнью, проработал под хлипким навесом, потому что, вздумай он его снести и очистить от обломков участок, ему не заплатили бы за это ни гроша, а работать даром – для него непозволительная роскошь. Всю зиму дети разбухали от крахмала. Всю зиму кожа трескалась у нее на руках от тяжелой поденной работы.

Зато у дома уже стоит в ожидании ветхая повозка, и Джим прибил к ней еще одно грубо сколоченное сиденье и приладил самодельный тент, который можно снять при желании. Джим приискал также дряхлую ломовую лошадь, вступил в переговоры с владельцем и сторговался с ним. И иной раз, вывозя уголь, шагая в утренней темноте на работу, отмывая от угольной пыли лицо, Джим внезапно останавливается и хрипло говорит: «Апрель». И Анна теперь часто прижимает руки к сердцу, вспоминая новые и непривычные слова надежды, вокруг которых буйно вьется детский смех.

И вот наконец-то апрель. Робко пробивается трава, ветер слаб и мягок. Несколько соседок зашли попрощаться. Когда Анна в последний раз закрыла дверь, быстрым, резким движением задвинула щеколду и уронила руку, они смотрят, словно наблюдают какой-то обряд. В глазах у них задумчивость, не зависть. «До свиданья. До свиданья», – хором твердят они. Но Холбруки не оглядываются, только Мэйзи разок оглянулась, но позади уже не видно ничего, лишь темная тень террикона на фоне неба. А над ней то появляются, то снова исчезают белые облачка, словно феи машут им вслед руками: до свиданья, до свиданья.

III

Три дня трясется их повозка по дорогам Вайоминга и восточной Небраски. Резкие черные контуры крутых холмов на фоне закатного неба – зубчатая кромка, над которой пылает огонь, глубокая тишь и безлюдье большого, плоского холма, мимо которого они едут, пробуждают в Мэйзи какую-то странную печаль, похожую на огромную неведомую радость. Анна счастлива, как невеста; едет и поет, поет. Джим иногда насвистывает или подпевает ей бездонным басом. И веселое серебристое звяканье тележки аккомпанирует им, и солнце гладит их по спинам теплыми руками.

На четвертый день они приехали в Южную Дакоту, и у всех захватило дыхание при виде зеленых прерий, расстилавшихся на многие мили кругом, ручейков, которые сверкали на земле, словно серебряные жилки, и видневшихся там и сям стад пасущихся коров. Воздух был чист и нежен, как кожица младенца.

– Дышите, – говорила Анна, – вдыхайте этот воздух, дети.

– Мама, послушай, тут птицы.

Птицы выпускали в воздух сверкающие клубы песен; большие зайцы внезапно вырастали у обочины и стремительно перебегали дорогу.

В тот день и посмеялись вдоволь. Нелли вдруг заупрямилась, отказалась тащить повозку и застыла на месте, расставив задние ноги и задрав голову вверх. Джим стегал ее кнутом, но ничего не добился. Когда он слез на землю, чтобы повести ее под уздцы, она внезапно гордо затрусила дальше с редкостной для нее скоростью. Смертельно перепуганная Анна пыталась подхватить упавшие вожжи, а дети хохотали и визжали. Повозка крепилась то туда, то сюда.

– Сели на качели, мигом полетели, – запел Уилл. И тут-то Нелли наконец с огромнейшим достоинством остановилась.

Через пять минут повозку догнал запыхавшийся Джим. Какой-то фермер перестал пахать и приблизился к изгороди.

– Купил бы ты мула, я тебе советую. Мулы и то не такие упрямые.

– А она и есть мул. Замаскированный.

Джим забрался на козлы. Но Нелли снова не желала двигаться. Лениво пощипывала травку возле своих ног.

– Знаешь, есть такой станинный способ: привяжи к палке пучок травы, держи у нее перед мордой и поехали, – снова подал голос фермер. – Сработает, вот увидишь.

Сработало и в самом деле. Повозка дернулась, и Джим, одной ногой стоявший на приступке, едва успел вспрыгнуть на место. Нелли, перед носом у которой заманчиво покачивалась еда, рвалась вперед. Она бежала целых два часа, а Джим на поворотах дергал вожжи, и повозка отчаянно кренилась. Мэйзи стояла, вцепившись руками в сиденье, и визжала от восторга. Тело ее обвевал ветер, и она чувствовала себя такой свободной; это ощущение свободы, радости пронизывало ее до корней волос. Анна раскачивалась на сиденье взад и вперед, крепко придерживала малыша одной рукой, другой рукой – шляпу и тоже смеялась. Ее смешила Нелли, которая мчалась как безумная вскачь, тряся широким крупом, отчаянно раскачивающаяся повозка, поющий смех колес. Смеялось и небо, которое готовилось просыпать на них из своих глубин нечто более необычное, нежели угольная пыль.

Небо приобретало свинцовый оттенок. По прерии задвигались огромные тени, а небосвод заволокло серыми тучами, которые отсвечивали снизу тусклым серебром. Кружась вихрем, с севера налетел холодный ветер. Нелли, упрямо наклонив голову, брела ему наперерез. Джим остановил повозку, поднял тент и велел детям поскорей надеть пальто.

Длинная рука ветра заметалась под пылью, и повсюду заплясали пылевые смерчи. Протяжно вздохнула трава. Мэйзи выставила навстречу ветру лицо – ее тянуло выпрыгнуть из повозки, побежать наперегонки с ветром. Анна чему-то смеялась.

Холодный язычок лизнул их щеки – снег. Джим крикнул, обернувшись:

– Мэйзи, накрой всех одеялами, а одно кинь мне сюда. Ты бы перебралась назад, к детям, Анна, – но Анна была уже там, прикрывала их одеялами, успокаивала.

Мэйзи проползла в переднюю часть повозки. Теперь уже совсем не было видно неба. Когда она подняла голову, снежники, словно гвоздики, вонзились ей в лицо. Отца она видела как в тумане – лицо будто у пьяного, густые темные волосы откинуты назад, голубые глаза сверкают. Снег повалил гуще. Под порывами ветра он мотался, словно юбка во время пляски. Дорогу трудно было разглядеть. Они сбились бы с пути, если бы не изгороди. И нигде ни единого домика. Но Мэйзи не тревожилась, она бы хоть всю жизнь пробиралась вот так на ощупь в кипящем белыми водоворотами мире. Повозка вдруг завязла. Нелли мужественно старалась ее вытащить, но ничего не получалось. Джим слез с козел. Задние колеса глубоко увязли в запорошенной снегом луже с талон водой.

– Что случилось? – донесся до него, словно издали, голос Анны.

– Завязли! – гаркнул он в ответ: его бесило, что, как бы громко они ни орали, их голоса звучали тоненьким ребячьим писком. Низко пригнув голову, Джим двинулся к передку повозки. Ветер дул с той стороны, швырял в лицо ему снег. – Я быстро управлюсь.

Мэйзи неуклюже поползла вслед за отцом и увидела, как он лег на снег и подпер колесо плечом. Все его тело напряглось, колесо дернулось. Он снова надавил на него плечом, и оно приподнялось. Джим держал на себе всю повозку и не знал, что делать дальше. Изогнувшись, он осторожно подался вправо, затем выбрался ползком из-под повозки. Дышал он хрипло, прерывисто. Пошарил по обочине дороги руками, нашел камень и пододвинул его к другому колесу.

– Подкати его под колесо, когда я снова приподниму повозку, – распорядился он.

Снова с неимоверным усилием приподнял колесо. Мэйзи покатила камень промерзшими руками, и ей казалось, это длится вечность. Вся дрожа, подсунула она его под колесо.

Через час они въехали в небольшой городок, притулившийся в низине. Они нашли пристанище в одноэтажном «отеле», принадлежавшем толстяку шведу и его долговязой костлявой жене. Шведка приласкала ребятишек, жарко растопила печь, растерла всем им руки, согрела воду, чтобы попарили ноги в тазу, потолковала с Анной о разных средствах против простуды и рассказала, как прекрасен сельский край, в который они направляются.

Мэйзи, вздрагивая, зажмурив глаза, сидела перед огнем и вспоминала холодный, резкий ветер и оставшийся далеко позади террикон.

Прошла ночь, и в окна заглянул тусклый, грязноватый свет. Джим посмотрел на белевший повсюду снег и покачал головой. Нельзя ехать. В полдень бледно улыбнулось солнце, снег начал таять, и всю ночь звенела капель. Настало утро, и они увидели грязную, но уже не покрытую снегом дорогу. Бен плакал, расставаясь с сухопарой шведкой.

Через два дня, когда все вокруг снова лучезарно засверкало, дорога привела их на небольшую возвышенность. Они взглянули вниз, и перед ними открылся необозримый простор. Далеко, далеко на восток уходили холмы, ближние – тускло-коричневые, муть отливающие нежной зеленью, дальние шли друг за другом и таяли мало-помалу в голубой дымке: в туманной мгле, на фоне весеннего неба, смутно вырисовывались их расплывчатые очертания.

Внизу – фермы, неровные пятна коричневой невспаханной и черной вспаханной земли, и прозрачная зелень, и убегающая вдаль река, тускло-желтая под светом солнечных лучей и сверкающая, как хрусталь, там, где ее поверхность ерошил ветер. Прямо под ними крохотный, как куколка, человечек шел за плугом, оставляя тонкую нить борозды на коричневом квадратике поля.

От изумления, от радостной надежды у всех загорелись глаза.

– Мы будем жить где-то во-он там, – сказал Джим и протянул руку вперед широким жестом, выражающим и радость, и беспредельную свободу (прощай, жизнь крота, прощай, ты осталась далеко, далеко позади!); Уилли что-то лопотал о маленьком, как куколка, человечке, а малыш протягивал ручонки и агукал. Сердце каждого из них согревала одна общая радость – надежда.

– Новая жизнь, – сказала Анна. – Весна.

Пришли сумерки и притушили яркость красок, смягчили резкость очертаний. Повозка к тому времени уже спустилась вниз. Низкая гряда холмов волнистой линией прочерчивала небо. Земля мерцала отраженным светом, который шел словно из-под зеленой воды, и Анна с Джимом вдруг запели:

 
Далеко в низине травка зеленеет,
Опусти головку, слышишь – ветер веет.
 

Уилли задремал у Мэйзи на плече. Сонный Беи положил голову ей на колени и не отрываясь всматривался в бездонную, прозрачную зелень неба. Даже веселое позвякиванье колес зазвучало потише, и стук копыт вдруг почему-то стал приглушенным и необъяснимо прекрасным. «Розы любят ночной ветер, а фиалочки – росу…» Их голоса, сплетаясь, расплетаясь, лились медленно, плавно. От тихих этих голосов, которые взметались ввысь, расцвечивая все вокруг дивной радугой звуков, щемило сердце, и на глазах у Мэйзи выступили счастливые слезы.

Анна пела: «В сумерках, мой милый, когда тускло светят фонари», сияя взглядом, и события прошедших лет вдруг возникали в памяти, а воображение рисовало ей годы, еще не пришедшие. Дети ходят в школу, Джим работает на земле, рядом с ней, у них в доме красивые вещи, яркие скатерти, бронзовые лампы, плющ над входной дверью, розы у крыльца. В картины будущего снова вторглось непрошеное воспоминание – сумерки, горят свечи, ее дед, склонившись над столом, читает что-то на незнакомом ей языке, красное вино, сверкающая белая скатерть… Анна ринулась в песню, спеша рассказать все это Джиму…

В полночь прибыли на ферму. Анна разбудила Мэйзи, чтобы та все видела. Здесь не было холмов, дома все низенькие, рядом с некоторыми возвышались башни; отец негромко пояснил, что это силосные. Время от времени Джим вылезал из повозки и чиркал спичкой, чтобы рассмотреть какой-нибудь дорожный знак или почтовый ящик. Наконец появился низенький, нескладный дом, казавшийся еще ниже из-за трех растущих рядом с ним высоких деревьев; за домом в темноте маячил амбар, который был больше дома. Вверху сверкали звезды, и две из них – звездочки-близнецы – висели прямо над крышей.

– Вот он, – сказал Джим.

На полу постелили матрас, и сонная Мэйзи немедленно улеглась на него и тут же уснула, слыша тихое дыхание спящих рядом Бена и Уилла. Джим не ложился еще целый час – он отпер амбар, втащил в дом единственную кровать, которую они захватили с собой, поставил ее, а тем временем Анна, укачивая маленького на согнутой руке, распаковала все, что им понадобится утром. Потом и они уснули. И снились им тихие голоса, которые взметались ввысь, расцвечивая дивной радугой звуков безбрежные поля, а те уходили в туман, и крохотный, как куколка, человечек вел по коричневому квадратику черную нить борозды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю