355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Манн » Путь на Волшебную гору » Текст книги (страница 22)
Путь на Волшебную гору
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:40

Текст книги "Путь на Волшебную гору"


Автор книги: Томас Манн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)

Кончался сентябрь 43–го года, и я работал уже над IX главой, хотя и не был доволен восьмой, лекциями Кречмара в тогдашнем их виде; однажды после ужина у нас я прочитал Адорно эту восьмую главу. «За ужином – о частностях философии музыки. Затем чтение главы о лекциях. Верность моего понимания музыки засвидетельствована самым лестным образом. Отдельные мелкие замечания, иные из них легко, иные – трудно принять. В общем, принесло успокоение…» Надолго его не хватило, этого успокоения. Ближайшие же дни опять ушли на поправку, чистку, расширение главы о лекциях, а в начале октября (я тем временем снова принялся за IX главу) мы провели вечер в доме Адорно. Атмосфера была невеселая. Франц Верфель перенес первый тяжелый сердечный припадок, от которого все еще не мог оправиться. Я прочитал три страницы о фортепьяно, незадолго до того вставленные в мою непомерно разросшуюся главу, а наш хозяин поделился с нами своими изысканиями и мыслями о Бетховене, пустив в ход некую цитату из «Рюбецаля» Музеуса. Затем разговор зашел о гуманности как очищении всего земного, о связи между Бетховеном и Гёте, о гуманизме как романтическом протесте против общества и установившихся норм (Руссо) и как бунте (прозаическая сцена в «Фаусте» Гёте). Потом Адорно сыграл мне полностью сонату опус 111, что было для меня весьма поучительно. Я стоял у рояля и слушал его с величайшим вниманием. На следующее утро я поднялся очень рано и три дня посвятил переделке и отделке лекции о сонате, чем значительно обогатил и улучшил эту главу, да, пожалуй, и всю книгу. Среди поэтических словесных эквивалентов, которыми передана тема ариетты в ее первоначальной и более полной, окончательной форме, я, чтобы скрытно выразить свою благодарность Адорно, выгравировал фамилию его отца – «Визенгрунд».

Через несколько месяцев, уже в начале 1944 года, когда у нас по какому‑то поводу собрались гости, я прочитал Адорно и Максу Горкгеймеру, его другу и коллеге по Institute for Social Research [140]140
  Институту общественных наук (англ.)


[Закрыть]
, первые три главы романа и затем эпизод с опусом 111. На обоих это произвело необычайно глубокое впечатление, чему, как мне показалось, особенно способствовал контраст между чисто немецкой фактурой и интонацией книги, с одной стороны, и совсем иным личным моим отношением к нашей беснующейся родине – с другой. Адорно, задетый за живое как музыкант и вдобавок растроганный памятным подарком, которым я отблагодарил его за его поучительную игру, подошел ко мне и сказал:

– Я мог бы слушать всю ночь напролет!

С тех пор я не выпускал его из поля зрения, отлично зная, что его, именно его помощь понадобится мне в ходе моей долгой работы.

VI

24 июля 43–го года исполнилось шестьдесят лет моей жене; в этот день мы вспоминали печальную пору нашего изгнания, Санари – сюр – Мер, где было отпраздновано ее пятидесятилетие, Рене Шикеле, теперь уже усопшего друга, который тогда был с нами, и все пережитое за эти годы. В числе прочих пришла поздравительная телеграмма от нашей Эрики, военного корреспондента в Каире. Как раз в то время мы узнали о падении Муссолини; пост премьера и верховного главнокомандующего занял Бадольо, и, несмотря на официальные заверения, что «Италия сдержит свое слово и будет продолжать войну», следовало ожидать дальнейших перемен в руководстве. Militia [141]141
  Ополчение (англ.).


[Закрыть]
перешла уже в подчинение армии, на всем полуострове стихийно возникали митинги в знак радости и стремления к миру, и газеты заметно изменили тон. «Siamo liberi!» [142]142
  Да будем свободны! (итал.)


[Закрыть]
Это провозгласила «Коррьере делла сера».

Я сосредоточенно читал шиндлеровскую биографию Бетховена, мещанскую по своему духу, но занимательную, как анекдот, и по существу поучительную книгу. Глава о Кречмаре была на полном ходу, однако записи тех дней говорят об усталости и подавленности, о намерении временно оставить роман, продвижение которого я форсировал, и заняться вашингтонской лекцией, назначенной мною на осень, – в надежде, что с окончанием этой работы у меня снова появится вкус к «дьявольской книге». «После семнадцати страниц первый бурный прилив ослаб. Кажется, нужна передышка, но и ни на что другое я сейчас не гожусь». Тем не менее одна небольшая, отвечавшая моим товарищеским чувствам работа была выполнена очень быстро. Эмиграция готовилась к празднованию шестидесятилетия Альфреда Деблина, и для альбома рукописных поздравлений, заботы о котором взял на себя Бертольд Фиртель, я исписал прекрасный, ин – фолио, лист пергамента свидетельствами искреннего уважения к могучему таланту автора «Валленштейна» и «Берлин, Александерплатц», влачившего в Америке унизительно неприглядное существование. Я присутствовал и на самом чествовании, в Плэй – хаузе, на Монтана – авеню, сопровождавшемся обильной программой декламационных и музыкальных номеров. Выступал и мой брат Генрих, а закончился вечер изящной и приятной речью самого виновника торжества. «Затем – на bowPe [143]143
  Пир; здесь – банкет (англ.).


[Закрыть]
», – записано в дневнике. «Разговор с Деблином и Эрнстом Тохом о музыке последнего. Удивляет его восхищение “Палестриной” Пфитцнера. Слишком, мол, превозносят атональность. Она несущественна. Вечно – романтическое начало музыки…»

Я занялся наметками к лекции и ее организацией, Речь идет о докладе, опубликованном позднее в «Атлантик Мансли» под заголовком «What is German» [144]144
  «Сущность Германии» (англ.).


[Закрыть]
. Я диктовал его жене и собственноручно вставлял дополнения, а закончив диктовку, опять, после двухнедельного перерыва, сел править и продолжать роман. Чтение старых его глав таким восприимчивым слушателям, как Бруно и Лизель Франки, должно было как‑то поднять тонус. «Встревоженность – вот оно, надлежащее, органичное для этой книги состояние». Тревогу, однако, внушали также и внешние обстоятельства, скрытые политические токи войны, к которым, как всегда, перешла беседа от личных проблем. «Говорил с друзьями о плохом отношении к России, о недостатке единства, о недоверии из‑за отсутствия настоящего второго фронта, об отозвании Литвинова и Майского. Такое впечатление, что дело идет уже не столько об этой войне, сколько о подготовке следующей…» Это написано в августе 1943 года…

Магнетизм интереса, заполняющего душу, могуч и таинствен. Непроизвольно, без всяких усилий с твоей стороны, он дает направление всем твоим разговорам, неминуемо вовлекая их в свою сферу. Все без исключения светские встречи, нарушавшие в ту пору размеренность моей жизни, проходили как нарочно под знаком музыки. «Ужинали у Шёнбергов в Брентвуде. Превосходный кофе по – венски. С Ш. много говорили о музыке…» «Суаре у Верфелей со Стравинским, о Шёнберге…» «Buffet dinner [145]145
   Здесь — легкий ужин (англ.).


[Закрыть]
у Шёнберга по случаю его шестидесятидевятилетия. Много гостей. Соседи за столом – Густав Арльт, Клемперер, госпожа Геймс Рейнгардт. Довольно долго в обществе Клемперера и Шёнберга. Слишком много говорил…» Как раз в то время Шёнберг прислал мне свое «Учение о гармонии» и вдобавок либретто своей оратории «Веревочная лестница», где религиозная поэтичность, помоему, не нашла себе четкой формы. Тем сильнее меня привлек его неповторимый учебник, педагогическая манера которого – это псевдоконсерватизм, редкостное смешение традиционности с новаторством. На ту же пору, кстати, пришлось и общение с Артуром Рубинштейном и его семьей. Наблюдать жизнь этого виртуоза и баловня судьбы мне всегда просто отрадно. Талант, повсюду вызывающий восторг и поклонение и шутя справляющийся с любыми трудностями, процветающий дом, несокруши – мое здоровье, деньги без счета, умение находить духовно – чувственную радость в своих коллекциях, картинах и драгоценных книгах – все это, вместе взятое, делает его одним из самых счастливых людей, каких мне когда‑либо случалось видеть. Он владеет шестью языками – если не больше. Благодаря космополитической пестроте своих речей, усыпанных смешными, очень образными имитациями, он блистает в салоне так же, как блистает на подмостках всех стран благодаря своему необычайному мастерству. Он не отрицает своего благополучия и, конечно, знает себе цену. Однако я записал характерный случай, когда естественный обоюдный респект к «иной сфере» вылился в некий диалог между ним и мной. Однажды, после того как он, его жена, Стравинский и еще несколько человек провели вечер у нас в гостях, я сказал ему на прощание: «Dear Mr. Rubinstein [146]146
  Дорогой мистер Рубинштейн (англ.).


[Закрыть]
, я почел за честь видеть вас у себя». Он громко рассмеялся. «You did? Now that will be one of my fun‑stories!» [147]147
  В самом деле? Теперь это станет одним из моих анекдотов! (англ.)


[Закрыть]

Работа над главой о четырех лекциях заняла почти весь сентябрь – месяц взятия Сорренто, Капри, Искьи, изгнания немцев из Сардинии и их отступления в России к Днепру, месяц подготовки к Московской конференции. Все мы размышляли о будущем Германии, которое Россия и Запад представляли себе явно по – разному. Однако привычка во что бы то ни стало отрешаться от натиска событий в утренние часы, уделяя таковые только одной заботе, давала мне возможность сосредоточиться. «С подъемом пишу VIII главу. Снова хочется работать над этим странным и крайне личным романом… Лекции Кречмара нужно выполнить так, чтобы они ни в коем случае не нарушали композиции… Усердно писал главу (Бетховен). Под вечер снова за своим романом (тяжко)…» Литературным событием тех дней было публичное чтение Бруно Франка, вызвавшее большое внимание в немецкой колонии и давшее мне пищу для раздумий. «Талантлив и красив, как всегда, к тому же отлично читал. Но вот что любопытно: он пользуется гуманистическим повествовательным стилем Цейтблома вполне серьезно, как своим собственным. А я, если говорить о стиле, признаю, собственно, только пародию. В этом я близок Джойсу…» Меня по – прежнему занимают мемуары Гектора Берлиоза. «Его насмешки над Палестриной. Его презрение к итальянской музыкальности, впрочем к французской тоже. Итальянцам не хватает вкуса к инструментальной музыке (Верди). Усматривает у них также отсутствие вкуса к гармонии. Всего – навсего “sing‑birds” [148]148
  Птицы певчие (англ.).


[Закрыть]
. Асам своим безапелляционно – наивным хвастовством поразительно напоминает Бенвенуто Челлини».

Перегруженная глава о лекциях была вчерне закончена в двадцатых числах сентября, когда стояла ужасная жара, и я приступил к девятой, где продолжается музыкальное образование Адриана и где особенно радостным было для меня его описание увертюры «Леонора» № 3. Вспоминается вечер в обществе Леонгарда Франка, который трудился тогда над своей «Матильдой», трогательным романом о женщине, и читал нам отрывки из этой работы. К моему удивлению, он признался за ужином, что очень взволнован всем тем, что ему довелось услышать из «Доктора Фаустуса». Он убежден, сказал он, что ни одну мою книгу не будет любить больше, чем эту. Она всколыхнула всю его душу. Я прекрасно понимал, в чем тут дело. Социалист по своим политическим взглядам и сторонник России, он вместе с тем проникся новым отношением к Германии и к незыблемости ее единства, неким своеобразным и, ввиду упорства, с каким покамест еще сражались гитлеровские войска, преждевременным патриотизмом, постепенно охватывавшим тогда немецкую эмиграцию и вскоре получившим весьма поэтическое выражение в «Немецкой новелле» Франка. Его эмоциональный интерес к «Фаустусу» был мне приятен, но одновременно встревожил меня и был воспринят как предостережение от опасности: не помочь бы своим романом созданию нового немецкого мифа, польстив немцам их «демонизмом». Похвала коллеги послужила мне призывом к интеллектуальной осторожности, к сколь можно более полному растворению очень немецкой по колориту тематики, тематики кризиса, в общих для всей эпохи и для всей Европы проблемах. И все же я не удержался и вставил слово «немецкий» в подзаголовок! В период, о котором я повествую, этот подзаголовок не принял еще окончательной формы и звучал довольно несуразно. «Странная жизнь Адриана Леверюона, рассказанная его другом». Год спустя вялый эпитет «странная» был заменен словами «немецкого композитора».

В злободневных делах, отрывавших меня от исполнения главной моей обязанности, никогда не было недостатка: то очередная радиопередача для Германии, то лекция для еврейской женской организации «Хадасса», то речь на собрании общества «Writers in Exile» [149]149
  «Писатели в изгнании» (англ.).


[Закрыть]
, состоявшемся вначале октября в Education Building Вествудского campus’a [150]150
  Учебном павильоне Вествудского стадиона (англ.).


[Закрыть]
и привлекшем многолюдную аудиторию. Председательствовала англичанка. Выступали Фейхтвангер, француз по фамилии Перигор, грек Минотис, профессор Арльт и я. Мне снова пришлось убедиться, что для человека моего склада во всякой публичности, во всяком выходе на люди есть что‑то фантастическое, причудливое и шутовское, так что этот элемент в позднейшем поэтическом показе отнюдь не присочинен, а взят из подлинных ощущений. Супруга грека Минотиса лежала дома с воспалением брюшины. Муж ее был очень бледен и носил траур , словно она уже умерла. (Не знаю, умерла ли она вообще.) Таково было главное впечатление, вынесенное мною из этого собрания.

Но одну из самых решающих пауз в истории становления «Фаустуса» вызвала изобиловавшая промежуточными остановками поездка на восток и в Канаду, поездка, которую я давно уже обязался совершить и которая, начавшись 9 октября, приостановила мою работу на целых два месяца. Я не разлучался со своей пока еще тонкой рукописью, она сопровождала меня в том же портфеле, где хранились материалы лекций, и этот портфель я не доверял никаким «роrter’ам» [151]151
  Носильщикам (англ.)


[Закрыть]
. Уже в Чикаго, проездом, я получил через моего зятя, физика Петера Прингсхейма, знаменательный подарок от одного из его университетских коллег. Это был ни больше ни меньше как прибор для получения тех самых «осмотических порослей», какие, любомудрствуя, разводит отец Леверкюна в начале романа. Неделю за неделей я возил с собой этот примечательный дар – в Вашингтон, Нью – Йорк, Бостон и Монреаль, и когда однажды вечером, в нашей нью – йоркской гостинице, после званого обеда у Вуазена, я прочитал первые главы «Фаустуса» небольшой группе близких людей, состоявшей из милой Анетты Кольб, Мартина Гумперта, Фрица Ландсгофа и нашей Эрики, мы с шутливым страхом отважились на этот псевдобиологический эксперимент и действительно увидели, как в слизистой влаге всходят цветные ростки, меланхоличность которых столь глубокомысленно воспринималась Ионатаном Леверкюном и вызывала у Адриана смех.

В Вашингтоне мы жили, как всегда; У наших старейших американских друзей и доброжелателей, Юджина и Агнесы Мейер, в их прекрасном доме на Кресент – Плейс, представлявшем собой центр общественной жизни города. Там нас и застало известие о переходе Италии на сторону союзников, о том, что она объявила войну Германии. Опять, после вступительного слова Мак – Лиша, я выступал в Library of Congress, а два дня спустя – в нью – йоркском Хантер – колледже, где был рад снова увидеться с Гаэтано Сальвемини, который представил меня публике в самых лестных выражениях. Зал был битком набит. Сотням желающих не досталось билетов, и безмолвное внимание тех, кто слушал мою почти полуторачасовую лекцию, меня, как всегда, несколько подавляло. Спрашиваешь себя: «Что гонит сюда этих людей? Разве я Карузо? Чего они ожидают? И оправдываются ли хоть сколько‑нибудь их ожидания?» По – видимому, оправдываются. Но, конечно, сплошь да рядом случаются невероятнейшие промахи и недоразумения, ибо, для того чтобы поправить свои дела, агенты подчас продают тебя в таких местах, где тебе нечего делать и где ты играешь самую нелепую роль. Так было в Манчестере, небольшом промышленном городе, когда там устроили что‑то вроде провинциальной сходки, впрочем с благой целью – собрать деньги для помощи нуждающимся в разоренных войною странах. Все это происходило при открытых дверях, люди непрестанно входили и выходили, гремел духовой оркестр, зажигательные речи сдабривались плоскими шутками, и завершить эту пеструю программу должен был мой доклад, совершенно здесь неуместный. Я наспех сократил его так, чтобы его можно было прочесть за полчаса, а затем, в процессе чтения, – сократил до двадцати минут, но и в таком виде он оказался слишком длинным, а главное, каждое его слово было некстати. Во время моей речи люди толпой валили из зала, «to catch their buses and trains» [152]152
  Чтобы поспеть на поезд или автобус (англ.).


[Закрыть]
. В заключение chairman [153]153
  Председатель (англ.).


[Закрыть]
заверил меня, что все было очень забавно, и я с ним согласился. Однако устроительница сборища, маленькая, строгая матрона, все время озабоченно на меня поглядывавшая, держалась иного мнения и так расстроилась, что нам пришлось ее всячески уверять, будто мы очень довольны своим участием в этом мероприятии. Но она все‑таки позвонила нам в гостиницу, чтобы спросить, не может ли она поднять наше настроение бутылкой молока.

Побывав в Монреале (Канада), мы возвратились в Нью – Йорк, где меня ждали разнообразные дела. В студии Би – Би – Си, в этот раз, следовательно, на месте, нужно было выступить в немецкой радиопередаче, в Columbia University [154]154
  Колумбийском университете (англ.).


[Закрыть]
– прочесть lecture [155]155
  Лекцию (англ.).


[Закрыть]
, а кроме того, надо было подготовить речь по случаю семидесятилетия Альвина Джонсона. Умер Макс Рейнгардт. Из‑за сильной простуды я не мог участвовать в нью – йоркской панихиде – тем более что в немецких эмигрантских кругах, при поддержке американцев германского происхождения, в частности Нибура, возникло тогда движение под названием «Free Germany» [156]156
  «Свободная Германия» (англ.).


[Закрыть]
, притязавшее на мое – номинально даже руководящее – участие в нем. Речь шла о зарубежной подготовке демократического управления Германией после неминуемого краха гитлеризма. В инициативную группу входили богословы, писатели, политические деятели социалистического и католического толка. Меня усиленно просили возглавить ее. «Idealists [157]157
  Идеалисты (англ.).


[Закрыть]
, – писал тогда Феликс Лангер в своей книге “Stepping stones to peace”, – dream of Thomas Mann as the president of the second German Republic, a post which he himself would probably most decidely refuse» [158]158
  Путь к миру», – мечтают о том, чтобы Томас Манн был президентом второй Германской республики, – пост, от которого сам он, вероятно, самым решительным образом отказался бы (англ.).


[Закрыть]
. Он не ошибся. Я был очень далек от намерения вернуться в чуждую мне теперь Германию, послевоенное положение которой я представлял себе весьма приблизительно, чтобы, вопреки своей природе и своему призванию, играть там какую‑то политическую роль. Однако я был согласен с застрельщиками этого движения, что подобной корпорации, претендующей на участие в разговоре о будущем Германии, необходимо признание со стороны американского правительства, обеспечивающее ей такую же поддержку, какой пользовалась группа Паулюса в России или чешское эмигрантское правительство в Англии, и я заранее выразил свое сомнение в том, что государственный департамент пойдет навстречу какой‑либо организации, хотя бы отдаленно напоминающей немецкое Government in exile [159]159
  Эмигрантское правительство (англ.).
  За океан (англ.).


[Закрыть]
. Тем не менее я добровольно заявил о своей готовности поехать в Вашингтон, чтобы выяснить именно этот существенный вопрос. Так. я и сделал, и беседа с помощником государственного секретаря Берлем подтвердила мой неблагоприятный прогноз. Со смешанным чувством – ибо при всем моем уважении к усилиям моих земляков этот результат был лично для меня облегчением – я сообщил им при следующей встрече о неудаче моей поездки.

В театре мы смотрели Поля Робсона в роли Отелло – очень хорошо и убедительно в начале, в объяснении перед сенатом, слабее – в дальнейшем, когда «хаос возвращается». Его Дездемона вообще никуда не годилась, Яго был молод, умен, но лишен каких бы то ни было задатков для аллегорически – смешного воплощения абсолютного зла. Смотрели мы и современные пьесы в обществе нашей приятельницы Каролины Ньютон. Я снова отметил совершенную естественность американского театра. Тут нельзя говорить о «натурализме» как о стиле. Напротив, речь идет о полном отсутствии стилизации, об упоении подлинностью, скорее даже о безудержности, чем об искусстве. На этом фоне любой европейский актер, даже и второразрядный, вызывает интерес, выпадая из ансамбля этаким чужеродным телом. Нельзя не упомянуть и о великолепном «утреннике» (во второй половине дня) бушевского квартета в Таун – Холле, где был идеально сыгран опус 132 Бетховена, превосходное произведение, которое в годы «Фаустуса» мне как нарочно довелось слушать несколько раз, наверно раз пять.

В начале декабря мы отправились на Средний Запад, сперва в Цинциннати, где я, во исполнение своего обязательства, должен был выступить в тамошнем университете, затем, терпя всякие неудобства военного времени, в Сент Луис и Канзас – Сити, где в доме ректора Деккера к нам нагрянул наш старший сын Клаус, ставший американским солдатом и собиравшийся отбыть «overseas» [160]160
  За океан (англ.)


[Закрыть]
, то есть на европейский театр военных действий, опередив своего брата Голо, который находился еще в стадии «basic training» [161]161
  Военной подготовки (англ.).


[Закрыть]
. Эрика была с нами, она тоже решила возвратиться в Европу, чтобы возобновить свою деятельность военного корреспондента. В последний раз повидались мы с этими любимыми детьми перед разлукой на длительный, как можно было предположить, срок.

И вот наконец, после множества приключений, хлопот и дел, мы поехали напрямик домой. Все это время, где бы я ни был, я, можно сказать, ни на минуту не переставал думать о романе. Мартин Гумперт, врач, снабдил меня медицинскими трудами о сифилисе центральной нервной системы, которые я просматривал в дороге и которые снова напоминали мне о возрасте моего замысла, такого давнего, так долго дожидавшегося своего часа, «исполнения срока». Мне вспомнилось, что уже в 1905 году, то есть через четыре года после той первой заметки в записной книжке, я спрашивал такие книги в Мюнхене, у книготорговца Шюлера на Максимилианштрассе, чем явно встревожил этого доброго человека. По его испуганно вскинувшимся бровям было видно, что он заподозрил у меня слишком личный интерес к подобной литературе.

Да и вообще весь круг моего чтения в поездах и гостиничных номерах определялся косвенной или непосредственной «пригодностью». Ничто другое меня и не трогало, не захватывало, за исключением, пожалуй, – если это можно назвать исключением, – газетных отчетов о текущих событиях, занимавших Цейтблома так же, как и меня: например, о московской встрече Хэлла, Идена и Молотова и ответных, вынужденных, стало быть, военно – политических совещаниях у маршала Кейтеля. Я возил с собой томик шванков XVI века – ведь повесть моя одним боком всегда уходила в эту эпоху, так что в иных местах требовался соответствующий колорит в языке, и в свободные часы я занимался в дороге выписыванием древненемецких слов и речений. Читал я также драму Марло о Фаусте и одну немецкую книгу о деятельности Рименшнейдера во время Крестьянской войны. Тому, кто заинтересован в значительности собственного повествования, полезно находиться в контакте с высокой эпикой, как бы набираясь у нее сил. Поэтому я читал Иеремию Готгельфа, «Черным пауком» которого восхищаюсь, пожалуй, больше, чем каким бы то ни было другим произведением мировой литературы, читал его «Ули – работника», столь часто приближающегося к гомеровской манере, и сравнительно бледный эпилог этой книги – «Улиарендатора». Музыку, разумеется, тоже нельзя было выпускать из виду. И воспоминания Берлиоза, и рукопись Адорно о Шёнберге пребывали со мной. Язвительная почтительность Адорно, трагически умная беспощадность его критики – это как раз и было мне нужно; ибо отсюда мог быть извлечен и заимствован при изображении кризиса культуры вообще и музыки в частности главный мотив моего романа: близость бесплодия, органическая, предрасполагающая к сделке с дьяволом обреченность. Кроме того, что чтение давало пищу музыкальному конструктивизму, который я всегда вынашивал в себе как идеал формы и для которого на сей раз наличествовал особый эстетический стимул. Я чувствовал, что моя книга и сама станет тем, о чем она трактует, а именно – конструктивной музыкой.

С некоторым удивлением, но и не без растроганности, перечитываю я сейчас запись в дневнике, сделанную в поезде между Денвером и Лос – Анджелесом, в вагонной тряске: «Хорошо бы, чтоб этой зимой роман прояснился и оформился! Главу о лекциях надо сразу же очистить от ошибок. Тяжкий труд в искусстве, как битва, как кораблекрушение, как смертельный риск, приближает тебя к Богу, внушая тебе смиренное упование на благословение, помощь, милость, и вызывая у тебя религиозный трепет».

VII

Возвращение домой само по себе чудесное событие, а возвращение на это взморье – и подавно. Я был в восторге от яркого света и какого‑то особенного аромата, от синего неба, солнца, от свежего дыхания океана, от нарядности и чистоты этого юга. Проехать путь от вокзала до дома (продолжительностью около часа), тот самый, едучи которым в противоположном направлении ты готовился к великому множеству встреч и дел, – в этом уже есть что‑то неправдоподобное. Тебе «не верится». Любезные соседи, присматривавшие за нашим добром и следившие за почтой, принесли нам огромный мешок корреспонденции, а в придачу – сливки, пирожные и цветы. Нейманы вернули нам пуделя, который временно квартировал у них и теперь, к своему смущению, запутался в хозяевах. Чтобы поскорее прийти в себя, нужно устать от просмотра и уничтожения накопившейся прессы, от разбора привезенных и найденных дома писем. Одно из них было от Берта Брехта, строгое, полное упреков за мое неверие в немецкую демократию. Как же я его проявил, это неверие? И справедлив ли такой упрек? Видимо, мне казалось, что нужно еще проделать ужасающую по объему работу, прежде чем вообще можно будет говорить о немецкой демократии. В самом деле, что дни Гитлера сочтены, знали все, кроме него одного, и хотя вся Европа, за исключением Италии, находилась еще под его властью, уже можно было строить планы, связанные с его концом. Но какие? Вскоре по приезде мне предстояло ответить на письмо агентства Оверсис Пресс, требовавшего для «Лондон Ивнинг Стандард» статьи по вопросу «What to do with Germany» [162]162
  «Что делать с Германией» (англ.).


[Закрыть]
, и тогда я думал так: «Тяжкая, ответственная и притом праздная задача. Вполне вероятно, что непредвиденный ход событий избавит тебя от этой заботы. С какой революционизированной, цролетаризованной, нагой и босой, потрясенной, изверившейся массой придется иметь дело после этой войны! Не исключено провозглашение национального большевизма и присоединение к России. Для умеренной либерально – демократической республики эта страна потеряна…»

Я так и не написал этой статьи. Очередной моей задачей, выполненной с охотой и с благодарностью умершему, была подготовка к выступлению на вечере, посвященном памяти Макса Рейнгардта, состоявшемся 15 декабря BWilshire Ebell Theatre [163]163
  Театре Эбель в Вилыиире (англ.).


[Закрыть]
. Тогда, кажется, впервые оказались под одной крышей обе спутницы его жизни, Елена Тимиг и Эльза Гейме. Играли Корнгольд и Сигетти. Были показаны куски из фильма «Сон в летнюю ночь» [164]164
  «Сон Эльзы» – эпизод из оперы «Лоэнгрин»; Логе – персонаж из «Кольца нибелунга»; мотив «Валгаллы» – из тех же опер. Все названные сочинения принадлежат Рихарду Вагнеру. Тристановский аккорд – найденное Вагнером звукосочетание, определившее в значительной степени последующее развитие гармонии у модернистов


[Закрыть]
. Выступали товарищи по искусству и ученики, в том числе один американский мальчуган лет одиннадцати или двенадцати из голливудской театральной студии Рейнгардта, комичным образом продемонстрировавший обычную неуклюжесть и straightforwardness [165]165
  Прямолинейность (англ.).


[Закрыть]
своих соотечественников в публичных речах. «I don’t know how to speak about Max in such a solemn way. We simply were good friends…» [166]166
  Я не знаю, как торжественно говорить о Максе. Мы просто были добрыми друзьями… (англ.)


[Закрыть]
Остаток вечера мы провели с Франками в «Браун Дерби» за разговорами, которым ни личные дела, ни общая атмосфера отнюдь не придавали веселого направления. Состояние Франца Верфеля внушало большую тревогу. Да и перспективы войны в Европе снова казались темными и сомнительными. Только что стало известно о злосчастном происшествии в Бари. Уинстон Черчилль лежал в Египте со вторым воспалением легких.

Я опять начал переделывать VIII главу, изменил ее конец, в один прекрасный день пришел к заключению, что теперь она приобрела надлежащий вид, стал снова писать уже начатую IX, а затем все‑таки еще и еще раз принимался править предыдущую, восьмую. С этим фатальным разделом моя эстетическая совесть никак не могла помириться. Много времени спустя я опять переписал заключительный разговор. В конце года девятая была доведена до середины. «Брался за IX и все зачеркнул. Сомнения в композиции. Изменить. Вспомнил тематические связи… Жестокая бомбардировка Берлина… Шёнберговское учение о гармонии… Начал писать немецкую передачу… Получил по почте неожиданный приказ сдать экзамен на подданство… Читал “Lessons in Citizenship” [167]167
  «Положения о гражданстве» (англ.).


[Закрыть]
…» 31 декабря: «Дружно желаем, чтобы в наступающем сумасшедшем году мы не потеряли своих сыновей. В первый же день нового года нужно снова засесть за этот, может быть, и вообще неосуществимый роман. Пусть новый год сделает из него что‑нибудь путное!»

В самые первые дни 1944 года пришло достопамятное письмо от Верфеля, продиктованное им во время болезни, а может быть, и в предчувствии смерти, – письмо о «Будденброках», которых он три дня перечитывал и которых торжественно назвал «бессмертным шедевром». Хотя это юношеское произведение давно уже, почти полвека, жило самостоятельной, обособленной от меня жизнью, так что я, пожалуй, уже и не считал его своим, меня глубоко тронуло послание Верфеля, полученное при таких особенных обстоятельствах. Ведь мое нынешнее литературное начинание было чем‑то вроде позднейшего возвращения в родную старонемецкую и музыкальную сферу этого романапервенца, и то, что он именно теперь покорил такого художника до мозга костей, как Верфель, не могло меня не заинтересовать и не взволновать. Однако мои рассуждения в связи с этим письмом были далеки от кичливости. «Я размышляю, – писал я, – не останется ли из всех моих книг единственно эта. Может быть, написав ее, я уже выполнил свою “миссию”, и мне просто суждено было более или менее достойно и интересно заполнить дальнейшую долгую жизнь. Не хочу неблагодарно хулить путь, пройденный после моего юношеского опыта через “Волшебную гору”, “Иосифа”, “Лотту”. Но тут могло случиться то же самое, что с “Волшебным стрелком”, после которого появилась еще всякая другая, даже лучшая и более высокая музыка и который все‑таки один только остался жить в народе. Впрочем, “Оберон” и “Эврианта” покамест не сходят со сцены». Спустя несколько дней я побывал у Верфеля; вид у него был очень скверный, но он тотчас же стал устно варьировать восторженные обороты своего письма. Я стоял у изножья его кровати; рядом с нею высился кислородный прибор, и больной, вперив в меня глаза, говорил, что ему почти не верится, будто можно вот так, воочию, видеть перед собой автора «Будденброков»…

Как типичен был для него этот детский энтузиазм! Я всегда очень любил Франца Верфеля, восхищался им как лириком, часто вдохновеннейшим, и высоко ценил его неизменно интересную прозу, хотя ему порой не хватало художнической взыскательности. Правда, игра с чудом в «Бернадетте», в интеллектуальном плане не вполне чистая, вызывала у меня сомнения, но я никогда не злился на его наивный и высокоталантливый артистизм за мистические тенденции, получавшие у него все большее и большее развитие, за кокетничанье с Римом, за благочестивую слабость к ватиканской церковности даже в те злосчастные моменты, когда все это приобретало агрессивно – полемическую остроту. По сути он был оперным героем, да и походил на оперного певца (каковым он некогда хотел стать), но в то же время и на католического священника. Он стойко преодолел соблазн крещения, находя, что в эпоху, когда евреи страдают, ему не к лицу отрекаться от своего иудейства. Когда он «с грехом пополам оправился» от второго сердечного приступа, чтобы в почти неизменном одиночестве в Санта – Барбаре закончить свой утопический роман, это странное и в какой‑то мере посмертное произведение, мне довелось познакомить его с отдельными частями возникающего «Фаустуса» и порадоваться его живому участию. Поужинав с Альмой Малер у Романова, мы направились к нему домой, где он уже успел разделить трапезу со своим частным врачом. Он слушал мои первые три главы, лежа на кушетке, и я никогда не забуду, как поразил, или, лучше сказать, какой вещей тревогой наполнил его Адрианов смех, в котором он, видимо, сразу же почуял что‑то неладное, что‑то религиозно – демоническое и о котором то и дело спрашивал. «Этот смех! – говорил он. – Что бы он значил? О, я догадываюсь… Увидим». С пророческой чуткостью он уловил здесь один из тех малых мотивов книги, с которыми мне всегда работалось особенно радостно, таких, например, как эротический мотив синих и черных глаз, мотив материнства, как параллелизм пейзажей или – хотя он уже становится значительным и существенным – всепроникающий и многоразветвленный мотив «холода», родственный мотиву смеха.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю