355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тейн де Фрис » Рыжеволосая девушка » Текст книги (страница 3)
Рыжеволосая девушка
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:08

Текст книги "Рыжеволосая девушка"


Автор книги: Тейн де Фрис


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 45 страниц)

Летняя охота

После первой попытки я не могла себе представить, что еще когда-нибудь рискну похитить удостоверение личности; однако в течение лета и осени я достала не меньше сорока-пятидесяти штук; Таня похитила, пожалуй, еще больше.

С тех пор как мы расстались с нашей большой чердачной комнатой в южной части города, а Луиза уехала в Хоой, жизнь наша коренным образом изменилась. Юдифь мы поселили в доме позади здания Концертного зала, на старой, мрачной и весьма респектабельной улице. Немцы редко сюда заглядывали. К тому же Юдифь жила скромно, тихо, осторожно. Мы с Таней нашли себе новую чердачную комнату на глухой уличке в центре города. Она помещалась в высоком старом доме, под нами было четыре этажа. Потолок в комнате был скошен. Пахло сыростью и гнилью, медленно поражавшей здание; о доме никто уже не заботился. Начнешь вбивать гвоздь в стену, и на пол посыплется штукатурка. Дом был заселен до отказа. Куда ни шагни – везде люди.

Никто не обращал внимания на соседей, никто не знал фамилий друг друга. То тут, то там слышался детский плач. Под нами два фотографа снимали темную комнату; жестяной умывальник на площадке лестницы был разъеден химикалиями. Где-то почти рядом с нами постоянно раздавался негромкий стук молотка. Через неделю, однако, стук прекратился.

Наша новая комнатка была ниже и меньше, чем та, в которой мы жили вместе с Луизой. Стены с потрескавшейся штукатуркой мы оклеили рекламами туристских бюро о поездках на Лазурный берег и Гебридские острова; Таня поставила несколько горшков с цветами под широкими низкими окнами без подоконников. Нам достались старый диван и зеркало в рост человека. Ночью мы, лежа каждая в своем углу нашей низкой комнатки, прислушивались к пронзительному, режущему уши вою – это эскадрильи английских самолетов летели бомбардировать немецкие базы подводных лодок. Зенитная артиллерия начинала прерывисто и злобно лаять, пытаясь воспрепятствовать появлению самолетов. Это было бесполезно – они летели очень высоко. Мы невольно понижали голос. Гул самолетов был однообразным, но волнующим аккомпанементом к нашим разговорам. Иногда я удивлялась, почему немецкий народ никогда не протестует. Для немцев эти налеты должны послужить предупреждением о том, что их ждет геенна огненная. Мы говорили с Таней о Гейдрихе, который из Голландии поехал обратно в Прагу и вскоре был убит чехословацким патриотом. Вместо прежнего Гейдриха появился новый, по имени Далуге. Мстя за покушение на своего предшественника, он приказал расстрелять всех мужчин из селения Лидице, женщины и дети были вывезены оттуда, а само селение сровнено с землей. Когда мы узнали об этом, Таня заплакала от ярости. Я заметила, что у нее поразительно развито воображение. Она всегда так ярко представляла себе все: сначала гибель Лидице, затем отправку под конвоем на фронт двух тысяч голландских офицеров, которым после прибытия к нам Гиммлера и Гейдриха приказано было явиться к немецкому командованию, а некоторое время спустя – высылку в Польшу первой большой партии голландских евреев. Одни думали, что их увозят на принудительные работы. Другие подозревали, что там произойдет массовое уничтожение по всем правилам фашистской палаческой техники. Когда до нас доходили слухи о том, что немцы свирепствуют в том или ином месте, я глубоко страдала. Я испытывала чувство, знакомое мне и раньше. Вся боль в глубине души, полной холода и тупой тоски, как будто сжималась в комок, непереваримый, твердый, колючий комок. Я становилась суровой и молчаливой, тогда как Таня проливала слезы и облегчала свое сердце неистовыми проклятиями. С нескрываемым восторгом прислушивалась она к пронзительному вою английских самолетов и издевалась над беспомощной стрельбой зениток, от которой порой содрогался наш чердак. Когда я однажды осторожно напомнила Тане, что существуют ведь и немецкие матери и дети, она с криком ополчилась на меня:

– Подумай лучше о еврейских матерях и детях в Польше, о матерях и детях на Украине и в Лидице!.. Подумай о всех тех, кого немцы уничтожили у нас! Даже смерть миллионов немцев и изменников родины никогда не будет справедливым возмездием за то зло, которое они причинили миру!

Это было бурное, удручающе тяжелое лето. За одной бедою следовала другая. Иногда меня охватывал страх: слишком уж много людей стало настоящими варварами. Русские снова отступали, хотя зимой у них впервые создалась реальная возможность задержать и прогнать немцев. Нацисты засели в Крыму, они приближались к Волге. Я не читала более сводок вермахта. Это были сплошные фанфары. Наши бедные уши совсем оглохли от безудержного хвастовства немцев. Немецкие солдаты маршировали по улицам, нагло распевая песни. На береговой полосе появились новые немецкие войска, чтобы усилить оборону Атлантического вала. Ожили слухи о вторжении; предсказания насчет быстрой развязки выглядели все более нелепыми и необоснованными. Иногда на железнодорожных станциях я видела, как отправлялись на Восток отряды эсэсовцев. То были голландцы, наемники врага. Лица этих ренегатов выражали одновременно жажду убийства и высокомерную алчность. Фашисты посылали на смерть в первую очередь своих иностранных наемников, да еще словно в насмешку заставляли их носить на фуражках эмблему «мертвая голова». Мрачная, безнадежно обреченная преступность, какой я никогда бы не могла предположить у людей. Я становилась все сдержаннее на разговоры и обычно не рассказывала Тане об этих ландскнехтах. Все, что так или иначе было связано с нацистами и смертью, вызывало у нее чрезмерную словоохотливость.

Все лето и всю осень, урывая время между занятиями, мы с Таней охотились за удостоверениями личности. Я еще раз побывала в бассейне – в другом и уже в своем собственном купальном костюме, – и мне даже посчастливилось привезти оттуда целых два удостоверения. После этого я уже не осмеливалась появляться в закрытых, переполненных народом теплых бассейнах; мне казалось, любой может опознать меня – и тогда расплаты не миновать. Теперь мы поступали иначе. Мы отправлялись в магазины, ездили в трамваях и на поездах, заходили в уборные при кафе-закусочных, универсальных магазинах и на станциях, бывали всюду, где сумочки легкомысленно оставлялись без присмотра или висели на руке у доверчивых хозяев. Редко возвращались мы без добычи. Меня удивляло другое: теперь я уже не дрожала как осиновый лист, не боялась ни преследователей, ни доносчиков, ни военной полиции, то и дело проверявшей пассажиров – конечно, главным образом мужчин. Мною двигало только одно – необходимость добыть удостоверения: каждое удостоверение личности означало спасение жизни одного нашего соотечественника – еврея. Жгучий мучительный комок все еще стоял в моей груди, но мне казалось, что если я окутаю сердце защитной броней безразличия, то наша «круговая оборона», хладнокровная и полная мрачной отваги, будет непреодолима. Для Тани эта охота была спортом. Спортом, который совмещал в себе месть и самоутверждение, ловкость карманного вора и самые святые и серьезные побуждения. После возвращения с охоты я подсчитывала, сколько достала документов, даже не рассказывая, где именно; я забывала, старалась забыть, у кого я выкрала удостоверения. Таня же с поразительной яркостью воспроизводила лица и манеры тех, кого ей удалось перехитрить: одну толстую даму в поезде между Амстердамом и Утрехтом, которая жаловалась на сокращение продуктовых норм; затем изнеженную молодую девицу, потратившую чуть не четверть часа, чтобы привести в порядок свое лицо перед зеркалом в уборной одного кафе-американки; двух фашистских баб, вступивших в спор с продавщицей в универсальном магазине и в ажиотаже оставивших свои сумочки без присмотра. Почти про каждый случай Таня рассказывала с поразительной обстоятельностью, с нервным и торжествующим смехом, и ее рассказы колебали мою уверенность и даже вселяли в меня страх. Я видела, как безрассудно ведет себя Таня. Внутри у нее словно огонь бушевал. Я нарочито спокойным тоном не раз убеждала ее, что я одна добуду нужные документы. Я не давала ей понять, что уверена только в себе самой. Я старалась ей объяснить, что новые, невероятно жестокие репрессии, применяемые немцами к евреям, подвергают ее еще большей опасности. Каждый раз, когда я приводила те или иные доводы, я вдруг смущалась, робела, боясь задеть, оскорбить ее; часто бывало, что я молчала именно тогда, когда я больше всего за нее тревожилась. Она и в самом деле чувствовала себя оскорбленной, когда я выкладывала перед ней аргументы; она так гордилась своим мужеством, ловкостью своих рук, тем, что она мстит оккупантам. Она не позволяла ни в чем урезать свои права; и я – я предоставила ей возможность поступать в каждом случае по собственному усмотрению и бесконечно радовалась, когда по вечерам снова видела ее в нашей чердачной комнатке.

Наш гравер, который до сих пор так фантастически тонко подделывал нам удостоверения личности, куда-то исчез. В один из летних вечеров его мастерская оказалась наглухо заколоченной. Скрылся он или арестован? Эту новую горькую пилюлю я проглотила одна. Я радовалась, что Таня, и прежде не знавшая о существовании гравера, теперь тоже не спрашивала, кому я отношу для исправления похищенные нами документы; во всяком случае, я полностью сохраняла за собой право самой выполнять добровольно взятую на себя задачу. Моим помощником в этом деле стала Ада, спокойная, не бросающаяся в глаза девушка. Я вернула ей купальный костюм и наконец рассказала, с какой целью я его брала, – правда, рассказала ровно столько, сколько ей полагалось звать. Она действовала вместе с целой группой; это все, что сообщила мне она о своей работе. Я догадалась, что группа эта – студенческая. Мы не требовали друг от друга объяснений. Она знала нужные адреса, которых мы не имели. У меня появилась уверенность, что «удостоверения личности» выполняют свое назначение.

Таня надевает белую шляпу

Осенью мне стало ясно, что с Таней что-то происходит. Я заподозрила, что у нее есть приятель. Иногда, собираясь выйти из дому, она одевалась особенно тщательно, с рискованной элегантностью. Я помню ее светло-синее платье с широким белым поясом, белые туфельки и белую шляпку с вуалью. Я испугалась, когда впервые увидела Таню в этом легкомысленном модном наряде.

Я всегда думала, что обе мы – Таня и я – живем и мыслим одинаково. Мужчины – это другой мир, отличный от нашего, мир, быть может, не враждебный, но, во всяком случае, неизведанный, совсем иной мир; мир, с которым мы соприкасались в лекционных залах, а когда университет опустел, мир этот и вовсе перестал существовать для нас. У нас война, фашисты и террор, мы заняты другим делом. Временами у меня возникало подозрение, не смахиваем ли мы на весталок сдержанностью и строгостью поведения. Впрочем, мне без труда удалось выработать в себе эту сдержанность, она была для меня естественна и желательна. Внезапные приступы кокетства у Тани беспокоили меня. Я хотела было высказать ей прямо в лицо, что она, по-видимому, предпочитает действовать самостоятельно, а это может принести вред нашей добровольно взятой на себя задаче. Чем больше упреков и наставлений готово было сорваться у меня с языка, тем более замкнутой я становилась. В те дни, когда Таня, легкомысленно нарядившись, уходила из дому, я чувствовала себя беспомощной и одинокой. Сама Таня ничего мне не объясняла. Но здесь, конечно, замешан мужчина. Я почти уверена в этом, так как в это же время Таня вдруг стала проявлять интерес к одному младенцу в нашем доме. Мы много раз встречались на лестнице с матерью ребенка и раза два, не вступая в разговор, помогли ей спустить коляску на улицу. А на днях, когда мы увидели мать с ребенком на лестнице, Таня сразу забыла, что мы не должны общаться с обитателями нашего дома. Она склонилась над колясочкой, дала ребенку поиграть ее перчатками и шарфом; позволила ручкам в браслетках из бусинок схватить ее шелковистые волосы; она воркующим голоском лепетала крошке какие-то бессмысленные ласковые женские слова. Мать была польщена. Они стали говорить о ребенке. Я стояла как истукан, стараясь справиться с овладевшим мной волнением. Я не только самa охотно поиграла бы с ребенком; я почувствовала страстное желание, в котором мне стыдно было признаться, – вынуть младенца из его гнездышка, из пеленок и одеяльца и прижать к себе. Я сознавала, что для нас это дело запрещенное; это все равно, что ступить на вражескую, территорию. Мне приходилось сдерживать себя всякий раз, когда я видела, как Таня играет с ребенком; сама же я вела себя подчеркнуто холодно, не выказывая к ребенку никакого интереса и, вероятно, казалась матери воплощением бессердечности. А сколько у Тани было подобных встреч, при которых я не присутствовала?..

Темными ночами, когда не было налетов авиации и стрельбы, я лежала без сна и, слыша спокойное дыхание Тани, все думала и думала, пока мой мозг совершенно не обессилевал от неудержимого потока мыслей: откуда во мне такая строгость и сдержанность, заложена ли она в моей натуре или вызвана обстановкой военного времени? Может быть, у меня превратное представление о самозащите, если я отказываюсь быть женщиной даже в обществе женщин? Или я немного завидовала Тане, хотя лично для себя я ни от кого и ничего не требовала. Ведь те чувства, которым так беззаботно отдавалась Таня, я намеренно откладывала на другое время, на совершенно туманное «потом»…

С тех пор как евреям было предписано носить желтую звезду, Таня в аудиториях не появлялась. Она занималась нерегулярно. В сентябре она держала предварительное испытание у профессора на дому. И провалилась, как я и предполагала. Говорю это вовсе не для самовосхваления: мои собственные успехи в учебе были далеко не блестящи, и это вскоре выявилось. Профессора, очевидно, огорчило, что мои знания так постыдно хромают. Сам он – необыкновенно аккуратный и исполнительный человек. Я в первый раз подвела его. У меня было такое чувство, будто я подвела и самое себя. Он поглядывал на меня оскорбленно, но в то же время по-отечески сочувственно. Вероятно, он думал: «Ну да, война. На нервы девушки легла непосильная нагрузка». Все же он зачел мне сдачу предмета, я хорошо ответила староголландское право – почти так же хорошо, как прежде.

Долго потом раздумывала я над этим экзаменом. Я не была ни пристыжена, ни подавлена. Я чувствовала, что учеба потеряла для меня прежнее значение. Мое честолюбие больше не задевали такие вещи. Таня была еще менее честолюбива, чем я; неудача ее нисколько не обескуражила. Лежа на диване и закинув одну на другую согнутые в коленях ноги, она курила сигареты и пускала колечки дыма; в этом искусстве она упражнялась не одну неделю, и я подумала: наверное, ты берешь с кого-то пример.

Вдруг она заявила:

– Ханна, по-моему, мне пора кончать с учебой… Накачивать себя сложными правовыми науками, в то время как вокруг нас террор и полное бесправие… это просто черт знает что!

Я испугалась. Она сказала именно то, что у меня самой таилось в душе как невысказанное сомнение. Мои возражения были слабыми и жалкими: нам, дескать, нужно думать и о послевоенном времени… Таня засмеялась и упругим движением сбросила с дивана свои длинные ноги.

– Ты сама не веришь в то, что говоришь… Послевоенное время! Тогда мы начнем все сначала… и уже с другим правовым кодексом.

Я поглядела на нее широко открытыми глазами:

– Я тебя не понимаю.

Высокая и стройная, Таня зашагала взад и вперед по нашей комнатке.

– Будет социализм, – сказала она. – После войны мир станет выглядеть совершенно по-другому. Эта война – война против варварства. За свободу для всех людей, а не за ту ложную свободу, которую провозглашают законы, написанные сто лет назад буржуазией и для буржуазии… Скоро русские будут играть ведущую роль.

При чем тут русские? – спросила я. Таня перестала шагать и, казалось, готова была возмутиться, но тут же улыбнулась.

– Бедная интеллигентка Ханна! – сказала мне она. – Ты настолько пропиталась старомодными идеями, что не можешь представить себе иного общества, чем то, центром которого является Западная Европа. Подожди немного. Этот центр переместится. Обрати взгляд на Восток.

Я дивилась все более и более:

– Скажи, ради бога, как ты дошла до всей этой премудрости? Может, ее тебе кто-нибудь внушает?

Я впервые намекнула Тане на возможность существования кого-то третьего. Ее красивое, греческое лицо словно застыло, но тотчас же залилось краской. Характерным для нее гордым движением головы она откинула назад волосы.

– Нет, я сама дошла до этого.

Мы немного помолчали. Затем я, опустив голову и по обыкновению смущаясь, пробормотала:

– Таня… у тебя есть приятель?

Несколько секунд она молчала. Затем весело спросила:

– А ты заметила это?

Я кивнула, по-прежнему не глядя на Таню. Наступила такая тишина, что все звуки дома, обычно заглушаемые, казалось, хлынули в комнату. Таня подошла к стенному зеркалу и, повернувшись ко мне спиной, но глядя на мое отражение, ответила:

– Да.

Больше она ничего не сказала. А я не хотела и не могла ее расспрашивать. На мой простой вопрос она ответила так же просто. Теперь уж ее дело сказать или не сказать мне больше. Мне было ужасно стыдно, хотелось очутиться за несколько миль отсюда. Я слышала, как Таня начала расчесывать гребнем волосы. В смежной с нами комнате снова послышалось тихое постукивание молотка – после большого перерыва.

Наконец Таня спросила:

– Как ты считаешь, это глупо с моей стороны? Неправильно? Опасно?

Я смутилась еще больше:

– Не знаю… я вообще сейчас ничего не могу тебе сказать.

Продолжая приводить себя в порядок, она призналась:

– Мне следовало признаться тебе раньше, а не ждать случая. Я была глупа, думая, что смогу обойтись без тебя… Он хотел, чтобы я пока ничего не говорила тебе. Он работает… в подполье. Он художник. Тоже студент, как и мы. Но у него другая, гораздо более важная работа… много месяцев он даже за кисть не брался.

Собственно говоря, это известие не было для меня новостью, и все-таки оно сильно поразило меня. Я чуть было не выпалила, что Таня нарушила наш уговор. Мне хотелось сказать ей, что в крайнем случае пусть встречается со своим другом, но нельзя же выходить на улицу такой вызывающе нарядной. Но тут я поняла, что она женщина и хочет быть женщиной. Я была бессильна, я чувствовала, как она далека от меня. Я поглядела на ее лицо, вернее, на его отражение в зеркале. Таня обернулась. Ее бархатные глаза от слез казались почти черными. Сделав несколько шагов ко мне, она опустилась рядом со мной на колени. И я сделала то, чего никогда раньше не делала: я обвила ее шею руками.

– Ханна, – шепнула она мне. – Без него мне так одиноко, так ужасно одиноко…

Я ласково гладила ее волосы. Думаю, у меня в глазах тоже стояли слезы. Я не могла произнести ни слова. Это она-то одинока? А я, моя дружба? Она была женщина, молодая и любящая жизнь. Я сознавала свою беспомощность и злилась. Каждая из нас по-своему права, но как это объяснишь? И я должна утешать ее в тот момент, когда чувствую, что теряю ее.

– Будь осторожна, – сказала я. – Ты не должна пускаться на такие дела, которые могут помешать достижению нашей цели… Мы не имеем права полагаться на незнакомых людей.

Но это были пустые, казенные слова, мне следовало сказать совсем другое. Таня взглянула на меня и, улыбаясь, поднялась с пола. Теперь она ласково погладила мои волосы и сказала:

– Ханна, мне думается, ты видишь привидения даже там, где их нет… Я-то своих людей знаю!..

– Таня, – предупредила я, – помни только, что я не потерплю ничего, ровно ничего такого, что может помешать нашей работе!..

Она поглядела на меня не то с удивлением, не то с насмешкой. Затем повернулась на своих тоненьких каблучках, подошла к зеркалу и начала завязывать шарф.

– У меня дела идут не хуже, чем у тебя, – сказала она с чуть заметной строптивостью в голосе. – Не беспокойся обо мне!

И она ушла. Я осталась одна и поняла, что допустила ошибку. Мои первые слезы пролились из-за Тани…

Сталинград…

Я часто вспоминала Танины слова о русских, когда развернулись события на Восточном фронте.

Нацисты остановились перед Сталинградом.

Их марш к Волге был продолжительным, сумасшедшим триумфом. Радиоприемник в квартире под нами надрывался, крича об этом. Мы делали вид, что ничего не слышим. Фашистская свастика подобралась к Волге. Хвастливая надменность была написана на сияющих лицах оккупантов – на улице и в магазинах; она слышна была в топоте марширующих зеленых когорт, она изливалась в ярко намалеванных воинственных лозунгах на поездах, идущих на Восток; эта надменность висела в воздухе, которым мы дышали, как почти осязаемая насмешка над сопротивлением, начатым нами в отдаленном уголке Европы, насмешка над узкой приморской полосой, этой исконной землей голландцев, возделанной и засаженной ими для себя, своих детей и внуков.

Внезапно нацистские танки перестали продвигаться на Восток. Правда, они катились, но русские отбрасывали их назад. Они двигались снова, и снова им приходилось поворачивать обратно. Там, далеко, на Востоке, пробудились и поднялись гневные, могучие силы. Кричащие, хвастливые передачи немецкого радиовещания отошли в прошлое.

Передавали выступление Гитлера. На этот раз мы слушали радио, что бывало очень редко. Чиновник, выдававший нам продовольственные карточки, торжественно пригласил нас послушать речь фюрера. Каждый словно предчувствовал, что сейчас мы узнаем нечто интересное. Я и раньше слышала голос Гитлера – визгливый, срывающийся, хриплый и самоуверенный; к тому же фюрер допускал грубейшие грамматические ошибки. А сегодня его речь была тусклой, несвязной. В ней не было ни капли убедительности. Не было ничего, кроме жалких и вымученных оправданий по поводу затишья на всех фронтах. На своих противников он обрушивался с глупейшими ругательствами, которые рассеивались в эфире. Когда он отпускал ходульные остроты, то в зале, где он выступал, стояла гнетущая тишина. И под конец он выпалил с пафосом провинциального трагика: «Мы никогда не повернем от Волги назад!» Знает ли вообще этот человек, где течет Волга? Его истерический возглас потонул в грохочущих раскатах обязательной вагнеровской музыки и сопровождался таким неистовым ревом голосов, как будто завопила вдруг целая орда дикарей.

Наш хозяин выключил радиоприемник. Мы глядели друг на друга страшно довольные. Танино лицо сияло. Я опять подумала о том, что она мне говорила. Русские сыграют решающую роль. Центр перемещается. Я, кажется, поняла, что она имела в виду. Мы отправились домой, проникнувшись новым духом сплоченности и товарищества.

Был вечер; спокойная, холодная осень уже подкрадывалась к затемненным улицам, кое-где садился туман, ноги то и дело скользили на гниющих листьях. Высоко над нами рокотали патрульные самолеты – но какой же то был беспомощный, бесполезный шум по сравнению с певшей в наших сердцах надеждой!

– Это только начало, – заявила Таня. И повторила еще несколько раз, смеясь при этом, как школьница. – А ты помнишь, Ханна, что совсем недавно сказал Сталин? – Конечно, я не знала, что он сказал. Таня понизила голос и торжественно, как заклинание, произнесла: —Сталин сказал: «Будет и на нашей улице праздник». Ты хорошо слышишь меня, Ханна? Это значит, что и у нас будет праздник, на нашей маленькой улице, в Голландии…

Я взяла ее руку и прижала к себе; мне казалось, будто я снова обрела мою прежнюю Таню. Мы читали и перечитывали сообщения во всех подпольных газетах, какие только могли раздобыть. Сталинград! То, что прежде существовало лишь как географическое название, стало покоряющей действительностью. В последнее время я часто лежала ночью без сна. На нашем чердачке было холодно. Мы экономили уголь для зимы. Третьей военной зимы. Слово «Сталинград» возникало передо мной на фоне темных окон, я писала это название огненными буквами, возникшими из пылающего в душе огня. Под Сталинградом нашли себе могилу фашистские дивизии, там похоронено фашистское высокомерие. Меня часто удивляло, как может Таня спать спокойно. Лежа в нашей затемненной и неузнаваемой в ночной тьме берлоге, я ясно представляла себе, как она спит в другом углу – подложив руки под голову, по-детски расслабив мускулы, с улыбкой на губах. Она была счастлива. И я тоже; но предчувствие какого-то огромного перелома лишало меня спокойствия. Я думала о защитниках Сталинграда. Они отвоевывали дом за домом, этаж за этажом, вели бои за каждую лестницу, за подвал… Немцы каждую минуту натыкались на препятствия, всюду им преграждали путь трупы их собственных солдат. Стоило нацистам захватить какое-нибудь здание, как русские добровольцы забрасывали их гранатами и взрывали на воздух вместе со всем, что находилось внутри. Развалины фабричного цеха защищала группа молодых девушек-снайперов. Они уничтожили сотни фашистов и сами были погребены под руинами. Таня не раз говорила: «Социалистический способ ведения войны скоро докажет свое превосходство». Для меня это было только фразой. Но за последние ночи я впервые осознала так же ясно, как самое жизнь, что на свете есть герои и герои и что войну можно вести по-разному, двумя способами. Фашисты нападают, движимые желанием грабить и разрушать, в погоне за обещанной богатой добычей или просто под давлением других наступающих сзади них частей. Они тоже называют себя «героями». Ведь эти поджигатели, убийцы или разбойники тоже мнят себя храбрецами. Но храбростью обладают другие: те, кто защищает свою родную землю, в ходе сражения жертвует иной раз самым дорогим для себя. Они думают по-иному, живут по-иному и по-иному умирают. Я видела, что в ярости, с какой нацисты шли в наступление, кроется безграничная трусость, презрение к человеку и недооценка его возможностей. Теперь мне был понятен смысл выражения «палочная дисциплина». Все агрессоры думают достичь своей цели, шагая через трупы… Однако сила на стороне тех, кто отвергает эту «палочную дисциплину», а таких большинство. Они сражаются, потому что им велит жизнь. И вдруг мне пришла в голову мысль: что если бы я родилась русской? Если бы я в этот момент была в горящем Сталинграде?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю