Текст книги "Рыжеволосая девушка"
Автор книги: Тейн де Фрис
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 45 страниц)
Принципы права
Мне без труда удалось убедить Юдифь в необходимости для нее и Тани переехать в Гарлем; зато в Тане я заметила некоторое колебание, даже молчаливое недовольство, которое она, впрочем, быстро преодолела. Конечно, я очень хорошо понимала ее: ей придется на время расстаться со своим другом.
Вскоре состоялся и переезд. Я снова жила в своей детской комнатке, совсем как в те времена, когда училась в школе. Большую комнату в мансарде отвели для Тани и Юдифи; отец распорядился спешно оборудовать их убежище. Прошло немного времени, и наша новая жизнь стала нам казаться нормальной – в той же мере, как считалось нормальным и все то, что мы могли вырвать из лап фашистов, сохраняя видимость личной неприкосновенности и самостоятельности. Так же, как мне представлялось нормальным, что я снова брожу по просторным окраинным кварталам моего родного города, езжу на велосипеде, встречаю знакомые лица, снова вижу буковые и дубовые аллеи в Гарлеммерхаут[4]4
Городской парк в Гарлеме.
[Закрыть], виллы с парками, Рыночную площадь, здание ратуши и знакомый неуклюжий памятник Лауренсу Янсзоону[5]5
Лауренс Янсзоон Костер (XV век) – по свидетельству голландского ученого Адриануса Юниуса (1511–1575), изобретатель книгопечатания.
[Закрыть], кукольно маленькие антикварные лавочки возле бокового нефа церкви; я опять могла слушать нежный перезвон колоколов, не заглушаемый порывами морского ветра.
Я знала, однако, что все это отнюдь не нормально. Не было больше ничего нормального; ни на что нельзя было теперь взирать прежними глазами и с прежними чувствами. Таня много читала, курила все, что ей удавалось раздобыть, и лежала на кровати в непривычном и опасном для нее состоянии безделья. Юдифь утешалась тем, что по-прежнему занималась науками, хотя конечный результат отстоял теперь от нее дальше, чем когда бы то ни было. Я тоже занималась. Все происходящее носило временный, неустойчивый характер. Весна была насыщена тревожными событиями. После Сталинградской битвы не прекращались покушения на голландских нацистов и их «отряды W. А.» и на прочих изменников родины. Немецких солдат бросали в воду, темными вечерами убивали их в парках и на загородных дорогах; прокалывали шины у немецких автомобилей, перерезали телефонные провода; за это то на один, то на другой квартал города налагался штраф. Голландский офицер с чисто немецкой фамилией, возведенный в чин генерала голландского легиона эсэсовцев, был убит на пороге своего дома героем движения Сопротивления. В Амстердаме был пожар на Бирже труда. В ответ нацисты устраивали жестокие облавы на молодых рабочих и студентов, выносили смертные приговоры, разъединяли супругов в смешанных браках, причем евреев безжалостно ссылали в Польшу, в места заключения и пыток. А мы сидели у себя дома, мирные и безобидные, перед нашими окнами зеленел маленький сквер и спокойно поблескивали воды канала; мы жили словно на островке, вокруг которого свирепствовал беспощадный шторм. И все же порывы этой бури и ее отголоски проникали к нам через стены дома; нам приходилось скрывать, как мы страшимся друг за друга…
Я жаждала приняться за дело. В Амстердаме я с тяжелым сердцем передала другим свои адреса. В Гарлеме при содействии отца я разыскала лиц, которые снабжали ушедших в подполье людей деньгами и продовольственными талонами. И опять я готовила для военнопленных передачи, хотя они все уменьшались и уменьшались в объеме по мере сокращения пайков. Но это было не то дело, к которому меня влекло. Я занималась науками, чтобы иметь возможность сдать государственный экзамен. И готовилась с какой-то педантичной аккуратностью по старой привычке, из чувства долга перед отцом и матерью, чтобы оправдать их прежние ожидания, хотя про себя я считала прошлое мертвым и похороненным. Все университеты были фактически закрыты. Требование немцев, чтобы студенты в обязательном порядке дали подписку о лояльности, заперло двери учебных заведений на замок. Тем не менее профессора все еще потихоньку принимали экзамены – совсем как маленькие паучки в бурю, которые тщетно пытаются спасти нити сплетенной ими когда-то паутины. В начале марта я поехала в Амстердам, чтобы встретиться с моим добрым ворчливым профессором. Я написала ему открытку, что буду со всем «багажом» ждать его на Центральном вокзале. Он проэкзаменовал меня в зале ожидания первого класса; мы пили тепловатый жидкий суррогатный кофе с молочным порошком, кислым на вкус, помешивая его деревянной палочкой. В непосредственной близости от нас сидели немецкие офицеры; время от времени они поглядывали на нас и явно не понимали странной беседы этой странной пары: мужчина с беспорядочной седой шевелюрой то и дело снимал и надевал очки, беспрестанно заглядывал в свои записные книжечки и делал какие-то пометки; девушка в матово поблескивающем пламени каштановых волос, сдвинув брови, так что образовалась морщинка на переносице, приглушенным голосом давала длинные объяснения. Я и в самом деле полностью продемонстрировала свой «багаж»: экзамен я выдержала.
Пока профессор Аудан складывал свои бумаги в портфель, я сидела, откинувшись на спинку стула. Я устала, и меня обуревали самые противоречивые чувства, но больше всего мне хотелось хоть чуточку поплакать. Я вспомнила первый год в университете, дикий, гордый восторг, с каким я набросилась на учение, вспомнила очарование внушительных аудиторий, проникновенную серьезность наших диспутов, вспомнила товарищей тех дней – Аду, Луизу, многих других, тех, что уже почти изгладились из памяти… Совсем юной студенткой я страстно мечтала об атом великом моменте – первом шаге к получению степени магистра. Теперь шаг этот сделан. В кольце врагов. В то время как повсюду в Голландии производятся аресты и казни… Тане и Юдифи уже давно пришлось порвать все нити, связывавшие их с учебой, а я с трудом разделалась с ней лишь сегодня; и это удалось мне только потому, что я как «арийка» нахожусь на привилегированном положении… Я ощутила горечь и отвращение. Взглянув на меня, профессор спросил:
– Ну как, госпожа С.? Когда будем сдавать докторский экзамен?
Я старалась не смотреть ему в глаза, не замечать его вымученной веселости и заявила:
– Я больше не буду учиться.
Он отодвинул от себя чашечку с грязно-серым осадком на стенках и спросил:
– Надеюсь, вас не оставило мужество?
Я покачала головой. Редко когда я так смертельно боялась откровенности. И все же сказала:
– У меня есть другое дело…
Он с удивлением поглядел на меня и снял очки. Затем опять надел их на свой узкий, сильно вытянутый вперед нос и медленно проговорил спокойным, ровным тоном, каким он, очевидно, подбадривал самого себя:
– А это… благоразумно?
Я пожала плечами. И, понизив голос, ответила:
– Я не знаю, профессор, что благоразумно и что не благоразумно… Жителям Сталинграда не задавали таких вопросов, когда они защищали руины своего города.
Он медленно покачал головой, по-видимому, мои слова его неприятно поразили.
– Сталинград далеко, – ответил он так же тихо, как и я. – И у нас западный образ мышления, госпожа С. Русские – народ совсем иной, чем мы.
Тут я впервые бросила на него негодующий взгляд:
– Неужели вы думаете, что русские лишены человеческих чувств? Таких же самых, какие испытывают наши борцы Сопротивления, какие испытываем все мы?
Профессор промолчал. Никогда еще не нападала я на него. Напротив, я всегда немного робела перед его авторитетом, именем и знаниями.
– Не знаю, что такое западный образ мышления, – продолжала я гораздо громче, чем хотела. И тотчас же опять приглушила голос. – А как вы определите образ мышления фашистов? Вы считаете, что он тоже специфичен для Запада?
Профессор бросил на меня угрюмый, недоверчивый взгляд.
– Вы стали агрессивной, – медленно произнес он, как бы защищаясь. – Я буду невыразимо огорчен, если вы броситесь навстречу опасности: я бы очень хотел, чтобы женщины и девушки были от этого избавлены…
Его слова несколько остудили мой пыл. И все же мне хотелось возразить ему. В сущности, профессор не дал ответа на мой вопрос. Вместо этого он произнес жалкую, избитую фразу, которая меня возмутила. Я предпочла бы прекратить наш разговор. Но мне не хотелось расставаться, не выяснив недоразумения и не рассеяв взаимной досады. С трудом овладев собой, я сказала:
– Профессор, вы внушили мне уважение к правовым принципам. И вы должны понять, что я хочу защищать их не только на словах или в стенах моего кабинета… Вопрос о том, кто я – мужчина или женщина – не существен, когда дело касается родины. Важно лишь одно: будет соблюдаться право или нет…
Он как-то по-особенному взглянул на меня. Выражение лица его было неясно, расплывчато, как будто у него не хватало воли, сил собрать воедино свои мысли. Он вздохнул. Руку свою, сухую, как бумага, но костистую и довольно сильную, он на мгновение положил на мои руки: – Fata viam invenient… От судьбы не уйдешь, – еле слышно прошептал он. Мне показалось, что за традиционной латинской формулой скрывается глубокая взволнованность, беспомощное сочувствие. Он пожал мне руку; мое общество, разговор со мной, несомненно, слишком взволновали его. Мне даже показалось, что он смущен. Надев свою порыжевшую широкополую шляпу, он схватил портфель и трость. Затем снова взял мою руку в свою и проговорил: – Дитя мое…
По-видимому, ему еще многое хотелось добавить: то ли посоветовать быть осторожнее, то ли высказать свое уважение, или просто сказать «до свидания», или что-нибудь пожелать мне. Но он быстро повернулся и направился к выходу. Его массивная фигура была полна важности, но я-то, знавшая его в течение четырех лет, угадывала за этим плохо замаскированное бессилие.
Таня жаждет свободы
Было что-то невыразимо приятное в том, что мама устроила торжественный обед в честь успешной сдачи экзамена; в этом проявилось и ее стремление показать, что все идет как будто нормально. Отцу удалось купить кролика – кто-то поймал его в силки в дюнах, в запретной зоне; была на этот раз и бутылка настоящего вина. Мы часа два тешили себя иллюзией прочного домашнего уюта и семейного счастья, притворяясь, что ничего не знаем о мрачной тени, нависшей над нашей жизнью. Даже Таня вела себя непринужденно и живо, как прежде; она много смеялась, н щеки ее раскраснелись – возможно, от выпитого вина.
Однако веселость Тани была кратковременна. По вечерам, когда мы все пятеро сидели в гостиной, плотно задернув шторы, она забиралась с книгой в уголок. Но я видела, что читает она редко. То она приводила в порядок ногти, то просто о чем-то думала, усиленно морща лоб, и глаза на ее похудевшем личике всегда были опущены вниз – она избегала глядеть на нас. Я с беспокойством наблюдала за ней. Отец и Юдифь сражались в шахматы; это были серьезные партии, которые иной раз продолжались несколько вечеров. Противники проявляли невероятное упорство, остроумие и находчивость. У меня никогда не хватало терпения для шахмат!
Весна выдалась ранняя. Стояла мягкая погода. Перед нашим домом расцвели в траве крокусы – белые, желтые и лиловые; набухли и лопнули почки каштанов; солнце казалось таким высоким и равнодушно чистым, как будто решило не обращать внимания на отвратительные поступки смертных. В один из таких золотистых вечеров, когда Таня, Юдифь и я вышли, как обычно, погулять, Таня задумчиво сказала:
– Знаете ли вы, как хорошо бывало здесь прежде в это время года? А теперь нет уж той сладости и аромата весны. Как будто отрава разлита в воздухе, которым мы дышим… Когда-то в эту пору я начинала ездить верхом. – И Таня показала на полоску дюн вдали. – Вон там, за Блумендалом, мы устраивали настоящие steeplechases – скачки с препятствиями…
И она, все больше увлекаясь, стала рассказывать нам про эти скачки. Слушая ее, я представляла себе беззаботных всадников и амазонок, пикники в дюнах и прочие развлечения богачей. Но я чувствовала, что Таня вряд ли думает сейчас о лошадях и солнечных днях на дюнах. Она сожалеет не об утраченных привилегиях, а о потерянной свободе. Она говорила о дюнах за Блумендалом, а думала об Амстердаме, о разлуке с другом… В душе моей снова зашевелилось беспокойство. Я не решалась прямо заговорить с ней – это означало бы заронить искру в пороховую бочку. Даже отцу с матерью я ничего об этом не сказала. Я раздумывала, что бы мне сделать для нее. Но она опередила меня.
Рубцы прошлого
В эти весенние дни я впервые более подробно говорила с Таней о вещах, о которых задумалась, прочитав кое-какие из ее брошюр. Сначала я немного колебалась: мешала, как всегда, моя стеснительность, как будто я в какой-то степени предавала тайну, которая пока касалась меня одной. Таня слушала меня, и по выражению ее лица было видно, что ее забавляют мои слова, хотя она и не думала смеяться надо мной или шутить; просто Таня испытывала внутреннее удовлетворение от того, что юристка Ханна С., не знавшая колебаний в своих суждениях по важнейшим вопросам, обычно проявлявшая унаследованную от предков и прочно усвоенную книжную премудрость, пытается теперь дать новую оценку людям и обществу. Мне давно было известно, что мы, девушки, частенько переоцениваем свои возможности – результат нашего происхождения и образования. Я отчетливо сознавала, что мне надо пересмотреть свои взгляды. Но я не всегда была удовлетворена, когда Таня что-нибудь мне объясняла, хотя видела, что в известном отношении Таня судит более здраво, чем я. Самый разительный парадокс заключался в том, что теперешним изменением своих воззрений я была обязана ей, дочери банкира, девушке из светского общества, с которой я к тому же прожила в одной комнате несколько лет. Часто мне казалось, что я только сейчас начала узнавать Таню по-настоящему.
Мне вспоминается, как однажды мы с Таней спорили о свободе личности. Резкость, с какой она высказывалась, напомнила мне высокомерный тон некоторых ее выступлений на наших диспутах в студенческом обществе.
– А для чего тебе эта свобода личности? – спрашивала она меня. – Чтобы быть свободной в нашем мире, тебе потребуются время и деньги… то есть нечто, отсутствующее у большинства людей. А может, ты подразумеваешь под свободой именно ту свободу, которую нам постоянно провозглашают? Свободу на словах. Без права свободно претворять слова в дело… В нашем мире открыт путь всем, кто, используя хитрость и силу, всевозможными нечестными путями продирается вверх, чтобы распуститься пышным цветом – как все эти «сильные личности»; самыми роскошными экземплярами из них являются великий фюрер германцев и его сатрапы!.. И, что само собой разумеется, у нас не может и не будет никакой свободы личности для коммунистов!
Видимо, Таней снова овладело то настроение, какое я часто замечала у нее и раньше, когда она уклонялась от наших девических споров; или, быть может, она хотела под миной превосходства скрыть передо мной свою уязвимость? Теперь я уже лучше разбиралась в ее настроениях.
Я довольно робко возразила ей, что в коммунистическом государстве существует диктатура пролетариата, а диктатура всегда означает, что часть людей не пользуется свободой.
Таня засмеялась пренебрежительно, несколько театрально даже:
– Кому, собственно, ты сочувствуешь, дорогая моя Ханна? Фабрикантам оружия, генералам, монархистам, мошенникам, изменникам, крупным ворам… или даже фашистам? Да, их коммунизм притесняет… И даже очень сильно… Я полагаю, у тебя хватит рассудка, чтобы уразуметь, что существует диктатура и диктатура. Диктатура, которая обуздывает врагов народа, есть диктатура для народа, для подавляющего большинства людей. Это та диктатура, которой ты, очевидно, так боишься. Не потому ли, что она уничтожает лачуги, болезни и нищету? Что она ликвидирует неграмотность? Что учит рабочих и крестьян читать произведения Толстого, Шекспира и Гейне? Что кладет конец рабству угнетенных народов? Что она установила наказание за расовую дискриминацию, как за преступление? Что освобождает из гаремов и кухонь женщин и делает их инженерами, врачами и министрами? Или же… Ах!..
Ее лицо стало вдруг серьезным, она задумалась и даже помрачнела. В этот момент она была душою так близка мне, что я, по-моему, знала, о чем она думает: эта счастливая действительность существует, но далеко от нас, за пределами нашего города и Голландии, на расстоянии нескольких дней пути, за тем миром, где развеваются флаги со свастикой, где правят психопаты и люди с эмблемой «мертвой головы»… Я полулежала рядом с Таней – мы вместе устроились внизу на диванчике – и в безотчетном порыве положила руку ей на плечо. Она быстро повернула ко мне взволнованное лицо, и я спросила:
– Неужели тебе ничего не стоило понять и усвоить все то, что ты мне рассказала?
Таня опустила глаза, к щекам ее прилила кровь.
– Нет, – сказала она. – Ты права. Я слишком быстро сержусь, когда вижу, с каким трудом доходят до людей вещи, которые мне кажутся самыми простыми… Мне тоже это не сразу далось.
Наступило короткое молчание. И вот Таня снова заговорила, теперь более спокойным и естественным тоном:
– Членом партии я никогда не была. И знакома лишь с немногими коммунистами. Я – просто человек, который проникся логикой коммунизма и который понимает коммунизм, но не всегда понимает рабочих… Над этим надо еще думать и думать. – Чуть помедлив, Таня продолжала – Это один немецкий эмигрант изменил направление моих мыслей… Он уехал в Швейцарию как раз перед началом войны. Он тоже еврей. И давно уже предсказывал катастрофу.
Она еще резче, чем в первый раз, оборвала свою речь. Впервые для меня прояснилось кое-что в прошлой жизни Тани, раньше я этого не представляла. Она входила в наше студенческое общество, где объединились серьезные девушки. Когда на наших диспутах делались нападки на коммунизм, она никогда не выступала в его защиту, что, по моему мнению, надлежало делать коммунисту. Она обычно лишь злилась на неосведомленность других и всячески давала им понять, что считает их невеждами. Она была воинствующей индивидуалисткой. И я сказала ей это, правда после некоторого колебания. Таня кивнула головой и медленно проговорила:
– Да. Так оно и есть, я и сама так думаю. Не удивляйся: я знаю, где мое место, но знаю недостаточно хорошо. Мой друг – художник в Амстердаме (быстро пояснила Таня) – тоже не коммунист. Но иногда он действует вместе с коммунистами и интересуется коммунизмом, как и я… Мы понимаем коммунизм и соглашаемся с ним, но одной ногой стоим в старом, гибнущем мире…
В Танином голосе вдруг послышались горечь и даже тоска.
– Возможно, для нас совсем не найдется места – ни здесь, ни там. Нет у нас здорового, цельного внутреннего содержания… Мы раздвоены… Впрочем, Ленин где-то говорит, кажется, что коммунистами не родятся, что люди идут к коммунизму, неся в душе рубцы и изъяны прошлого. Может быть, правда, это не он сказал…
– Таня! – воскликнула я. Не знаю, тронула ли меня или просто очень поразила Танина последняя фраза. Она покачала головой. Затем осторожно оттолкнула меня, как бы давая понять, что больше говорить не может и предпочитает побыть одна. И я оставила ее в одиночестве.
Путь к справедливости
Наши с Таней беседы происходили все реже и реже. Я чувствовала, что меня не так уж интересовали ее теории. Мне хотелось познакомиться наконец с рабочими. Все с большей жадностью читала я каждый номер нелегальной газеты «Де Ваархейд».
Я сгорала от нетерпения узнать, какое участие принимали в Сопротивлении коммунисты и что это были за люди. Отец знал многих жителей Гарлема; среди них, вероятно, были и коммунисты. Однако я не хотела тревожить отца с матерью и делиться с ними мыслями, которые завладели мной. Я должна сама искать и найти то, что мне нужно, независимо от брошюр Ленина и Сталина, независимо от моих споров с Таней, в которых иногда принимала участие и Юдифь. Я должна сама постигнуть суть дела: такой уж у меня характер.
Я пыталась кое-что выведать то тут, то там. До меня доходили смутные слухи, будто муж одной моей прежней учительницы связан с движением Сопротивления. Он был врачом и женился как раз перед началом войны. Именно этой весной оккупанты пытались заставить врачей войти в фашистскую корпорацию. Но им это не удалось – доктора наотрез отказались вступить в нее. Однако после того, как об их отказе стало известно, муж моей учительницы исчез. Его врачебные инструменты, так же как и инструменты других примкнувших к Сопротивлению врачей, были опечатаны, а его деньги, лежавшие в банке, – похищены. Когда я услышала этот рассказ, словно какая-то искорка зажглась во тьме – какая-то надежда, какая-то возможность.
Я начала расспрашивать о своей бывшей учительнице. Оказалось, она переехала в Блумендал и жила на маленькой аллее позади церквушки. В один из апрельских дней я неожиданно посетила учительницу. Увидев меня, она и обрадовалась и удивилась. А я, сидя наконец перед ней, чувствовала, что не знаю, как лучше высказать мое желание, объяснить мое стремление найти для себя более серьезное дело. Я была рада тому, что учительница расспрашивала меня о разных вещах и я могла отвечать на ее вопросы, иначе наш разговор скоро прервался бы. Я восхищалась ее невозмутимостью и спокойствием, когда она говорила со мной об экскурсиях, школьных праздниках и экзаменах былого времени, совсем не касаясь в разговоре ни себя, ни своего мужа. Я рассказала, что выдержала государственный экзамен «нелегально» в зале ожидания на Центральном вокзале в Амстердаме. И тут я остановилась.
В наступившем молчании учительница внимательно разглядывала меня, как будто у нее только теперь зародилось какое-то подозрение. У нее был высокий выпуклый лоб и гладко зачесанные назад волосы. Я опустила глаза. Под окнами чирикали и щебетали птицы, а откуда-то издалека доносился нестройный гул молодых голосов; сначала мне показалось, будто там кто-то бранится.
Учительница поднялась со стула, подошла к окну и поманила меня. Я присоединилась к ней. Спрятавшись за занавеской, мы глядели на сады, окружившие тихие, чинные полудеревенские домики.
– Этого нам еще недоставало, – сказала моя учительница.
Я поняла, что она имела в виду. В одном из садов, где не видно было ни травинки и только старый шишковатый ясень простирал к небу ветви, одетые грубой корой, тренировалась группа фашистских молокососов из группы штурмовиков. Высоченный олух в светло-голубой блузе, в портупее и сапогах громовым голосом выкрикивал слова команды парнишкам, которые, онемев от страха и пяля на него глаза, стояли в шеренге, явно напуганные и восхищенные грубой дисциплиной. Время от времени кто-нибудь из парней выводил на трубе какой-то совершенно непонятный сигнал. Затем маленькие человечки начинали двигаться – как-то торопливо и неестественно, цепляясь каблуками. При каждой задержке верзила изрыгал угрозы, отдавая хриплым голосом команду и заставляя повторять упражнения.
– Фашистская муштра в наиболее ярком проявлении! – медленно проговорила моя учительница. – И ты посмотри, как они стараются пробудить варвара в каждом из этих парнишек… Какое надругательство над их душами!
Она как будто констатировала этот факт для себя самой. Она отошла от окна, я тоже вернулась к своему стулу. Я взглянула на нее. Больше я уже не колебалась.
– Не могли бы вы связать меня с вашим мужем? – решительно спросила я.
Учительница снова внимательно поглядела на меня, в общем совсем не так удивленно, как я ожидала.
– Ты, значит, за этим и приехала сюда? – спросила она после нескольких секунд напряженного молчания. Обнадеженная, я кивнула головой:
– Да. Я бросила учебу. У меня сейчас другое дело. Но очень маленькое. Этого недостаточно… Пока подобные вещи (я сделала головой движение в сторону сада и доносившихся оттуда безобразных выкриков) происходят в нашей стране…
– А ты представляешь, чем занимается мой муж? – спросила наконец учительница.
– Нет, – ответила я. – Но я надеюсь, что смогу при его содействии установить контакт… с теми, кого я ищу.
Она улыбнулась:
– Неподходящее это дело для девушки, Ханна.
Я промолчала. Она поднялась со стула, подошла ко мне и положила руку мне на плечо.
– Я тебе доверяю… В ближайшие дни я увижу мужа и поговорю с ним. Сама я ничего не могу обещать тебе. Но вижу, что ты твердо решилась. Я люблю молодых людей, у которых есть мужество…
– Даже если это девушки? – спросила я.
– Тем более, пожалуй, – сказала она.
Мы, как сестры, улыбались друг другу, внезапно почувствовав взаимное доверие; мы стали ближе друг к другу, как будто и разница в возрасте и прочие преграды, разделявшие нас, исчезли.
Дней десять спустя я встретилась с мужем учительницы. Она сама привела меня к нему однажды вечером. Встреча произошла в стареньком доме у одного из крепостных валов. Попасть туда можно было лишь через дворик. В центре дворика росла липа, раскинувшая свои ветви над громоздким, давно пришедшим в негодность каменным колодцем. В доме было много коридоров, лестничек и комнатушек; вероятно, в доме были и другие выходы, помимо выхода к крепостному валу. В воздухе носились запахи эфира, дезинфекционных средств и лекарств; мне и без объяснений было ясно, что доктор продолжает здесь свою врачебную деятельность. Его жена оставила меня подождать в маленькой комнатке, обитой потертой коричневой кожей. Здесь было удивительно тихо. Я чувствовала, как вокруг меня все туже стягиваются нити таинственной жизни, неведомых мне фактов, связанных друг с другом. И это в моем родном городе!
Через несколько минут моя учительница вернулась вместе с мужем. Она представила его мне, но не как своего мужа, а просто по имени – доктор Мартин. На нем была обычная одежда врача; от белого халата пахло формалином. Гладко зачесанные назад волосы, усмешка в серо-зеленых глазах, широкий рот. В руке доктор держал погасшую трубку. На ногах были желтые тапочки. Он испытующе оглядел меня и спросил:
– Вы хотели со мной посоветоваться?
Его живые глаза искрились. Я кивнула. Мне всегда трудно знакомиться с новыми людьми. А от этого знакомства зависит многое, очень даже многое. Моя учительница попрощалась с нами и собралась уходить. Она спросила меня, навещу ли я ее как-нибудь еще раз. Я обещала, хотя толком не поняла, о чем она говорит, так были напряжены мои нервы в ожидании предстоящего разговора. Она поцеловалась с доктором Мартином; он проводил ее до дверей и вернулся ко мне. Затем начал набивать свою трубку табаком, который, по всей вероятности, был насыпан прямо в карман. Он, видимо, хотел дать мне время собраться с мыслями. Наконец он зажег трубку – дымящаяся трубка придает мужчинам какой-то располагающий вид, вызывает доверие и успокаивает – и обратился ко мне:
– Вы мне, конечно, разрешите курить? Я только что сделал операцию. Пуля в легком. Не очень это приятно, барышня. И для доктора, а тем более для пациента.
Я понимала, что он не случайно заговорил об операции. Я не ответила и глядела, как он все плотнее уминает горящий табак в чашечке трубки.
– А вы?.. Насколько я понимаю, вы тоже жаждете подвергнуть себя опасностям?
Я мужественно выдержала его испытующий взгляд.
– Для меня не имеет значения, доктор, будут ли опасности, – ответила я. – Я знаю, что они существуют. Вопрос в том, смогу ли я приносить пользу. До сих пор мне не удавалось найти людей, с которыми я хотела бы работать.
– И вы полагаете, что я таких людей знаю? – спросил он.
– Да, – сказала я. – Вы пользуетесь репутацией настоящего патриота.
– Гм… – пробормотал доктор. – Благодарю за комплимент… Сказать по правде, у вас репутация тоже неплохая… Нечего краснеть. Как вы думаете, принял бы я вас здесь, если бы ничего не знал о вас?
Помолчав немного, он продолжал:
– Вы, очевидно, хотите работать рассыльным?
– Если это нужно… – ответила я, пытаясь преодолеть смущение. Он коротко рассмеялся.
– Все нужно, – сказал он. – Но я вижу, ваши желания как будто идут в другом направлении… Нам все нужно, – повторил он.
Я подняла глаза:
– Могу я спросить, кого вы имеете в виду, когда говорите «нам»?
Прямого ответа на мой вопрос не последовало. Вместо этого доктор направился к креслу и поудобнее уселся, перекинув одну ногу через подлокотник. Затем, качая ногой и глядя на желтую тапочку, заговорил:
– Видите ли, госпожа С… Я знаю кое-что о вашей работе. И ничего не знаю о ваших убеждениях… То есть какие мотивы побудили вас прийти к нам, в Сопротивление? Разумеется, в первую очередь потому, что дело идет о вашей родине; это бесспорная и естественная предпосылка для любого борца Сопротивления. Видите ли, наша страна испокон веку изобиловала сектами и религиозными братствами. Это наложило свой отпечаток и на движение Сопротивления. L.O.-L.K.P., M.I.L., OD., R.V.V.[6]6
Обозначение различных организаций Сопротивления в Голландии.
[Закрыть]– чуть не половина алфавита ушла на обозначение различных групп. Можно об этом сожалеть; но с этим следует считаться… Я кратко изложу вам то, чему научил меня опыт. В Сопротивлении имеется два сорта голландцев, которых я ценю превыше всего. Это кальвинисты и коммунисты. Они самые бдительные, самые храбрые и наиболее убежденные. Пожалуй, я могу даже объяснить вам, почему это так. При каждом действии, предпринимаемом ими против фашистов, они руководствуются своим мировоззрением, оно движет ими. Они точно знают, почему взялись за оружие и направили его против оккупантов. Я не хочу этим сказать, что в других группах люди менее достойные, менее смелые и менее пылкие патриоты. Однако ими движут не такие ясные мотивы. В их побуждениях больше личного и даже эгоистического. Я знаю это, так как я врач Сопротивления – всех борцов Сопротивления, заметьте. Я лечу их раны и могу поэтому заглянуть в их душу и узнать их характер… Гм!
Доктор помешал а своей трубке железной проволочкой.
– Я говорю с вами откровенно. Для меня раненый солдат Сопротивления – это раненый солдат. Мне совершенно безразлично, существуют ли в их сердце какие-либо социальные перегородки. Допускаю даже, что какой-нибудь мужчина или какая-нибудь женщина, вступающие в движение Сопротивления, также в первую очередь будут думать не о перегородках, а о человеке, который благодаря их общим убеждениям станет ему или ей ближе остальных… Позволю себе предположить, что в вашей семье нет ни верующих людей, ни коммунистов…
Неожиданный оборот, который примял наш разговор – или, вернее сказать, докторский монолог, – и удивил и обрадовал меня. Для меня стали ясными вещи, которых прежде я не понимала. Наконец, то и дело запинаясь, как обычно при подобных обстоятельствах, я неуверенно проговорила:
– Я очень рада, что вы все это мне рассказали. Об этой стороне движения Сопротивления я мало знала… Иначе и быть не могло, я понимаю… Я сама ненавижу всякие перегородки… Жизнь каждого человека проходит среди перегородок, но иногда приходится ломать их… если до этого дойдет. Я знаю, что так же обстоит дело и с отношением человека к родине. Для каждого она олицетворяет собой все самое дорогое на свете. Хотя для массы людей понятие родины остается отвлеченным… И все же у каждого из нас есть свое прошлое, свое настоящее и, кроме того, свое будущее… Каждый человек возлагает свои надежды на будущее… Наше будущее должно быть прекрасным, и всем, кто трудится, оно должно внушить уверенность, что можно жить в безопасности и счастье… Вот за что нужно бороться.