Текст книги "Близнецы"
Автор книги: Тесса де Лоо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
– Ну, раз ты ко мне не заходишь, – сказала она язвительно, обнажив три сиротливых зуба. – то я решила наведаться к тебе сама.
Дядя Генрих, который, в точности как его покойный брат, больше любил читать, нежели доить коров, взвалил на свои плечи бремя по спасению погибающей фермы. Над воротами в хлев, построенный из дерева и кирпича в 1779 году в саксонском стиле, было написано: «О Всемогущий Господь, мы безропотно и с беззаветной преданностью исполним все, что Ты от нас требуешь». Пророческий лозунг, с ударением на слово «безропотно». В то время как тетя Лизл металась между работой по дому, курами и огородом, дяде Генриху с трудом удавалось не поддаться соблазну печатного слова и распределить свое внимание между пятьюдесятью свиньями, четырьмя коровами, телягами, рабочей лошадью, двадцатью пятью гектарами собственной и шестью гектарами арендованной земли.
Занимаясь делами фермы, он не переставал читать. Когда торговец скотом, папаша Розенбаум, пришел купить у него корову, дядя Генрих сидел на кухне с книгой, и даже традиционная игра в спрос и предложение не мешала ему продолжать свое занятие.
– Сколько вы хотите за эту корову? – спросил папаша Розенбаум, скрестив на груди толстые руки. Нахлобученная на затылок шляпа придавала ему вид гангстера из Чикаго. На квадратной шее висела старинная цепочка.
– Шестьсот, – пробурчал дядя Генрих, не отрывая глаз от книги.
– Шестьсот? Простите меня. Бамберг, но это просто смешно! Смешно до слез! – воскликнул Розенбаум и разразился гомерическим хохотом.
Как раз в этот момент дядю Генриха особенно увлекло повествование, а Анна забилась в угол кухни. От души насмеявшись. Розенбаум пустился в рассуждения о ценах на скот и плачевном экономическом состоянии деревни. Он мог предложить четыреста и не пфеннига больше! Дядя Генрих и бровью не повел.
– Четыреста пятьдесят.
Молчание.
– Ты что, хочешь меня разорить?! Как можно так вести дела?! – Папаша Розенбаум выбежал вон из кухни, хлопнув дверью. Но в ней застряла иола его пальто, и это вынудило его вернуться обратно. Шипя от злости, он выдернул полу и, громко причитая, принялся расхаживать взад-вперед.
– Я обанкрочусь! Моя семья умрет с голоду!
Он сел в свой «вандерер», включил мотор, выключил, вылез из машины и снова вошел в дом.
– Моя душа, моя бедная душа погибает!
Целый арсенал угроз и жалоб расшибались о непробиваемую прозрачную стену, которой будто окружил себя безразличный читатель. Трижды проиграв весь свой ритуал, Розенбаум вытащил из кармана куртки часы.
– Я торчу тут уже три часа, так и по миру пойти можно. Ладно, получай свои шестьсот.
Анна наблюдала за этой церемонией бесчисленное количество раз и наконец поняла, что для этих двух важен был не столько результат торга (который был предрешен заранее), сколько его игровой элемент.
В школе делали классную фотографию. Среди пятидесяти четырех детей Анна стояла девятой слева в третьем ряду. Все еще в черном платьице, со свесившимся набок бантом в волосах, она пристально смотрела в камеру. В то время как ее одноклассники прижимались друг к дружке, вокруг Анны зияла пустота – как будто дети инстинктивно боялись заразиться ее тоской. Благодаря врожденному бесстрашию она таки выдержала гонения деревенских ребятишек и завоевала их доверие. Когда ее траурное платьице затрещало по швам, ей купили платье на вырост, без воротника, из прочной серой ткани. Пропорционально количеству сантиметров, на которые она удлинялась, увеличивалось и число возлагаемых на нее обязанностей. В году был один-единственный выходной. В этот день они все вместе отправлялись в Вевельсбург, средневековый замок неподалеку от их деревни. В возы с сеном, декорированные березовой корой и разноцветной бумагой, были обычно заложены старые клячи, и каждый боролся за местечко в повозке богатого крестьянина Лампен-Хайни, запряженной лихими лошадьми. Громко распевая дорожные песни, они уносились прочь от тягот повседневной жизни.
А тяготы эти все множились. У миллионов безработных в городах не хватало денег на покупку продуктов, в результате чего масло, картошка и свинина высылались обратно в деревню. Они не могли осилить аренду земли, покупку удобрений, уплату налогов и лишь мечтали о паре новых башмаков или мотке шерсти, чтобы заштопать старые чулки. В Рурской области возникло чрезвычайное положение. Безработных отправляли в деревню, чтобы те – в обмен на еду и кров – работали на фермах. Вскоре к ним присоединились и дети, которых церковь распределяла среди нуждающихся крестьянок. Мистическое происхождение бледных, болезненных детей и почти метафизическая посредническая роль церкви разбудили воображение Анны и ее подруг, которые придумали игру «Приход рурских детей». На утрамбованной земле они палкой рисовали деревню с церковью и разбросанными там-сям фермами. По очереди изображали мать, которая забирала в церкви рурского ребенка, проходила с ним по деревне и вводила в свой дом. Что было дальше – девочек не интересовало. Речь шла лишь о том, чтобы приютить несчастного ребенка, – это разжигало их проснувшийся материнский инстинкт. Анна, чувствовавшая некую родственную связь с этими детьми, вкладывала в игру всю свою страсть, пока в один прекрасный день фантазия не обернулась реальностью в лице Нетхен, которую привела в дом тетя Лизл.
Это был рурский ребенок из плоти и крови. Тощая, чумазая, в стоптанных ботинках, она держала тетю Лизл за руку. Две длинные каштановые косички были собраны баранкой на макушке, а губы покрыты застарелой сухой корочкой. Она загадочно смеялась всему, что ей говорили, не произнося при этом ни слова. Поначалу думали, что Нетхен немая, но, когда в конце концов у нее развязался язык, оказалось, что в голове у нее попросту не так уж много мыслей. В школе она не успевала. Как-то раз ее исправленную домашнюю работу учительница сопроводила следующим посланием: «Дорогая Анна, тебе не стыдно отпускать Нетхен с подобными заданиями? Может, пришло время ей помочь?» Анна приняла вызов. Собрав всю волю в кулак, вечер за вечером она посвящала капитальному ремонту запущенного развития Нетхен. Однако, к крайнему изумлению Анны, ее усилия не приносили никаких плодов. Таинственный смех Нетхен, которым она отвечала на любой вопрос, приводил Анну в отчаяние.
– Зачем ты так стараешься? – спросил дядя Генрих. – Нетхен ведь намного счастливее нас с тобой.
Зато к любви Нетхен проявляла живой интерес. Самый красивый из всех парней, живших в окрестностях реки Липпе, влюбился в тетю Лизл. Каждое воскресенье Леон Розенбаум появлялся на ферме с букетом цветов. На уединенной скамеечке в саду, с видом на грядку с капустной рассадой, их несбыточная любовь клонилась к преждевременному закату. Взявшись за руки, они лепетали друг другу какие-то банальности, которые тут же растворялись в воздухе. Анна и Нетхен лежали за кустами крыжовника в ожидании более решительных действий. Время от времени Леон одаривал тетю Лизл целомудренным поцелуем. Ее грудь с золотым крестиком томно вздымалась и опадала, а Нетхен щипала Анну за руку.
Во время пятничной литургии в голову Анны закралось подозрение, что между половинчатостью попыток сближения и концом мессы, когда все преклоняли колени, существует некая связь. «Давайте помолимся за церковь. Папу Римского, священников, правительство, больных, путешественников, потерпевших кораблекрушение…» Не пропускали никого. Когда же очередь доходила до евреев (их упоминали последними), все верующие разом поднимались с колен – ведь именно евреи насмехались над Иисусом, называя его «Царем Иудейским». Молитва завершалась словами: «Дай им. Боже, снять завесу с их сердец, дабы и они смогли признать нашего Господа Иисуса Христа».
Когда Леон понял, что все его поползновения разбиваются о золотой крестик, он прекратил свои посещения. Тетя Лизл впала в глухое молчание. Несколько недель подряд она работала спустя рукава, пока не приняла решения, подсказанного дешевыми пьесками, и не ушла в монастырь клариссинок. При прощании тетя Лизл крепко прижала Анну к груди и нежно поцеловала в лоб; дрожащими руками она выудила из черной сумочки замызганную фотографию Леона, которую должна была сдать при входе в монастырь, и вложила ее в руку Анны.
Своим уходом она вызвала начало радикальных перемен. Нетхен отдали обратно в церковь. Дедушка, чье символическое влияние ощущалось вплоть до его смерти, сменил растительное существование на вечный покой. Его похоронили на запорошенном снегом кладбище, рядом с женой, опередившей его на пятнадцать лет.
Вернувшись на ферму, дядя Генрих похлопал Анну по плечу:
– Так, Анна, кроме нас двоих, на ферме остался только скот. А ведь мы с тобой и не крестьяне вовсе. Ладно, давай за работу.
Героизм, с которым он покорился судьбе, напомнил Анне об отце, который в свое время так же примирился со своей болезнью. Она невольно схватилась за похоронное пальто дяди. Если и он умрет, подумала она, то я останусь совсем одна.
4
– Я написала тебе десятки писем, – вздохнула Лотта. – Лежала в садовом домике и писала. Мать купила мне специальную почтовую бумагу с фиалками в левом верхнем углу. Все мои послания заканчивались одной фразой: «Дорогая Анна, почему ты не отвечаешь? Когда же мы снова увидимся?»
– Письма эти они наверняка перехватывали и выбрасывали – сначала, конечно, ознакомившись с их содержанием. Любопытные крестьяне! А я-то думала, что ты меня забыла.
Глазея по сторонам, сестры молчали. Встретившись спустя почти семьдесят лет, они все еще чувствовали себя обманутыми – судьба сыграла с ними злую шутку. Они не знали, как с этим справиться. Интересно, жизни всех этих дам в шелковых блузках, с золотыми сережками и тщательно подкрашенными губами так же изломаны из-за подобных превратностей? Анна саркастически рассмеялась.
– Почему ты так смеешься? – удивленно спросила Лотта.
– Потому что за все эти годы мое возмущение не ослабло ни на йоту.
Анна барабанила пальцами по столу. Она вспомнила, как однажды решила, что Лотта умерла от той самой болезни, из-за которой, собственно, и оказалась в Голландии. Однако никому не пришло в голову сообщить ей об этом. Дедушка, получивший известие о смерти, скорее всего, попросту не хотел ее расстраивать. Так она похоронила для себя сестру – смириться с мертвой Лоттой было легче, чем с Лоттой, которая так легко вычеркнула ее из памяти. К тому же смерть была у них в роду.
– Про нас хоть роман пиши, – сказал Лотта. Она перенеслась обратно в детство и услышала, как мать сочувствовала Анне: «Бедный ребенок, попасть к таким варварам…» Подобная характеристика придавала судьбе Анны еще более мистический оттенок. Означало ли это, что Анна тоже стала варваром? Может, у варваров нет почтовой бумаги? Лотта придумывала для Анны разные оправдания, лишь бы отогнать от себя мысль, что та ее похоронила.
Развитию отношений между дядей Генрихом и хрупкой светловолосой дочкой богатого фермера мешали строгие неписаные законы, которые нагляднее всего выражались в цифрах: поголовье скота, количество батраков и гектаров земли. Сойдясь с Мартой Хюнекоп, полной противоположностью дочки фермера, дядя Генрих попытался вырвать из сердца свою избранницу. Они встретились с Мартой на празднике стрелков. Дабы не столкнуться с сословным давлением и властью капитала, он положил глаз на ту, кому нечего было терять. Она была старшей дочкой в семье, насчитывающей четырнадцать детей. Ее отец владел кафе, которое обходил стороной всякий мало – мальски уважающий себя человек. Но в тот раз дядя Генрих был пьян, а Марта Хюнекоп свободна.
В один прекрасный день Марта Хюнекоп вошла в жизнь Анны. Широким чеканным шагом, который так не вязался с кремовыми кружевами ее подвенечного платья, она ступила в затхлую гостиную и, швырнув на стол букет роз и флоксов, плюхнулась в дедушкино кресло. Нужно было перевести дух – ратуша, церковь, праздничный обед, деланное очарование и наигранная воспитанность выжали из нее все соки. Анна внимательно разглядывала свою новую родственницу. Коренастая женщина с крупным плоским лицом, тонкими губами, широкими скулами и раскосыми, глубоко посаженными, таинственными глазами. Гладкие черные волосы собраны в пучок; розочка, приколотая в то утро и продержавшаяся целый день, медленно выскальзывала из прически. Щеки казались неестественно красными. Анна отнесла это на счет свадебного волнения, однако позже выяснилось, что румянец был вечным спутником Марты, как если бы она страдала от постоянного внутреннего возбуждения.
– Да отправь же ты этого ребенка спать, – крикнула она дяде Генриху, махнув рукой в сторону Анны.
– Мы только поженились, а у нас уже такая взрослая дочь. – криво усмехнулся новоиспеченный муж, – немногим так везет.
Однако невеста, которой надоел откровенно изучающий взгляд Анны, не уловила юмора.
Рабочей у Марты Хюнекоп оказалась лишь матка. Каждый год она производила на свет младенца. В остальном же она не оправдала ничьих ожиданий. В девять часов, когда, зевая и почесывая в затылке, она поднималась с постели, дядя Генрих уже четыре часа как трудился. Своевольным поведением она умела создать впечатление хорошей хозяйки, но лишь таскала свое топорное тело из комнаты в комнату без малейшей пользы. Масса дел так и осталась бы без внимания, не окажись у нее под боком одиннадцатилетней девочки. Девочки, которая вообще-то была ничьей, но сидела с ними за одним столом и спала под одной крышей. Чтобы выжить, ленивые должны прибегать к хитростям. Марта поняла, что в лице так называемой племянницы ей выпало счастье заполучить незаменимую рабочую лошадку.
Тем временем с появлением каждого нового младенца Анна из ребенка превращалась во вьючное животное. Семь рабочих дней начинались с доения – в шесть часов утра бидоны должны были стоять на улице. Затем надлежало покормить лошадей, телят, коров и кур. Накачать для них воду, вычистить стойла, запарить корм свиньям, вычистить коров. Эта цепочка действий называлась «утренней работой», которая, собственно, была двойником работы вечерней: после школы, в четыре часа все повторялось снова. Если бы этих двойников можно было изобразить в виде украшающей камин статуэтки, то получились бы два раба с согнутыми коленями и сгорбленными спинами, а между ними – часы с неумолимо бегущим временем.
Ее мечта учиться в гимназии становилась все более и более призрачной. В своих грезах* Анна еще жила согласно исходному замыслу отца, который когда-то предъявлял высокие требования к ее интеллекту. В реальности же, среди коров и свиней, этот самый интеллект не находил себе применения. Учителя Анны и патер, по своей наивности, пытались убедить дядю Генриха перевести ее в гимназию. Но оду ее талантам заглушал один-единственный банальный аргумент: «Нет, она нужна нам на ферме».
После своего скоропалительного брака дядя Генрих так и не оправился от шока. Сей импульсивный поступок был не только бегством от реальности, но и юношеской попыткой воссоздать распавшуюся семью. Однако стало ясно, что он лишь накликал на свою голову новую беду. Разочарованный, он пытался забыться в работе, которой отдавался с мрачным ожесточением. Он посуровел, черты лица заострились, как у крестьянина, который знает наперед – как ни изнуряй себя тяжким трудом, судьбу не переломишь, и потому, из чистого мазохизма, тянет лямку до полного изнеможения. Если бы не Анна, его маленький товарищ по несчастью, ему пришлось бы бороться с левиафаном, называвшим себя его женой, чтобы и ее как-нибудь привлечь к работе. Однако победитель в этой борьбе был известен заранее.
По воскресеньям, во время мессы, дом на несколько часов избавлялся от Марты. Однажды ее отсутствием воспользовался младший сын папаши Розенбаума, преподнеся Анне настоящий сюрприз. Она как раз чистила картошку и морковь для супа, сваренного на бульоне из куска свиного сала. Внезапно в дверном проеме кухни она заметила мальчика. Когда он подошел ближе, Анна узнала в нем Даниэля Розенбаума, своего одноклассника.
– Хочу искупаться, – обронил он. – Можно я здесь переоденусь?
Анна растерянно на него посмотрела.
– Да, в той комнате, – сказала она, неопределенно махнув рукой.
В этой речке никогда никто не купается, подумала она. Анна не знала никого, кто бы умел плавать. Она уставилась на пузырьки на поверхности кипящего супа, и ей мерещились опасные для жизни водовороты Липпе. Услышав за спиной шум, она обернулась. Розенбаум-младший стоял на коврике посреди кухни в чем мать родила. Его торчащее мужское достоинство окутывали солнечные лучи, проникающие сквозь окно. Он смотрел на Анну с вызывающей серьезностью. От удивления она выронила из рук половник. Существовавшая как бы отдельно от худого юношеского тела эта штука с глазом наверху, казалось, была направлена прямо на нее, словно готовая к нападению кобра. Она ничего об этом не знала и знать не хотела, поэтому, стремглав выбежав из кухни на улицу, спряталась за живой изгородью. Ее трясло. Вдалеке, над верхушками деревьев, высилась строгая башня часовни Святого Ландолинуса. Ну вот, и она туда же, подумала Анна. Она наклонилась, сорвала пучок травы и одну за другой растерзала в клочья каждую травинку. Как возможно такое в то время, когда в церкви служат воскресную литургию? Как в этом мире одно уживается с другим?
Иисус сказал: «Будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный». [10]10
Мф. 5,48.
[Закрыть]Анна старалась дотошно следовать этому наставлению. Однако в День поминовения усопших это ее стремление подверглось тяжкому испытанию. Предполагалось, что в тот ноябрьский день все молитвы за упокой душ усопших будут услышаны Всевышним. Те, кому позволяло время, ходили в церковь аж по шесть раз. Самой действенной считалась молитва во спасение безбожника: «Сделай и для грешника что-то хорошее». Анна уже помолилась за отца, за мать, за дедушку и на всякий случай за Лотту. За кого бы еще помолиться, размышляла она? И тогда перед ней вдруг возник образ голого Розенбаума, на коврике, в лучах солнечного света. Вмиг ей стало ясно, какую молитву нужно выбрать – за какого-нибудь умершего еврея.
Лотта сделала глоток ликера «Гранд Марнье», сопровождавшего их третью чашку кофе.
– Им вполне мог бы быть и нееврейский мальчик.
– Естественно! Я рассказываю тебе об этом лишь для того, чтобы ты поняла, каким двойственным было мое отношение к евреям и как на него влияла церковь. А теперь самое страшное.
Анна осушила бокал.
– В какой-то момент евреи совсем исчезли из деревни. Розенбаум больше не приходил к нам покупать скот; его место незаметно занял христианский торговец. Однако я никогда не интересовалась, куда, собственно, подевалась семья Розенбаумов. Никогда, понимаешь. Никто вообще не задавал никаких вопросов. Даже мой дядя.
– А что все-таки с ними случилось?
– Не знаю! Если люди говорят: «Мы не знали», – то это действительно так. Другое дело, почему они не знали? Да потому, что никого это не волновало! Теперь я корю себя за это.
Лотту кинуло в жар, закружилась голова. Покаяние Анны было лишь пустым звуком. Соседние столики опустели. Огоньки в люстре-колесе горели вполсилы.
– По-моему, они закрываются, – пробормотала она.
Анна поднялась, чтобы рассчитаться с официантом, но Лотта и слышать об этом не желала. В конце концов Анна все же опередила ее и заплатила за все, пока Лотта отыскивала рукав пальто. Немцы всегда в первых рядах со своими твердыми марками.
Вернувшись из путешествия по тридцатым годам, они очутились в заснеженном вневременном мире, где царила напряженная тишина; их охватило чувство невероятного одиночества. Анна взяла Лотту за руку. Полагая, что здесь их дороги разойдутся, они решили попрощаться у памятника уланам на Королевской площади – героический всадник в снежном шлеме в предвкушении сражения.
– До завтра, – Анна торжественно посмотрела на Лотту и поцеловала ее в обе щеки.
– До завтра, – ответила Лотта чуть слышно.
– Кто бы мог подумать… – добавила Анна.
Они перешли дорогу, двигаясь в одном направлении.
– Ты куда? – спросила Анна.
– В гостиницу.
– Так и я тоже!
Оказалось, что обе они остановились в гостинице напротив железной дороги.
– Это не случайно! – смеялась Анна, снова схватив Лотту за руку.
Они продолжили свой путь, снег приятно хрустел у них под ногами. На мосту они замедлили шаг, чтобы окинуть взглядом белые крыши.
– Только представь себе, – мечтательно произнесла Анна, – какие знаменитости приезжали сюда лечиться. Сам Петр Первый.
– В воздухе до сих пор витает что-то аристократическое, – согласилась Лотта, смахивая пальцем снег с перил. Ей нравилась атмосфера благородства и былой славы, которая окутывала это место. Девятнадцатый век ощущался здесь еще очень явственно, вызывая тоску по утраченному навсегда, гармоничному и понятному образу жизни. Когда кто-то из персонала термального комплекса помогал ей вылезти из ванны и надеть подогретый халат, она на секунду воображала себя вдовствующей владелицей огромного поместья или маркизой, которая привезла с собой собственную камеристку.
Они шли дальше, от одного фонаря к другому, пока не добрались до виллы с двумя круглыми башнями.
– Я пришла, – сказала Лотта. Здание цвета помадки, посыпанной снежной пудрой, будто выплыло из сказки. Да и весь этот день, полный невероятных событий, казался просто сном, а стоявшая рядом Анна – воспоминанием из детства.
– Дворец, – заметила та. – Моя гостиница за ним, там все гораздо скромнее.
От Лотты не ускользнули критические нотки, но ей не хотелось объяснять, что за шикарным фасадом скрывается непритязательный семейный отель.
– Приятного… приятного тебе вечера, – запинаясь, сказала она.
– Я едва дождусь завтрашнего дня, – вздохнула Анна, крепко прижимая ее к себе.
Лотта долго не могла уснуть. Трудно было найти положение, в котором она бы не чувствовала боли. Переворачиваясь со спины на бок, она постоянно прокручивала в голове их встречу и взаимные признания. Амальгама противоречивых эмоций мешала отдаться сну. Как я расскажу об этом своим детям, была ее последняя мысль, когда под утро она наконец задремала.
5
Лотта проснулась в дурном предчувствии. Гостиничный номер показался ей чужим и враждебным; покрытые снегом ветки за окном не пробуждали поэтического настроения. Все лишь причиняло боль. Собственное тело внушало отвращение – не только потому, что давало о себе, знать при каждом движении, но и потому, что невозможно было отречься от его происхождения. Голландка в немецком теле. В Бельгии. Будь ее воля, она сегодня же собрала бы чемоданы и тихо покинула курорт, но лечение было подарком детей ко дню рождения. Поддаться на уговоры Анны означало предать саму себя; боль в конечностях служила предупреждением, что она и так уже зашла слишком далеко. Детские годы, к которым взывала Анна, были лишь каплей в море целой жизни. Они одновременно пришли в этот мир, в разгар Первой мировой войны, когда в каких-то ста километрах от них людей повально косила смерть. В этом было что-то непристойное – родиться в такой момент, да еще и вдвоем. Они были обречены. Их разъединение явилось справедливым наказанием, и этот крест им надлежало нести до самого конца. Может, на них возлагалась некая безличная, историческая вина, которую они, отдельно друг от друга, должны были искупать выпавшими на их долю бедами.
В то время как Лотта ждала, пока для нее приготовят грязевую ванну, в дверном проеме нарисовалась Анна. От нее исходило уже что-то доверительное – неужели предвестник родственных чувств?! Анна опустилась рядом на белую скамейку.
– Как спала, meine liebe?
– Терпимо, – ответила Лотта холодно.
– А я прекрасно, – сказала Анна, растирая ляжку.
Женщина в белом халате пригласила Лотту в процедурную. Анна схватила ее за плечо:
– Здесь рядом уютное кафе, давай встретимся там днем.
Неопределенно кивнув, Лотта проскользнула в ванную комнату. Как ей это удавалось? Анна снова застала ее врасплох, поставив перед фактом.
В кафе «Реле де ла Пост» время замерло в тридцатых годах. Темно-коричневые деревянные стулья, белые скатерти, лампы на медных подставках были выходцами из той эпохи. Послевоенная блажь стальных, пластмассовых или псевдорустованных новшеств не вдохновила владельца на какие-либо перемены в интерьере. В кафе было пусто, лишь несколько завсегдатаев мирно болтали за стойкой. Прохожие, подняв воротники, следовали мимо, на противоположную сторону улицы, где сквозь снежную пургу очерчивалось мрачное здание термального комплекса. Женщина за барной стойкой рекомендовала дамам заказать местный яблочный ликер, чтобы немного согреться. Кисло-сладкий изысканный вкус смягчил недовольство Лотты, всем своим нутром отбивающейся от дружеской встречи. После второго стакана в темном углу кафе она обнаружила примитивный радиоприемник в изящном деревянном корпусе. В восхищении она подошла к нему и ласково погладила пальцами отполированное дерево.
– Смотри, – крикнула она, – такая же вещица была и у моего сумасшедшего отца!
Приобретенный в Амстердаме проигрыватель стал источником не только наслаждения, но также скандалов и бессонницы в доме. Окончательному выбору предшествовали долгие часы музыкального пиршества. Отец Лотты с закрытыми глазами слушал божественный голос Карузо, чьи «Осанна» и «Смейся, паяц» заставляли трещать по швам шикарный зал фирмы «Полифон» на улице Лейдсестраат. Проигрыватель был вмонтирован в верхнее отделение комода, который отныне занимал важное место в гостиной. По дому разливались симфонии Шуберта и Бетховена, парил знаменитый тенор Жака Урлюса и спокойный эпический голос Аалтьи Ноордевиер в баховских «Страстях». До глубокой ночи отец возился с аппаратом, где в совершенном симбиозе слились воедино его любовь к музыке и новейшие достижения электротехники. Обнаружив, что муж в экстазе забывает гасить лампы и выключать обогреватели перед тем, как лечь спать, жена составляла ему компанию в его ночных посиделках. Он любил заводить музыку на полную мощность. Из-за избытка небесных звуков и дети не смыкали глаз. В школе они клевали носом над своими тетрадками по арифметике, а на уроке чтения на Лотту волнами накатывали умилительные арии из «Орфея».
Ассортимент фирмы «Полифон» насчитывал сорок пять тысяч всевозможных пластинок. Нередкие визиты представителя фирмы, доставлявшего счет на кругленькую сумму, стали для матери Лотты неприятными сюрпризами. И тогда по вечерам музыку заглушали споры о деньгах.
– Я уже заплатил.
– Ты не заплатил, они снова приходили. Так не делается!
Йет и Лотта выпрыгивали из постели и, обнявшись за плечи, садились на верхнюю ступеньку. То, что в спальне казалось лишь угрозой, превращалось здесь в настоящую опасность. Музыка звучала все громче, а родители все больше выходили из себя. Иногда на пол с грохотом падал какой-то предмет. В конце концов в слезах они спускались по лестнице и, готовые к худшему, ступали босыми ногами на сцену боевых действий.
– Нам приснились кошмары, – оправдывались они.
Лотта держалась за рукав ночной рубашки Йет. Враждующие стороны тут же заключали перемирие. Отец менял пластинку на чудо-аппарате, а мать виновато прижимала девочек к груди.
Еще сильнее страсти отца к новой музыке было его самозабвенное увлечение звуковой техникой. Очень скоро проигрыватель перестал отвечать его запросам. Единственным критерием качества звучания служил для него концертный зал в Амстердаме – именно так должна была звучать музыка и в его гостиной. В своем кабинете, обложившись электротехническими и акустическими деталями, он проводил эксперименты по усовершенствованию проигрывателя (и даже паяльником опалил кончики усов). Он уже неоднократно и вполне успешно пробовал себя в качестве радиотехника – его самодельный «Кристалфон» превзошел фабричные изделия. Он внес в аппарат столько хитроумных изменений, что получилось совершенно новое устройство. Когда на рынке внезапно появился «Ультрафон», отец тут же изучил новинку. Приводивший в восхищение даже самых скептических критиков, прибор обладал двумя иглами. Звук, таким образом, воспроизводился дважды, достигая невиданного по тем временам стереоэффекта. Журналисты окрестили его «электрофоном с человеческим голосом». Лоттин отец воспринял это как объявление войны ему лично. Он снова окопался в своем кабинете и не отрывался от работы до тех пор, пока не соорудил установку из двух конических колонок. Она не только обладала концертным звучанием, но и стала лидером в борьбе за преодоление шумового фона. Доминирующие в интерьере комнаты две здоровенные коробки из букового дерева принесли ему славу, распространившуюся вплоть до Южной Голландии. Чтобы собственными ушами услышать сей акустический феномен, на север в служебных автомобилях приехали инженеры-электрики. За ними последовали акустики, музыканты, любители, дальние знакомые. Вечер за вечером все новые любопытствующие приходили насладиться потрясающим воспроизведением звука и беспрестанно пополняющейся коллекцией пластинок. Сам же творец музыкально – технических достижений, чистой воды самоучка в мире звука, пребывал в состоянии неизбывного духовного опьянения из-за чрезмерного интереса к его персоне и признания. Он ставил пластинки с такой же тщеславной любовью, с какой скрипач прижимает скрипку к подбородку. Его усы, восстановившие былую красоту, блестели как никогда прежде.
Бурные вечера привели к кризису энергетического и водного снабжения в районе, за которое отвечал отец. Он достиг этой должности благодаря тому, что на протяжении многих лет самозабвенно занимался электротехникой. По утрам он отсыпался. Поскольку заменить его было некому, мать затемно вставала с постели, в которой провела от силы часа четыре, и, накинув поверх ночной рубашки пеньюар, отправлялась включать нагнетательные насосы в водонапорной башне. Время от времени это занятие ей надоедало.
– Ты думаешь только о себе, – набросилась она как-то раз на мужа, когда тот с опухшими глазами спускался по лестнице. – Лишь бы тебе было хорошо. Эгоист!
Он что-то пролепетал в ответ, тщетно подыскивая аргументы в свою защиту. Она же, доведенная до отчаяния внезапной невменяемостью, которой он прикрывался, дала ему затрещину. Увидев, как он покачнулся, дети выбежали из дома и помчались через мостик в лес, чтобы построить себе хижину вместо родительского крова. Они затягивали строительные работы до позднего вечера в надежде, что, когда они вернутся домой, сражение затихнет. Спустя несколько часов голодные, встревоженные, они медленно брели по мостику обратно. Уже с лесной опушки они заметили родителей, с блаженной улыбкой обнимавшихся на скамеечке в саду. Покой был восстановлен.