Текст книги "Близнецы"
Автор книги: Тесса де Лоо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
– Жизнь продолжается… – Анна пригубила бокал. – Когда мы теряем близких, нас хлопают по плечу и говорят: выше голову, жизнь продолжается. Банальность, но в то же время горькая универсальная правда. Наши города сровняли с землей, наши солдаты погибли или превратились в калек, лишенных иллюзий, наш народ обвинили в крупнейшем массовом убийстве в истории человечества, мы потерпели экономический и моральный крах… и все же жизнь продолжалась. Я с головой погрузилась в учебу, в работу. Господи, да все работали…
Одним глотком она осушила свой бокал и рассмеялась:
– Восстановление страны было повальной трудовой терапией!
Лотта с отсутствующим видом смотрела на свой стакан. В голове проплывали воспоминания о печальном конце войны. Она не хотела об этом думать и все же думала.
Эрнст тоже работал. Он устроился на службу к мастеру скрипичных дел в Гааге, который из-за ревматизма в руках был вынужден загружать его дополнительной работой. Они переехали в небольшое помещение, расположенное за мастерской. Подобно многим после войны, Эрнст зарабатывал сущие гроши. Одержимый своей новой ответственностью в качестве мужа и будущего главы семьи, он вкалывал как сумасшедший: пять дней в неделю он ремонтировал скрипки, остальные два мастерил новые, которые затем продавал. Целыми днями Лотта сидела дома наедине со своими мыслями, отгонять которые, предположительно, должен был ее брак. Вырванная из семьи, она ходила из угла в угол по комнате – мучительное дежавю. Где она оказалась, неужели она сама этого хотела? Она мечтала о большом старом доме с высокими потолками, доме, который примирил бы ее с одиночеством замужества, доме, который она превратит в домашний очаг. Мечта водила ее по лабиринту улиц и каналов. Пришла осень, потом зима, темные фасады отталкивали ее, освещенные комнаты не впускали – ну прямо «девочка со спичками» из сказки Андерсена, не хватало только спичек. Она будто все еще отбывала наказание в форме вечных скитаний, без крова, без родственников – и поделом той, кто был непонятно кем – ни рыба ни мясо – насквозь обманчивым гибридом.
Возможно, не хватало музыки. Где была Амелита Галли-Курчи? «Exultate, Jubilate»? [106]106
Мотет Моцарта.
[Закрыть]«Страсти по Матфею»? Она нашла учительницу пения, но уже на первом уроке оказалось, что от ее голоса осталось одно воспоминание. Она рассыпалась в извинениях перед учительницей и ностальгически перечисляла весь свой репертуар из прошлого. Однако, заметив сомнение в ее глазах, она и сама начала сомневаться. Что случилось с ее голосом, который когда-то без труда снизу доверху наполнял водонапорную башню? Голосовые связки напоминали сухую резину, крошившуюся между пальцами.
За музыкой ей следовало возвратиться к родителям. Но там, за фасадом нормальной семейной жизни, сквозили неурядицы. Мать, с наигранной веселостью поддерживающая хозяйство, чтобы забыть о голоде и обо всем остальном, развила в себе привычку есть все подряд, превратившуюся в манию. Вместе с укрывающимися в ее доме она растеряла почти всех своих детей. Между Йет и Рубеном, похоже, что-то начиналось: она лежала в кровати с сотрясением мозга, а он часами сидел у ее постели и читал ей книжки. Тео де Зван уже давно разбил сердце золушки-Мари. Мисс еще до войны поселилась над шляпным магазином. Все они вышли замуж и стали жить самостоятельно. Кун, по приглашению Брама, переехал в Америку, в страну безграничных возможностей, пользовавшуюся после победы почти мифической популярностью. Двое младших детей, еще нежившиеся под родительским крылом, учились в школе через пень колоду, озорничали и не слушались.
Теперь, когда жена вновь оказалась полностью в его распоряжении, отец приободрился. На улице его остановил пожилой господин и ошарашенно на него уставился.
– Вы еще живы! Вы ведь Роканье?
Отец недоверчиво кивнул.
– В свое время я сделал вам укол, – воодушевленно воскликнул мужчина, – прямо в сердце – отчаянный поступок, ведь я не предполагал, что вы выживите!
Лоттин отец, знавший о своей болезни лишь по рассказам других, растерянно поблагодарил его за смелое вмешательство и легкой походкой направился домой. Поняв, наконец, что ему дважды даровали жизнь, он решил на этот раз начать наслаждаться ею по-настоящему. (Впереди его ждало страшное разочарование – пока отец Сталин отличался безупречным поведением.)
Еще одна отрыжка войны, которая уродливым образом чуть было не подорвала его репутацию. Спасло отца лишь решительное заступничество Сары Фринкель. Был организован еврейский ужин, куда пригласили и семью Фринкелей, еще не эмигрировавшую в Америку. Во время трапезы Эд де Фриз в своей шумной манере эстрадного певца заявил, что семья Роканье стибрила у него ящичек с драгоценностями стоимостью в полмиллиона, который он отдал им на хранение. Сара Фринкель возмущенно воскликнула:
– Как ты смеешь! Немедленно возьми свои слова обратно, старый хрыч! Не смеши меня своим бесценным ящиком, по поводу которого ты в свое время обмолвился: хочу, мол, спрятать пару безделушек. Я вижу тебя насквозь: ты хочешь получить страховку. Это твое дело, но даже и не думай смешивать семью Роканье с грязью!
Время от времени Лотта рассматривала фотографии «кинозвезд», которые Тео де Зван сделал еще до войны. С какой уверенностью, с каким вызовом смотрели они с Йет в объектив – точно весь мир лежал у их ног! Какая бесшабашность, какое неведение! С горечью и ностальгией она вспоминала о том, какой была жизнь до войны. И хотя они не верили ни в Бога, ни в Коляйна, [107]107
Премьер-министр Нидерландов.
[Закрыть]они унаследовали от своей матери романтическую веру в справедливость, человечность и красоту. Когда летними вечерами из окон дома звучал Бетховен, они усаживались на стулья из плетеной соломы, смотрели на звезды и черную опушку леса и думали: если существует такая прекрасная музыка, то и жизнь по своей глубинной сути должна быть прекрасна. Теперь ей было стыдно за те высокие чувства.
Бетховен был немцем, так же как и Бах, а Мендельсон – евреем; нацисты щеголяли своими композиторами и запрещали еврейских – никогда больше они не смогут слушать музыку непредвзято. Не говоря уже о «Песнях об умерших детях». Все было осквернено.
Незаметно народу в кафе прибавилось. За столиками обосновались пожилые пары: мужчины в костюмах, накрахмаленных рубашках и галстуках, их дамы – только что из парикмахерской – в плиссированных платьях с лаковыми поясками. Эпоха джинсов и маек сюда еще не проникла. Заиграла популярная мелодия, несколько пар переместилось в центр зала. Ведомые сладкоголосым Луи Примой, [108]108
Луи Прима (1911–1978) – американский трубач, вокалист, композитор.
[Закрыть]они шустро кружились по танцплощадке… «Buona sera signorina, buona sera…». [109]109
«Добрый вечер, синьорина, добрый вечер…» (ит.) – популярная в середине прошлого века песня из репертуара Луи Примы.
[Закрыть]
– Как здорово, – вздохнула Анна, – что в их возрасте они все еще умеют наслаждаться жизнью.
Лотта с неодобрением наблюдала за седовласыми танцорами.
– Ты не испытываешь неловкости, – натянуто улыбнулась она, – глядя на подобное проявление сентиментальности?
– Господи, не будь так строга… к себе. Ты что, со своим скрипичным мастером никогда не танцевала?
То, как Анна назвала Эрнста, ее задело. А мысль о том, что они могли бы танцевать подобно этим расфранченным старикам, была просто омерзительной.
– Мой скрипичный мастер уже давно умер… – сказала Лотта в надежде пристыдить Анну.
Но та и ухом не повела. К ним подошел коренастый старичок и представился. Он застегнул пиджак и с легкой иронией пригласил Анну на танец. Та поднялась, весело улыбаясь, протиснулась между двумя столиками и на какое-то время исчезла из виду. «Oh топ рара…» – томно пел музыкальный автомат.
Анна кружила по площадке так, будто с тех пор, как монахини в тени замка фон Цитсевица научили ее танцевать, только этим и занималась. «Was machst du mit dem Knie, lieber Hans», но Казанова из Спа вел себя образцово. Он уверенно вел ее, даже не подозревая, что держит в своих руках женщину, которая уже давно никому не позволяла собой управлять. Он даже осмелился исполнить с ней собственную версию танго, с вытянутой рукой и резкими поворотами на сто восемьдесят градусов. По окончании мелодии он рыцарски проводил ее к столику.
Анна запыхалась.
– Кто бы мог подумать, – хрипло усмехнулась она, – грязевая ванна, а потом танцы…
Поздно вечером, после того как Анна исполнила еще два танца со своим молчаливым партнером, они покинули кафе. Похожий на мастодонта термальный комплекс отбрасывал тень на дорогу. От коньяка кружилась голова, они повернули направо.
– Тот, кто танцует, отдаляет от себя смерть… – хихикнула Анна и толкнула Лотту. – Посмотри, какое чистое небо! Завтра наверняка будет отличная погода и мы сможем прогуляться. Как ты на это смотришь, сестренка? Боль исчезла, я тебя уверяю.
Она взяла сестру под руку. Алкоголь и поразительные рассказы, которые Лотта все это время в себя впитывала, унесли последние силы.
– Послушай-ка, глядя, как ты скользишь в танце, мне вспомнилось кое-что из прошлого….
– Из детства?
– Да… Ты танцевала в зале, буйно, неуклюже – а может, ты и не танцевала вовсе, а играла в салки с… каким-то мальчиком…
– Сыном консьержки, – предположила Анна.
– Наверное… вы резвились на лестницах, ваши возбужденные крики разносились эхом по коридорам. Нечаянно ты завалилась под лестницу и завопила – что-то случилось с твоей рукой. Я испугалась и вопила вместе с тобой. Не знаю, что тогда произошло… хотя, подожди-ка… – От волнения она повысила голос. Всплывшее воспоминание невозможно было удержать. – Тебя увезли в больницу, а потом ты вернулась в гипсе. Я тебе завидовала… я хотела того же, что было у тебя… твою боль, твой гипс. Мне подвесили руку на полотенце или что-то в этом роде – в качестве утешения.
– Теперь и я вспомнила. – Анна остановилась. – А ведь совсем об этом забыла… Рука была сломана, по-моему, даже в двух местах… Как ты это еще помнишь!
Она хотела еще что-то добавить, но вместо этого обняла Лотту. Коньяк и эмоции вызывали опасное брожение. Их тела устрашающе раскачивались из стороны в сторону, будто они уцепились друг за дружку на корабле во время шторма. Перед глазами Анны проплывал лицей, а перед Лоттиными – апельсины и лимоны на витрине овощной лавки. Черепашьим шагом они побрели дальше, город источников приятно покачивался, словно бы сам хватил лишку. Посередине моста через железную дорогу Анна остановилась – облокотившись всем телом на перила, она восторженно махнула рукой звездам, мерцающим над силуэтами крыш и холмов, и с пафосом запела:
– Э-э… как дальше… – страдальчески крикнула она, – Боже, я забыла…
Ее руки были по-прежнему воздеты к звездам.
– Пошли, – сказала Лотта, потянув ее за рукав.
3
Вооружившись туристической картой, Лотта выбрала маршрут с идиллическим названием «Променад художников». Она жалела о своей вчерашней чувствительности. Общее воспоминание – еще не причина для братания (странно, что не существует слова, обозначающего подобные отношения между сестрами). Она тщательно держала дистанцию и не вынимала рук из карманов зимнего пальто. Тусклое солнце просвечивало сквозь ветки, вдоль тропинки струился серебристый ручеек.
При каждом шаге Анна радовалась внезапно обретенной гибкости суставов – грязь начала действовать! Она вдыхала щекочущий лесной воздух и представляла себе, как кислород проникает глубоко в легкие. Очень скоро ее бодрость переросла в разговорчивость. Она усмехнулась про себя:
– Ни за что не угадаешь, кто приехал навестить меня в Зальцкоттен.
Институт социальной работы располагался на последнем этаже францисканского женского монастыря. Успешная учеба во многом зависела от умения импровизировать. Не было ни учебников, ни тетрадей; тот, кому удавалось раздобыть рулон обоев или упаковочную бумагу, мог делать заметки. Преподаватели, собранные со всей страны, приезжали в институт из своих разгромленных городов, проделывая опасное путешествие по разрушенным железным дорогам. Они жили в монастыре и на протяжении двух недель изнуряли студентов психологией и социологией. Монахини делились с учениками последним, а когда наступила зима, то добровольно сидели в холоде, чтобы только обеспечить тепло в учебной аудитории.
Ироничное совпадение – недалеко от Зальцкоттена, на реке Липпе, стояла деревня, где родился ее отец и умер ее дед; деревня из сказки о свинарке, только без принца. Анна не хотела думать о том, что как элемент неотвратимого круговорота природы она в результате всех своих скитаний и злоключений снова оказалась именно здесь. Анна игнорировала близость рокового места, даже чудесная погода не соблазняла ее на прогулку в том направлении. Однако Зальцкоттен, где каждую неделю работал рынок, был центром притяжения для жителей всех окрестных деревень. Как-то раз она натолкнулась на бывшего одноклассника; они удивились, узнав друг друга, и обменялись последними новостями.
Эта случайная встреча повлекла за собой гораздо менее случайную. Несколько дней спустя в дверь постучали.
– К тебе гости, – растерянно сказала ее однокурсница, – пройди в приемную.
– Что? Гости, ко мне? – воскликнула Анна. – Не может быть, да у меня во всей Вселенной никого нет. Кто это?
– Ну, дамой ее, пожалуй, не назовешь. Какая-то женщина, утверждающая, что она твоя родственница.
Ни о чем не подозревая, Анна спустилась вниз. В дверном проеме она остановилась как вкопанная. Скромно обставленную комнату полностью занимала поджидавшая ее тучная фигура с лоснящейся кожей и черными как смоль глазами и волосами; одно ее присутствие здесь уже было святотатством. Ее вульгарное самодовольство резко контрастировало с добропорядочными библейскими сценами на стенах.
– Господи. – сказала она тоненьким голоском, пытаясь вписаться в обстановку, – что ты тут делаешь? Готовишься стать монашкой?
Анна держалась на почтительном расстоянии; ценой неимоверного самообладания ей удалось отогнать от себя нахлынувшие воспоминания о мучениях и унижениях. «Нет, о нет, только не это!» – подумала она. Ровным тоном она разъяснила ей цель своего пребывания в монастыре.
– А, понятно… – вздохнула посетительница, все еще раздираемая любопытством. – Послушай, если тебе что-нибудь нужно – масло, сыр, яйца, – ты только скажи…
Столь лихое предложение из ее уст поставило Анну перед дилеммой. Угрозы десятилетней давности еще грохотали в ее голове: «Настанет день, когда ты приползешь сюда на коленях, вымаливая корочку хлеба…» На другой чаше весов был голод, царивший в монастыре, и старые тетины долги: с нее причиталось.
– Отлично, – услышала она собственный надменный голос, – нам всем это будет весьма кстати, продукты можно оставить у ворот.
Тетя кивнула, хотя и не вполне удовлетворенно. Анна подумала, что ей движет некое низменное начало, чуждое любой форме нравственности. Не найдя, что ответить. Марта ушла, во всей своей широте, всецело поглощенная ролью любезной тети, озабоченной судьбой голодающей племянницы. Озадаченная Анна осталась в комнате. Что привело ее в монастырь? Явно не любовь к ближнему. Пыталась ли она вернуть в загон овцу, которая десять лет тому назад сбежала оттуда? Или по-прежнему нуждалась в дешевой рабочей силе и объекте издевательств?
Никаких продуктов к воротам не доставили. Анна все чаще встречала бывших односельчан, которые рассказывали ей о неблаговидном образе жизни ее тетки. Пока дядя Генрих воевал на русском фронте, его жена попросту спекулировала, завоевав тем самым дурную славу во всей округе. Не обремененная состраданием, она обобрала до нитки городских беженцев, завладев всем их имуществом: драгоценностями, столовым серебром, табакерками, портретами в позолоченных рамках, – в обмен на яйцо или хлеб. За каждый кусок хлеба она просила вчетверо дороже. Ее боялись, но голод был сильнее страха. А единственный человек, имевший на нее влияние, сидел в русском плену.
Последняя долетевшая до Анны новость показалась ей столь нелепой, что она лишь рассмеялась. Очень скоро, однако, ее смех сменился нехристианской яростью, болезненно контрастирующей с умиротворенной атмосферой монастыря. Тетя Марта растрезвонила по всей деревне, что платит за учебу своей племянницы в Институте социальной работы. Стоит тебе только подумать, что ты достаточно повидал на своем веку, судьба тут же наказывает тебя за подобную наивность. Корчи вероломной душонки – ей вновь удалось нарушить с таким трудом обретенный покой; все продолжалось как раньше, как если бы Анна и не уезжала вовсе.
И все же десять лет давали о себе знать. Твердой походкой Анна пересекла плоский пейзаж своего детства – никаких холмов или гор, но пашни и пастбища, уходящие за горизонт. Она не испытывала ни малейшей ностальгии – ее непоколебимость вытеснила все другие чувства. Она прошла мимо куста бузины и часовни Святой Марии возле моста через реку; свидание с фермой и выросшими детьми не вывело ее из равновесия. Она вломилась в кухню без стука и обеими руками схватила за грудки остолбеневшую тетю:
– Так, значит, ты платишь за мою учебу!
– Пожалуйста, пожалуйста, о чем это ты?..
Глаза сузились от страха, как у норовистого кота, которого подняли за шкирку.
– Сколько же ты платишь и с каких это пор? Отвечай!
Жадный рот тети то открывался, то закрывался. Вместо слов оттуда изрыгались бессвязные протесты. Анна невозмутимо продолжала, не испытывая ни жалости, ни триумфа.
– Ты хоть знаешь, сколько мне задолжала? Ты должна мне мое детство, ты должна мне все! Я тебя сдам. Если ты официально не опровергнешь в газете всю ту наглую ложь, которую ты распускаешь, я натравлю на тебя полицию!
– Пожалуйста, пожалуйста…
Она высвободилась и испуганно искала глазами, куда бы убежать.
– Бумагу! – приказала Анна. – Принеси мне ручку и бумагу.
С отвратительным раболепием тетя Марта принесла Анне то, что та требовала. Анна разгладила листок на кухонном столе, всунула в руку тети карандаш и принялась диктовать на подчеркнуто-литературном немецком:
– Я, Марта Бамберг, беру назад сделанные мною заявления по поводу учебы в Залцкоттене моей племянницы Анны Гросали-Бамберг. Я лгала, когда говорила о том, что плачу за ее учебу.
Анна проверила текст, исправила несколько грамматических ошибок и велела тете поместить отречение от своих слов в местной газете. Хотя краем глаза она видела плиту и разделочный стол – два неизменных символа ее детства, периода кабальной зависимости, она не удостоила взглядом ни одну из них. Она захлопнула за собой дверь и, не оборачиваясь, пересекла двор.
Сжав кулаки, она шагала обратно через поля. Она не позволит больше собой помыкать. Анна Гросали, вдова погибшего на войне, сестра Красного Креста, студентка, обучающаяся на социального работника в области защиты детей, несчастное существо, которое уже давно должно было умереть от туберкулеза, рака или бомбежек, больше не позволит собой помыкать – она изучала предметы, названия которых тетя Марта не в состоянии была даже выговорить.
Однако победные фанфары вскоре стихли – сквозь шелест тополей она услышала собственные рыдания десятилетней давности и замедлила шаг. Как ни сладка была месть и скольким бы детям она ни помогла в будущем, ребенка, которым была сама, ей уже никогда не защитить. Он навсегда остался жертвой произвола тети Марты, навечно закрепившей за собой права на него. Нелепо было мстить недоразвитой душонке, которая не ведала, что есть добро, что зло, и в лучшем случае была способна признать лишь теперешнее силовое преимущество Анны. Пиррова победа.
Новые преподаватели храбро преодолевали неудобства общественного транспорта ради того, чтобы познакомить группу избранных студентов института с новыми дисциплинами. Одной из них было опекунское право. Мысли Анны непроизвольно перенеслись к приказу о стерилизации и к опекунской декларации, в которой дядя Генрих долгие годы называл ее «больной и слабоумной». Что это был за судья, ни разу не сподобившийся послать на ферму инспектора? Желая найти ответ на свой вопрос, Анна обратилась в районный суд. Оказалось, что на место того судьи сразу после войны пришел новый – меланхоличный молодой человек, сидевший за столом с таким видом, будто его закрыли в центре пирамиды и приказали найти выход.
– Как такое возможно? – вздохнул он, когда Анна изложила ему суть проблемы.
– Это я вас хочу спросить, – сказала она. – Как такое возможно? И почему?
Судья теребил ручку.
– Закон, на который вы ссылаетесь… – размышлял он, – был призван воспрепятствовать передаче наследственных недугов из поколения в поколения путем стерилизации пораженных лиц. Судья во времена нацистов, сидя в своем кресле…
Он запнулся.
– …должен был доказать свою принадлежность к национал-социалистам и активно с ними сотрудничать. Скажи он, что в его районе слабоумных нет, – его бы тут же заподозрили. А тут как раз подвернулся подходящий случай: бедный ребенок, к тому же сирота, – наконец у него на руках была какая-то бумажка.
Он стыдливо улыбнулся.
– Можно мне взглянуть на декларацию? – спросила Анна.
– Конечно, – ответил он. – Она наверняка где-то в архиве. Мы найдем ее и обязательно вам вышлем.
Но декларация бесследно исчезла. Спустя две недели она получила письмо: декларации от более ранних и более поздних дат, аккуратно подшитые, хранились в архиве, но ее декларация пропала – Кто, когда и почему изъял документ, узнать невозможно. Если дядя Генрих уцелеет и вернется, она теперь не сможет прийти к нему и сунуть эту бумагу ему под нос. Правду и ложь о ее детстве теперь можно было найти исключительно в архиве ее собственной памяти, откуда по необъяснимым причинам никогда ничто не исчезало.
Тетя Марта публично отреклась-таки в газете от своих слов. Удовлетворение Анны быстро затерялось в мцогометровых рулонах обоев, «Свитках Мертвого моря» по социальной работе, тексты которых надлежало выучить к экзамену. Она познакомилась с Фрейдом и, в частности, с тем, каково значение начальных шести лет в жизни человека. Впервые за долгое время она вспоминала отца: его кашель, стук палки по мостовой, его черное пальто и шляпу, его гордость за успехи дочерей, его скрытую печаль, когда он больше не мог сажать их на колени. Воспоминания накатывали волнами, уникальная, все фиксирующая память ее не щадила. Пришлось возродить и образ Лотты. Вместе в кровати, вмести в тазу. Такая очевидная неразлучность, которая, казалось, будет длиться вечно. Вечерние перешептывания в постели, дневная борьба за внимание отца, который не мог ласкать или журить обеих одновременно. В этой борьбе каждая из них развила в себе таланты и характерные черты. Анна – свою легендарную память, проявившуюся в искусстве декламации, способность сыграть роль бедной девочки (хорошее упражнение на будущее) на сцене казино и неисчерпаемую энергию: она бегала, прыгала, падала, болтала и визжала. Всей этой шумихе Лотта противопоставляла пение. В детском благоговении перед собственным голосом она посылала свои песни наверх, к круглому сводчатому потолку, и изумленно внимала резонансу. Когда она не пела, то была молчалива и сговорчива – изобретенный ею способ завоевания отцовского покровительства, чтобы заставить снедаемую завистью Анну бегать, прыгать и падать до изнеможения. Чем глубже Анна окуналась в воспоминания, тем ее сильнее интересовало прошлое. Эти двое людей, самые близкие ее родственники, вызывали в ней академическое любопытство. Или же то была тоска, затаенная, безрассудная тоска – она еще никогда не чувствовала себя такой одинокой.
Старые знакомые останавливали ее на улице, чтобы сообщить о возвращении дяди Генриха. Каждый на свой лад, они рассказывали ей о том, что сделала с ним Россия. Дядя Генрих вернулся, дядя Генрих жив! Ее охватило противоречивое, двойственное волнение: она хотела и не хотела его видеть. Ей вспомнился случай, когда дядя Генрих приехал из Бюкеберга, – лишенный дара речи, исполненный страха и отвращения. В отменно срежиссированном велико – германском празднике урожая, в одержимости масс, в подстрекательской, гипнотизирующей речи Гитлера он разглядел надвигающуюся опасность. Он предвидел, но все же не смог предотвратить свою отправку в Россию. Это было так горько, что у нее едва не защемило сердце, но тут она вспомнила о другой стороне медали. Да, она хотела и не хотела его видеть. Хотела потребовать у него объяснения по поводу опекунской декларации. Хотела сказать ему, что ее муж тоже был в России. Хотела получить адрес Лотты, который давно потеряла, и отцовские книги, немецких классиков в переплете, его единственное наследство. Она хотела предстать перед ним собственной персоной: смотри, вот он, слабоумный и больной ребенок, его не так-то просто сломать! Нас ведь когда-то что-то связывало? Или мне только так казалось?
Когда Анна поняла, что не в состоянии больше сопротивляться самой себе, она позаимствовала у подруги велосипед и двинулась в путь. Она намеренно выбрала воскресное утро. Тетя Марта, которая чихать хотела на Бога и его заповеди, все же никогда не пропускала воскресную мессу. Анна застала дядю в маленькой гостиной, у печки, на стуле, где день за днем медленно умирал ее отец, под гравюрой с погибшим солдатом. В этом насыщенном историей, генетически предопределенном месте она обнаружила истощенного старика, который посмотрел сквозь нее пустым, потухшим взглядом. Из-под воротника рубашки торчала тонкая шея, из рукавов пиджака свисали прозрачные запястья, костяшки пальцев покоились на подлокотниках. Непослушные светлые волосы, через которые просвечивался высохший череп, поседели. Лицо избороздили морщины. Куда подевался тот молодой мускулистый крестьянин, исполнявший пародии на рождественские песенки в Кельне? Она робко с ним поздоровалась. Заметила ли она ответ в едва различимом кивке тяжелой головы? Теперь надо было спросить, как он поживает, но она поняла, что подобным вопросом лишь расписалась бы в своей черствости. В затхлой комнате висел кисловатый запах – как и прежде, ей стало трудно дышать. Дядя молчал, будто безмолвно в чем-то ее обвиняя. Слова, мысленно ему адресованные, вязли во рту. Она облизала губы.
– Дядя Генрих… – начала Анна.
Он не отзывался. Как ей продолжить? Завести разговор о декларации в подобных обстоятельствах не представлялось возможным, Россия была болезненной темой, а Лотта – табу. И тут она вспомнила про классиков.
– Книги моего отца… – сказала она впопыхах. – Шиллер, Гете, Гофмансталь… я бы хотела их забрать.
Случилось чудо: голова совершила движение из одной воображаемой точки на горизонте к другой.
– Почему нет?.. – прошептала Анна, однако объяснения не последовало.
В его взгляде прочитывалось желание, чтобы она ушла. Она задыхалась под низким потолком, между сдавливающими стенами. Анна развернулась и ушла прочь.
Она мчалась обратно на бешеной скорости, душа металась между возмущением и сочувствием. Россия, вообще говоря, должна была стать хорошей школой аскетизма – какое значение имели пожитки, если ты страдал от голода, жажды и боли? Но тут же нашелся контраргумент: ты что, не видишь, что он совершенно сломлен? И что на любое предложение способен лишь сказать «нет», резкое, категоричное «нет»? Этого человека, это подобие человека, больше нельзя призвать к ответственности, не говоря уже о том, чтобы когда-то заключить с ним мир.
Однако на следующий день ее настрой поменялся. После потери всех родных у нее осталось лишь материальное. Она решила во что бы то ни стало вернуть себе книги, свое единственное осязаемое воспоминание об отце. Она снова обратилась в районный суд и получила официальное письменное распоряжение, дающее ей право забрать книги. В последний раз она явилась на ферму. Там все было по-старому. Потеряв дар речи, дядя Генрих сохранил способность читать.
Уважение к власти ему привила сначала тиранша – жена, потом армия, а еще позже руководство лагеря. Он хорошо понял содержание документа, который держал своими хрупкими пальцами. На этот раз тяжелая голова шевельнулась от низкого дощатого потолка по направлению к полу и обратно. Анна сняла книги с полки над буфетом. Прижимая стопку к груди, она напоследок взглянула на него поверх классиков. Сверху лежал «Фауст». Увидев печальную фигуру возле печки, она сглотнула. Почему образ Фауста всегда ассоциируется с мужчинами? Их Фауст сидел сейчас в церкви со сложенными в молитве руками.
За разговорами они потеряли ощущение времени и расстояния. Они уже дважды миновали складку на карте, как вдруг на середине предложения Анна замерла и патетически схватилась за сердце, ловя ртом воздух. Лотта безропотно остановилась. Знакомая ситуация: сначала беготня, прыжки, а потом сломанная рука или выбитый зуб. Сначала поток слов, а затем одышка.
– Давай… повернем обратно… – простонала Анна.
Лотта кивнула и подала ей руку. Шаг за шагом, они брели назад по извилистой тропинке, в такт неуклюже покачивающемуся телу Анны и ее хриплому дыханию. Обратный путь показался Лотте вечностью, пока она наконец не затащила Анну в вестибюль гостиницы. «Кофе… – пробормотала Анна, – крепкий кофе». Кофе обычно возрождал ее к жизни. С наигранной улыбкой она плюхнулась на стул. Бледное лицо блестело от пота, с закрытыми глазами она ждала, пока восстановится дыхание. Лотта покорно сидела рядом и ни о чем не беспокоилась: в рассказах о своей жизни Анна представала несокрушимой женщиной, способной прогнать смерть, сказав ей в лицо всю правду. И впрямь, Анна медленно пришла в себя, открыла глаза и посмотрела на Лотту бодро и проницательно.
– Прости, мое тело иногда меня подводит… Здесь так уютно… пожалуйста, закажи себе что – нибудь… – Она придвинулась к Лотте и положила ладонь на ее руки. – Помнишь, Лотта, как я приехала к тебе в Гаагу?
Лотта замерла. Но Анна продолжала, как будто сильно куда-то спешила.
– Сначала я отправилась в Кельн в надежде, что дядя Франц еще жив – единственный человек, у кого был твой адрес…
Анна заказала вторую чашку кофе. Мимо них прошли двое постояльцев гостиницы, которые с удивлением посмотрели на шумную пожилую даму. Лотта прочитала в их взгляде осуждение – нет, даже враждебность.
– Кельн… – мечтательно произнесла Анна, – никогда не забуду, как стояла на восточном берегу Рейна и смотрела через весь город на дымящие трубы заводов на горизонте. Кельн можно было узнать по двум чудом уцелевшим соборным башням. Кое-где сохранились стены, но между ними зияла пустота. На берегу стояли еще какие-то люди – мы смотрели и не верили своим глазам, потому что между Рейном и заводами раньше всегда был город. Все мосты были разрушены. К нам подъехала лодка, чтобы переправить нас на другой берег. На другом берегу кто-то поджидал нас с тележкой для чемоданов, оттуда началось путешествие по руинам – на чердаках или под остатками обвалившихся стен жили люди…