Текст книги "Аэций, последний римлянин"
Автор книги: Теодор Парницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Десять часов. Сражающимся с готами готам приходит на помощь особый палатинский легион, единственный во всей Галлии, несравненный, если дело касается битвы в староримском строю. Аэций, который давно уже сменил разбитое копье на топор, не переставая рубить направо и налево, кричит следующему за ним Кассиодору:
– Никогда еще не было так тяжело… Но ведь это то, что надо…
Золотые орлы главнокомандующего вырывают у цветных балтских значков крутую вершину – Колубрарскую гору.
4
Епископ Эгзуперанций с трудом поднимается с постели. Только теперь Астурий может разглядеть его лицо: совсем еще не старое, но исхудалое, пожухлое, болезненное.
– Сын мой, – говорит епископ, – ты христианин?
Смуглое лицо испанца покрывает горячая волна пурпура.
– Моя бабка жизнь отдала за Христа на арене, растерзанная дикими зверями, – восклицает он с жаром и одновременно с негодованием.
– Вот видишь, сын мой. А ты велишь мне, служителю Христову, распять его заново.
Астурий отступает на шаг. Дрожащей ладонью осеняет себя крестом.
– Что ты говоришь, святой отец? – произносит он дрожащими губами.
– Да, сын мой. Разве ты не пришел ко мне затем, чтобы сказать, что один из сильных мира сего хочет убить другого, а когда он это сделает, ты, слуга Христов, должен предать жертву анафеме и вознести молитву за убийцу.
Астурий громко, облегченно вздыхает. А он было так испугался слов епископа. Теперь он улыбается почти радостно, пожалуй даже снисходительно.
– Недостоин я судить тебя, святой отче, – говорит он, – но ты изволишь шутить над священными словами.
Безграничная скорбь проглянула в отмеченных страданием глазах епископа.
– Я не шучу… Разве не учили тебя, что каждый тяжкий людской грех – это для Христа новый via crucis [38]38
Крестный путь (лат.).
[Закрыть]? А уж такой грех, как убийство…
– Но ведь и речи нет об убийстве. Речь идет о благе империи и об устранении человека, правление которого ввергает империю в пропасть… А если погибнет империя, то святая вера Христова…
– Погибнет, так ты думаешь?
– Нет, я так не думаю… Но верю, что если когда-либо – да хранит нас от этого Христос! – распадется или рухнет в обломках Священная империя, то для веры святой, для исповедующих ее и для церкви божьей вновь настанут столь жестокие времена, что истинный грех или безумие раздумывать, можно ли помешать этому, принеся в жертву жизнь одного человека…
– Сын мой, только бог имеет право распоряжаться людской жизнью – и только…
Но Астурий не слушает его и заканчивает:
– … одного человека, к тому же врага веры святой и церкви…
– Я не знал об этом, достопочтенный муж…
Астурий вновь заливается пурпуром.
– Нет… я всего-лишь достосветлый… clarissimus… пока что.
Эгзуперанций не может удержаться от улыбки.
– Так вот, не знал я об этом, достосветлый муж.
Испанец посмотрел на него с безграничным удивлением.
– В каком мире ты живешь, святой отец?! – воскликнул он. – Неужели ты и впрямь не знаешь, что еще в предыдущее совместное консульство императоров святой епископ арелатский Патрокл был столь тяжко ранен презренным трибуном Барнабом, что вскоре умер?.. А ты знаешь, кто толкнул Барнаба на это дело?
– Знаю.
– Но наверняка ты не знаешь, что было истинной причиной смерти твоего любимца Тита…
– И это знаю, сын мой.
– Ты знаешь, отче?.. Знаешь?.. И еще защищаешь убийцу от справедливой кары?..
– Бог покарает его, сын мой…
– Да, бог! – с жаром воскликнул Астурий. – Бог, который призвал нас свершать его святые приговоры. Ты можешь призвать вигилиев [39]39
Городская стража.
[Закрыть]или солдат, отче, можешь отдать меня на мучения, но того все равно это не спасет, а ты же, слуга Христов, помысли, разве не должен ты своим советом, именем своим и молитвами содействовать тем, кто хочет избавить этот мир от врага веры и церкви… от убийцы слуг божьих…
Тяжело опустилась на исхудалые руки сокрушенная голова.
– Неужели никогда не перестанете вы впутывать бога и веру в свои свары, похоть и злобствование, о слепцы?! Был Иоанн – тогда Бонифаций вопил: «Безбожный Иоанн! Тайный язычник! Гонитель слуг божьих!» Потом является Феликс и поносит: «Бонифаций – лицемер… всенародный совратитель… жена у него арианка… ребенка в еретической церкви крестили!» А теперь ты вот со своим Аэцием, сын мой, не то ли самое творите?.. Раздираете ризы и вопите: «Феликс – враг церкви… Феликс – убийца священнослужителей!» Завтра же придет новый и воскликнет: «Аэций водит дружбу с язычниками… Аэций ни во что не верит…»
– Ты думаешь о приязни, которой дарил сиятельного Аэция король гуннов, святой отец? – торопливо спросил Астурий, с трудом скрывая замешательство.
– Нет, не думаю… не могу думать…
– Что же мне сказать Аэцию?..
Епископ с минуту молчит. Наконец поднимает на Астурия большие горящие глаза и, с трудом извлекая из груди слова, говорит:
– Скажи Аэцию, что я скоро умру и что одна из тревог, которые я возьму с собой в могилу, будет тревога о будущем империи под его правлением… под правлением человека, который идет к власти через преступление… И еще скажи: если бы явился ангел господний и сказал, что ценой одного человека вернет на земле рай, я сказал бы: «Не надо рая…» А если бы он сказал: «Так хочет Христос», – ты знаешь, каким был бы мой ответ? Вот каким: «Я не верю тебе, ангел».
На краткий миг он замолк и прижал руки к исхудалой груди.
– Это для Аэция, – продолжал он спустя некоторое время. – А теперь для тебя, сын мой… Я даже не знаю твоего имени, не хочу его знать и уверяю тебя, что не отплачу за доверие изменой… Я не выдам тебя, не призову ни вигилиев, ни солдат, но знай: ныне же я пошлю к Феликсу, дабы предостеречь его от того, что ему грозит…
– Ты не сделаешь этого, отче…
– Спасением души своей клянусь, что сделаю… Ты хочешь еще что-то сказать мне?
Астурий был уже в дверях. Он обернулся, и епископ увидел его лицо, пышущее гневом и ожесточенном.
– Это болезнь тобой говорила, а не слово божье, – произнес испанец. – С умирающими я не борюсь… Прощай, апостольский муж.
– Мир с тобой, сын мой.
После ухода Аэциева посланца епископ какое-то время сидел недвижно, повесив голову на грудь. Потом лег и закрыл глаза. Но тут же открыл их снова: кто-то тихо подкрадывался к его постели. Может быть, вернулся тот… Неужели решил убить? Эгзуперанций улыбнулся.
– Святой отец…
Епископ узнал голос молодого диакона, которого через месяц собирался рукоположить в священство. Пожалуй, не доживет он до этого…
– Мир с тобой, Грунит.
– Святой отец… Прокляни меня… изгони… но я стоял за дверью и все слышал…
– Хорошо, сын мой. Ты наденешь теплую пенулу, потому что холодно и идет дождь, и пойдешь к патрицию Феликсу…
– Неужели, святой отец, ты действительно решил?..
– Ты же говоришь, что все слышал, Грунит… а разве я не сказал?
– Да… да… я слышал… но я думал, что это только так… для поучения этого молодого человека…
– У меня нет двух разных слов, сын мой… Ты пойдешь к патрицию и скажешь ему, что Флавий Аэций помышляет на его жизнь…
Грунит пал на колени.
– Ты истинно святой муж! – воскликнул он страстно. – Но разве ты забыл Тита… бедного дорогого Тита?.. Мы же вместе внимали твоему святому учению, отче… Вместе несли священные облачения, когда ты впервые шел исполнять епископский суд… Ты должен был нас помазать… И вот Тита уже нет… И никогда, никогда не принесет он бескровной жертвы… А кто его убил?.. Феликс… А святого епископа Патрокла?.. Феликс!.. И мы должны его спасать?..
Епископ приподнялся на локтях.
– Ты убедил меня, Грунит, – сказал он. – В соседней комнате лежит под столом старый меч. Еще довольно острый… Возьми его и ступай… убей Феликса… Отомсти за Тита…
Диакон вскочил на ноги… и укрыл в трясущихся ладонях смертельно побледневшее лицо.
– Нет… нет, святой отец… Не говори… не говори… Прости меня… – Он весь содрогнулся, – Я не могу убивать… я никогда мухи не убил… – закончил он.
Наступило долгое молчание. Первым заговорил Эгзуперанций.
– Грунит, сын мой, с каких слов ты начал читать писание в последний господний день?..
– Помню, отче… «Некоторый человек шел из Иерусалима в Иерихон…»
– Правильно ты сказал, сын мой. О чем же там говорилось?
– О любви божьей, отче…
– А в твоем вчерашнем уроке?
– Также о любви божьей.
– А как я его начал?
– Словами писания: «Кто ударит тебя в правую щеку твою…»
– А что ты сейчас делаешь, Грунит?
– Подвязываю башмаки, святой отец. Дом патриция далеко, и я боюсь, как бы не потерять обувь.
– Подвязывай крепче, сын мой. Это важнее, чем бояться убить муху.
5
Геркулан Басс дочитал письмо как раз до половины, и вдруг ему стало как-то не по себе. Сначала он не мог сообразить, что бы, собственно, могло быть, а когда наконец осознал, громко рассмеялся и вновь принялся за чтение. Неприятное чувство, однако, не покидало его и, даже наоборот, донимало сильнее, пришлось снова прервать чтение. Действительно, неприятно, когда чувствуешь и знаешь, что за тобой следят… Стоит чуть дрогнуть векам, сморщить лоб или брови, стоит лишь искривить губы – и это уже пожирается четырьмя парами безжалостных, хищных глаз, проницательно глядящих на него из четырех углов комнаты… Что с того, что глаза эти мертвы, что лица эти из гипса или из бронзы: возбужденное бессонницей и все нарастающей тревогой воображение могущественного сенатора само оживит загадочной улыбкой прекрасный облик Платона, а холодные черты Цицерона еще больше заморозит гримасой презрения и даже отвращения. На апостола Павла вообще лучше не смотреть – взгляд, брошенный в: его сторону, только углубляет борозду грустной задумчивости, прорезающую низкий лоб под кудрявыми волосами; один Октавиан Август сохранил еще в уголках рта благодушную улыбку, и похоже, что сам бы с удовольствием принял участие в чтении письма – так подалась вперед его тонкая юношеская шея. Но Бассу надо поскорее дочитать письмо до конца, и он не ждет, пока безрукий и безногий император сойдет с мраморной стеллы и скажет: «Подвинься-ка немного, приятель…» А в конце письма, трижды подчеркнутая, какая-то приписка – он еще не успел пробежать ее взглядом, осмысливая каждое прочитанное слово, важное и веское. Он намеренно не забегает вперед: будто вступает в бой с каждой новой фразой, вооруженный с ног до головы обстоятельно продуманными прочитанными словами. И вот он добрался до конца. Вот и приписка: «Писано» – потом зачеркнутое число дня перед июньскими календами – и дальше снова отчетливо: «в лагере на Колубрарской горе через час после разгрома короля готов».
«Значит, уже», – думает Басс. Он готов сказать себе: «Решено». Может ли тут быть более сильный аргумент?.. Но на лету перехватывает эту мысль, отбрасывает ее и топит в целом водопаде новых мыслей, из которых более всего его устраивает: «Прочитаю еще раз».
Он читает второй раз, потом третий и багрецом подчеркивает наиболее тревожащие его абзацы:
«Все окрест стенают и плачут: «Гибнет империя… близится погибель…» Но если это так, надлежит ли эту погибель приближать? Нет, как мужам пристало, надлежит ей противоборствовать, бороться с нею, делать все, что делают моряки на тонущем корабле. А что сделал Феликс, патриций империи? Есть ли такое дело, коим он мог бы похвалиться? Да, есть. Одно-единственное. Вернул провинцию Валерию, много лет занимаемую гуннами. Сам посуди, сиятельный Басс, не лучше было бы, если бы Феликс вообще бы ничего в своей жизни не сделал или, еще лучше, если бы он вообще не родился. Ибо что он сделал? Поссорил нас с королем Ругилой, который был единственным надежным и действительно могущественным союзником империи. Когда я упоминаю об этом, то тут не идет речи обо мне самом».
Басс улыбается. Для Аэция возвращение Валерии было чуть ли не ударом. Но и империи от этого не прибавилось. Басс уверен, что Феликс сделал это по требованию Плацидии только для того, чтобы насолить Аэцию. Разоренная, выжженная, вымершая провинция – сущее бремя для империи! Он читает дальше и через минуту вновь подчеркивает несколько дрожащей рукой:
«Брут не пожалел крови своих сыновей, Ромул убил брата, а Давид поверг Авессалома. А ведь мы тоже римляне, как двое первых, и чтим единого бога, как Давид. Предки твои, сиятельный, принесли не одну тяжелую жертву на алтарь отечеству, так что ты скорее, чем когда-либо, поймешь, что кровь, которая должна пролиться…»
Басс страдальчески морщится. Он ни за что не взглянет в угол, откуда сверлят его мозг гипсовые глаза апостола. Кровь! Иисусе, разве не заплакал он некогда над мучениями узурпатора Иоанна?! Единственные слезы в его жизни, с тех пор как он вышел из младенчества… А ведь это было всего лишь исполнение приговора, хотя и жестокого, но по сути своей справедливого. А тут…
«…в самые тяжелые, грозные минуты сенат добровольно вручал неограниченную власть диктатору, чтобы тот защищал отечество. Кто же ныне защищает империю? Уж не Феликс ли? Я вижу, как ты улыбаешься в этом месте, сиятельный. А ведь по букве закона Феликс исполняет при Плацидии, как патриций, власть диктатора – только он не умеет ее нужным образом использовать. А разве по воле или хотя бы с согласия сената? Ты и сам знаешь, сиятельный Басс. Тот же, кто на самом деле защищает империю, а как защищает – ты знаешь, тот, кто действительно сумел бы использовать диктаторскую власть патриция – возможно, ты скажешь, что нет? – хочет получить ее не от Плацидии, а от сената древнего Рима. И упаси Христос, чтобы ее пришлось брать от преторианцев…»
«Грозится», – решает Басс и читает дальше:
«Кто же из сенаторов более, чем сиятельный Геркулан Басс, достоин споспешествовать возрождению и укреплению империи? Кто же лучше сумеет объяснить всю суть дела отцам города и подготовить всех сиятельных, достопочтенных, достосветлых мужей к тому, что случится через несколько дней в Равенне…»
– Неужели им должен быть полуварвар, воспитанник обезьяноподобного короля полулюдей? – шепчет про себя Басс с искренним удивлением.
«…Некогда, во времена моей молодости, ты именовал возвратившегося от готов заложника своим молодым другом. Как же приятно мне было вспоминать об этом, когда я, спустя годы отправляясь на войну в Галлию, желал иметь за спиной в Италии такого префекта претория, в котором мог бы быть совершенно уверен. Но еще приятнее будет мне, когда я увижу, что славный род, великий ум и подлинная честная заслуга (честная – трижды подчеркнуто) по достоинству будут вознаграждены консульством на ближайший год».
Пробужденный от приятного сна майордом с трудом сдерживает зевоту.
– Ты звал меня, господин?
– Да. Сейчас же мне квадригу и восемь подставных коней. Я еду в Рим.
– С рассветом?
– Сейчас, вот-вот.
Добродушная улыбка все еще цветет в уголках рта Октавиана Августа. А это самое важное. Куда важнее, чем приписка на отдельном, с таким трудом расклеенном листке:
«Будь спокоен. Невольник, который принесет тебе это, глухонемой от рождения».
6
– Ты мой узник, Астурий.
Испанец вздрогнул. «Значит, все кончено! Глупец! Сам себе приготовил западню! Но как же это случилось? Даже самый быстроногий посланец не мог быстрее его проделать путь от епископского дома до инсулы патриция. Разве что у него крылья… Ангельские крылья», – промелькнуло в голове Астурия, и он невольно вздрогнул.
Но тут же быстро овладел собой. Хорошо, он пойдет в тюрьму, на муки, под меч палача, но никто не услышит от него ни слова… Он думает об этом без исступления и одержимости и без тревоги: он знает, что сумеет… выдержит… Он лишится жизни, но даже после смерти не лишится доверия и милости Аэция. Не зря же он почти с детских лет солдат: о том, что он каждую минуту может умереть, он давно привык думать абсолютно спокойно, хотя и не без искренней досады. А досада эта немногим отличается от чувства, которое вызывает в нем необходимость провести без сна две-три ночи подряд или же неожиданный упадок сил перед самым дележом пленниц после победоносной битвы. Но сейчас главное – это не то, что его схватили и что его наверняка ждет смерть, а то, как Феликс обо всем этом деле проведал и что именно он знает. Это надо из него обязательно вытянуть, а пока что необходимо сказать хоть что-нибудь.
– Если бы я сам не пришел в твой дом, то не был бы и твоим узником, – и пожал плечами.
Феликс смеется. Он всегда так смеется, когда в его руки попадает жертва, которой он не очень боится, но которая вызывает в нем непонятную тревогу. Так было и с диаконом Титом.
– Тебе ничто не поможет, Астурий… Раз уж ты ко мне пришел, то это явный знак, что сам Христос хотел, чтобы ты попал в мои руки… И теперь-то я узнаю…
Астурий с трудом скрывает радостное изумление. Немного же знает Феликс, если надеется что-то узнать. В голове его с молниеносной быстротой восстанавливается весь еще в дороге намеченный план, который был разрушен слонами: «Ты мой узник…» Но с чего начать? Пусть же мысль работает… работает быстро, но и спокойно – надо во что бы то ни стало что-то говорить… говорить как можно больше.
– Что ты хочешь со мной сделать, сиятельный патриций?..
Феликс снова смеется, а от этой улыбки лицо его кажется приятнее и привлекательнее, чем обычно. Астурий смотрит на него со все возрастающим удивлением и думает: «Если бы я не был в его власти, если бы наши силы были равны, это был бы не страшный противник…» И внимательно напрягает слух: не слова, которые он услышит, а сила и напряженность голоса, который их произнесет, дыхание, скрытая за ними душа – вот что для него важнее!
– Что я сделаю?.. Под усиленной стражей пошлю тебя в дар великой Плацидии, и не будет мне до тебя никакого дела, как его не было вчера… Как ты думаешь, обрадуется великая этому подарку, а?
И он снова смеется. Астурий смотрит на него с нескрываемой завистью: если бы он мог извергнуть из себя такой поток радостного, торжествующего смеха, который распирает Феликсу грудь, а подавляемый гнетет и душит; нет, никакой ангел не прилетал с предостережением к патрицию от епископа! А значит, действовать… действовать как можно скорее, точно по намеченному плану… «Только бы он не приказал меня обыскать», – возникает на миг тревожная мысль, но он уже не может удержать срывающихся с губ слов:
– Может быть, обрадуется, но вряд ли больше, чем письмам, которые ей вручат, – он бросает взгляд на большие солнечные часы, – в двенадцать часов…
Феликс тут же перестает смеяться. Лицо его, еще минуту назад такое красивое и обаятельное, в мгновение покрывается сотней мелких уродливых морщин.
– Каким письмам? – спрашивает он голосом, полным тревоги.
Астурий снова пожимает плечами.
– У меня не такая великолепная память, как у моего начальника, господина и истинного отца, непобедимого Флавия Аэция, так что я не сумею тебе, сиятельный муж, привести наизусть все письма, но кое-что я все же помню: «Ты один знаешь, что это мое дело, а у Пл. – это что значит, у Платона, сиятельный? – даже в мыслях не промелькнет». А вот еще одно место: «Ты не должен делать передо мной вид, якобы ты по меньшей мере так же, как я, хотел бы…»
– Довольно, Астурий… ради Христа, довольно… перестань… перестань…
Цвет лица Феликса не очень отличался от цвета земли, когда он кинулся к Астурию, одной рукой схватив его за плечо, а другой заткнув ему рот. Спустя минуту, убедившись, что молодой комес действительно умолк, он, точно укушенный ядовитым гадом, бросился к одной двери, к другой, к третьей… приподнял пурпурную завесу, потом другую – голубую, затканную серебром, наконец, убедившись, что никто не подслушивает, вернулся на прежнее место с еще более землистым лицом. Выхоленные руки его тряслись, тряслись красиво очерченные, утопающие в пышных кудрях бороды губы.
– Откуда… откуда ты знаешь об этих письмах?
– Я сам переслал их великой Плацидии…
– Ты?.. Ты?.. Откуда они у тебя… Ради бога, откуда они у тебя, Астурий?
Голос Феликса, вначале гневный и пышущий неудержимой яростью, звучит все более умоляюще.
– Я получил их от сиятельного Аэция.
Дрожащей рукой патриций осенил себя крестом.
– О Иисусе, ты видишь и не караешь?.. Не разразишь этого клятвопреступника?!. Святым распятием, мощами святых Юста и Пастора, стрелами Севастьяновыми, спасением души отца своего, Гауденция, клялся Аэций, что уничтожил эти письма, сжег, разорвал на мелкие клочки и пустил по ветру… Вероломец! Богохульник! Святотатец!
В голосе его снова звучит невольная ярость.
Теперь засмеялся Астурий.
– Значит, ты признаешь, что письма были?
Феликс метнулся к нему, схватил холеными руками за край одежды, приблизил искривленное от бешенства лицо вплотную к смуглой щеке – неожиданно разжал пальцы, покачнулся, закрыл рукой лицо и бессильно опустился на широкую мраморную скамью.
– О Аэций, Аэций, – глухо простонал он, – разве я не был тебе другом? Разве я не осыпал тебя почестями и титулами?.. Не уберегал тебя от яростного гнева Плацидии?.. А ты теперь против меня с нею… вместе с нею…
– Лжешь, Феликс. Ты не был ему другом. Ты жаловал ему блага и титулы, потому что вся империя требовала этого для него… для своего защитника… своего избавителя! Потому что, если бы поскупился для него, мы – его солдаты, коих он назвал сынами своей руки и головы, – сокрушили бы тебя вместе с Плацидией и всей Равенной… обратили бы в прах… А в действительности же в змеином сердце своем ты его всегда ненавидел, вредил ему как мог, бросал ему под ноги бревна, вместо того чтобы помогать… Почему же ты, несчастный, уперся на том, чтобы отобрать у гуннов – друзей и единственных наших союзников – Валерию, вся цена которой – три силиквы и из-за которой ты поссорил империю с Ругилой?..
Феликс посмотрел на Астурия так, как будто перед ним был безумец.
– О неразумный юнец! – воскликнул он. – Разве я не приумножил тем империю?!
По-солдатски, грубо харкнув, испанец сплюнул в напевно журчащую в бассейне воду.
– И эта голова правит Священной Римской империей! – крикнул он в гневе, действительно искреннем, но и с не менее искренним удивлением. Ведь Астурий знал, что не голове своей обязан патрициатом империи Флавий Констанций Феликс, а всего лишь родственным связям, хотя и отдаленным, с Феодосиевым родом, а прежде всего огромным своим богатствам, которыми он поистине ослепил обе столицы, всю Западную империю в год своего консульства. Сознавал это отчасти и сам патриций: вот уже несколько лет чувствует он, что задача, которую он взвалил на свои плечи, превышает его силы, способности, сообразительность и самую добрую волю. Мраморная статуя Атласа, украшавшая перистиль его прекрасной инсулы, вызывая досаду и гнев Плацидии, была тайным выражением его раздумий о бремени власти. К счастью для себя (если понимать счастье в самом узком смысле!), у него было мало воображения и неровный, а по сути дела легкомысленный и безмятежный характер: его никогда не угнетали мрачные мысли о будущем или о возможных несчастьях, ударах, каких-нибудь изменах, заговорах, покушениях, которые гнали сон от глаз Плацидии. Но в противоположность ей он также абсолютно не был закален и подготовлен для такого рода тревог, и, когда ему случалось – очень редко – сталкиваться с ними, он тут же впадал в совершенно обратное настроение: или в безнадежное отчаянье и полную беспомощность, или же бессмысленную жестокость. Это последнее проявилось четыре года назад в истории с Арелатским епископом и диаконом Титом; теперь же, кажется, начинало преобладать первое: неожиданное отчаянье и чувство полнейшей беспомощности. И он попытался с ними бороться.
– Как же это, Астурий, – прошептал он, – а разве письма, о которых ты говоришь, не являются лучшим доказательством моей дружбы к Аэцию?.. Ведь мы же вместе, имея в виду общее благо и общую выгоду, решили убрать Бонифация, чтобы он не влиял на Плацидию. Разве я не сделал этого?
– Сделал, Феликс, но для того, чтобы, избавившись от одного соперника, избавиться потом и от другого – от Аэция… И не лги, что ты замышлял это вместе с Аэцием… Ты писал ему, подбивал его, соблазнял, но чего добился?.. У тебя есть доказательство?.. Есть хотя бы одно письмо, в котором Аэций писал бы, что одобряет твое намерение?
Патриций сидел неподвижно, спрятав лицо в деревенеющие руки: о, глупец из глупцов… мужчина с умом ребенка!.. Было доказательство… было письмо от Аэция, правда, с туманным, но в общем-то легко угадываемым одобрением того, что Феликс предпринимал против Бонифация… И он уничтожил это письмо, о несчастный!.. Уничтожил, потому что так же, как и Аэций, клялся святыми Севастьяновыми стрелами, мощами святых Юста и Пастора, спасением души отца своего и святым распятием! Вдруг у него мелькнула надежда: призвать Аэция к епископскому суду за клятвопреступление, богохульство и святотатство! Но ведь тогда придется признаться в умышлении и выполнении всего хитрого и искусного плана против Бонифация, а этого Плацидия ему никогда не простит! И он впал в отчаяние и ни словом не обмолвился за время долгой речи Астурия, пока молодой испанец, сыпля сотнями аргументов и примеров, доказывал, насколько он, Феликс, не годится для правления империей – более того, сколько он причинил этой империи зла! И только тогда, когда Астурий произнес: «Победоносные войска не потерпят больше этого», – он в дикой тревоге вскочил с мраморной скамьи и воскликнул:
– Чего вы хотите от меня?.. Вы требуете, чтобы я ушел… чтобы отказался от власти, от патрициата? Говорите… говорите…
Вода в бассейне журчала все так же, как раньше, но Феликсу уже казалось, что плеск усилился тысячекратно… что это не журчание фонтана, а глухой, грозный ропот сотен и сотен недовольных солдат… страшных гуннов, готов… свевов… вандалов… В этот предвечерний час, когда из всех углов выползли немые, бесшумные, серые тени, он искренне пожелал скинуть с себя непосильный груз… Да, взять в руки тяжелый молот и на куски разбить мраморного Атласа!
И он с нетерпением ждал, что скажет Астурий. А испанец сказал:
– Что нам от того, что ты пожелаешь отказаться от власти? Плацидия не согласится… не согласится, так как знает, что после тебя вынуждена будет назначить патрицием Аэция… а ты не осмелишься пойти против ее поли…
Он оборвал речь, как будто ждал, чтобы тени, все быстрее, все наглее, точно гады, скользящие по полу, по стенам, по облицовке бассейна, начали взбираться по ногам патриция к самому его боязливому сердцу, – и наконец продолжал, понизив голос, так чтобы Феликс не проронил ни слова:
– Нет, Феликс… Для блага империи… для блага Аэция, мы, верные его солдаты, решили тебя уничтожить… Я сам должен был совершить это своими руками… вот этими руками…
И он вытянул руки.
Приглушенный стон вырвался из груди Феликса.
– Убийцы!
– Ты верно сказал: «Убийцы!» И это же говорили бы во всей империи, хотя мы сделали бы это единственно для ее блага и славы… Вот уже и сегодня мне бросили в лицо это слово. Что ж, неприятное слово. И потому мы решили сделать иначе: ты умрешь не от нашей руки, а умрешь… так, как мы пожелали… умрешь по воле Плацидии, как заговорщик и изменник. А об Аэции Плацидия будет знать, что он отверг твои гнусные подстрекательства и, более того, решил защитить и предостеречь от их последствий нашу владычицу, рискуя навлечь на себя жестокие и несправедливые подозрения… И тогда прекратятся былые недоразумения между Плацидией и непобедимым, и патрициат по добровольной милости императорского величества…
Дальнейшие слова заглушил громкий, долго не смолкаемый смех. Человек боязливого сердца, который минуту назад услышал свой смертный приговор, смеялся весело, счастливо, торжествующе. Смех этот не только заставил испанца замолчать, не только привел его в замешательство и встревожил, но и долго не давал говорить самому Феликсу.
– О глупцы! – восклицал он, с трудом пытаясь пересилить собственный смех. – Прекратятся недоразумения между Плацидией и Аэцием?.. Патрициат по добровольной милости ее императорского величества? – Новый взрыв безумного смеха, и только спустя долгую минуту снова: – Глупцы, глупцы!.. Да ты знаешь, Астурий, почему я тебе сказал, что ты мой узник?.. Потому что Плацидия вчера узнала, что ты в Равенне… и она охотится за тобой!.. Охотится… как в Африке охотятся на пантеру, прежде чем начать охоту на льва…
Астурий понял все на лету. Он спокойно выслушал, что рассказал ему, давясь от смеха, Феликс о требовании Плацидии убить Аэция.
– Теперь вы видите, верные солдаты, что не от меня грозит наибольшая опасность Аэцию, которого я почитаю и уважаю… Пусть Аэций бережется вечно несытой мести Плацидии, а Феликс с радостью уйдет в тень, в свои владения в Лукании и сам будет призывать в сенате дать патрициат Аэцию, только вы должны гарантировать мне жизнь, свободу и покой, и, как я сейчас Аэция, так вы меня должны уберечь от мести Плацидии…
Было темно, и Феликс не видел лица Астурия в тот момент, когда юноша с жаром воскликнул:
– О нет, сиятельный Феликс… тебе не придется уходить в тень… ты только переложи слишком тяжелый для тебя груз власти на сильные плечи Аэция, и ты увидишь: второе консульство, возможно даже уже в будущем году, тебе обеспечено!.. Но ты должен пообещать, что действительно в ближайшие же дни на заседании императорского совета изъявишь желание сложить власть и укажешь на Аэция как на своего преемника… И объяснишь, почему…
– Ты слишком многого требуешь, Астурий… Я сделаю то, чего вы хотите, но и ты должен мне пообещать, торжественно поклясться, что письма, о которых ты говорил, не дойдут до Плацидии…
– Клянусь тебе словом солдата.
– Ты говорил, что в двенадцать часов Пладиции вручат эти письма… Теперь одиннадцать. Поклянись, что ты немедленно побежишь отсюда к дворцу и задержишь человека, которого послал с этими письмами…
– Клянусь.
– Клянись своей головой… Честью своей матери… дочь у тебя есть?..
– Есть девочка…
– Тогда клянись ее девичеством и добродетелью, которые она утратит до замужества, если ты меня обманешь… Клянись спасением ее и своей собственной души… Кровью Христовой… ранами его…
Астурий нащупал левой рукой скрытые на груди под туникой письма, правую же поднял кверху и торжественно воскликнул:
– Клянусь всем, что ты назвал, что эти письма не дойдут до Августы Плацидии…
И потом добавил:
– А теперь ты клянись, Феликс, что Плацидия действительно склоняла тебя убить Аэция и что, пока он не прибудет в Равенну с войны, ты ничего не ска…
Он оборвал на полуслове, так как за пурпурной завесой блеснул раз, другой и третий приближающийся свет.
7
Аэций с улыбкой взглянул на толпящихся в комнате комесов и старших трибунов.
– Кто-то из вас, кажется, хотел отправиться к королю Теодориху, – сказал он.
Молодой Авит-арвернец выступил вперед.
– Это я хотел, сиятельный.
Аэций окинул его с головы до ног искренне удивленным взглядом.
– Ты, Мецилий?.. Так ведь двор (слово «двор» он подчеркнул иронической усмешкой) варварского короля не очень-то подходящее место для изнеженного сенаторского сына… Там грязно, шумно, все грубовато… право, не для тебя. Но коли уж ты так хочешь…