Текст книги "Аэций, последний римлянин"
Автор книги: Теодор Парницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Не вынося стихи и прозу Меробауда, Марцеллин почитал его как чтеца: достаточно, чтобы испанец прочитал пять-шесть дистихов из своего самого скверного панегирика либо исторг из себя два-три кишащих варваризмами периода, как Марцеллин уже испытывал невыразимое наслаждение. Самое заурядное сравнение, самая корявая строфа, самое дикое буйство языкового варварства – все это переставало поражать… все приобретало глубину, возвышенность и очарование с первыми звуками голоса Меробауда… когда в победоносную борьбу с врагами его поэзии вступал несравненный дар и искусство речи… Вот и теперь, стоя возле креслица, на которое торжественно посадили двухлетнего Гауденция, Марцеллин с наслаждением вслушивался в каждое слово громко читаемого панегирика:
Меробауд на миг прервался… прикрыл глаза… глубоко передохнул и вдруг, вскинув вверх руки, загремел, как будто возглашая гимн:
Omnes nunc Latiae favete Musae!
Omnes nunc Latiae virete silvae!..
Аэций вскочил с места.
Все латинские ныне радуйтесь музы,
Все латинские ныне леса зеленейте!..
– воскликнул он радостно, повторяя последний дистих. Казалось, он совершенно не мог сдержать свое счастье и отцовскую гордость – сияющее лицо его, буквально помолодело на двадцать лет и выглядело почти прекрасным. Он схватил мальчика на руки и, прижав к мощной груди, то и дело повторял:
Omnes nunc Latiae favete Musae!
Omnes nunc Latiae virete silvae!..
Стоящая поодаль Пелагия почувствовала слезы в глазах, волнение охватило почти всех присутствующих. Они не узнавали сурового, волевого, часто жестокого диктатора Западной империи в этом счастливом, влюбленном отце. И с удовольствием смотрели на маленького Гауденция: мальчик был здоровый, красивый, умный и веселый. Видимо, все, что было лучшего в каждой части римского мира, слилось в одно в этом наследнике самой реальной мощи империи. Италия, Африка и северо-восток как будто нарочно постарались блистательно сочетаться в этом тельце и в этом личике. Лицо у Гауденция было смуглое, но очень тонкое, а на щеках красиво проступал здоровый, сильный румянец – наследие мёзийской мужицкой крови… Глаза очень темные; африканские и по-африкански мясистые, хотя и не толстые губы; телосложение крепкое, Аэциево, а все остальное – аристократическое, сенаторское, римское – от его бабки… Марцеллин был уверен, что никогда в жизни не видел и никогда уже не увидит такого красивого ребенка. Он смотрел на Гауденция со все нараставшим волнением: интересно, какую судьбу уготовили боги этому счастливейшему из детей, унаследовавшему красоту, богатство, знатное имя и величайшее могущество?!
Но наследник всех этих нагроможденных в одно блистательнейших даров Фортуны, казалось, не проявлял ни малейшего интереса к своему будущему, весь поглощенный переживаниями, которыми потрясало его настоящее: сначала эта красиво играющая серебряная труба, потом гремящий и одновременно поющий голос стоящего посреди комнаты неизвестного человека… прелесть раскачивания в воздухе, высоко над полом, в руках отца… наконец, великолепные, самые настоящие золотые дома, окруженные деревьями, колоннами и неподвижными фигурками, большинство из которых – как Гауденций без труда узнавал – имело отцовское лицо.
Не только мальчик, все присутствующие с удивлением смотрели на занимающий три четверти комнаты, искусно сделанный весь из золота форум Траяна с Ульпиевой базиликой, библиотекой, конной статуей, колонной, аркой и изваяниями, из которых большинство – не так, как на самом деле – действительно изображали Аэция. Над базиликой возносился шестикрылый ангел, в руках которого развевался также золотой пергамент с надписью: «Гауденцию от дружественной ему Евдокии».
Подарок этот с трудом внесли в комнату двенадцать рабов под началом евнуха Гераклия. К нему обратился Аэций, все еще держа сына в руках:
– Гауденций горячо благодарит благороднейшую Евдокию за этот драгоценный и чудесный дар. Патриций империи также благодарит императора за это блистательное доказательство своего милостивейшего отношения к дружбе, которую питают друг к другу старшая дочь великого и мой сын. Поистине великолепный дар, поистине свадебный…
Все, не исключая Пелагии, посмотрели на него с удивлением. Один только Марцеллин давно уже обо всем догадался…
Когда спустились сумерки, в комнате не было уже никого, кроме отца и сына. Из углов начали выползать серые тени. Гауденций раскинулся в высоком креслице, ни на минуту не отрывая глаз от медленно тонущего в сумерках шестикрылого ангела. Взгляд Аэция последовал за взглядом сына. На миг он впился в надпись: «Гауденцию от дружественной ему Евдокии»… И вдруг патриций империи, всемогущий диктатор, гроза королей и народов, опустился на колени и, с жаром целуя маленькие ручки и ножки, дрожащим, взволнованным голосом, почти шепотом, стал говорить:
– Здравствуй и славься – ты, великий – государь наш, благороднейший цезарь император Флавий Гауденций Благочестивый, счастливый, прославленный, непобедимый, возвеличенный Август…
2
Все ближе и ближе стучат широко распахиваемые двухстворчатые двери. Все ближе отдается эхом приветственный лязг оружия расставленной по всем комнатам стражи. Все отчетливее звучит из комнаты в комнату, из уст в уста передаваемое: «Ave, vir gloriosissime!..» Комес священной опочивальни, бледный, испуганный, бежит к двери: его бдительное ухо уже различило быстрый, упругий шаг… приближающийся, нарастающий…
– Славный муж, в это время?! – восклицает он трясущимися губами, героически распростерши руки. – Прости… не казни… отдали свой гнев… но я, право, не могу тебя впустить…
Без единого слова, резким, грубым рывком отдергивает Аэций от двери комеса, как будто это раб или последний из евнухов… И, не взглянув на него, тем же быстрым, упругим, решительным шагом направляется к большой, затканной золотом пурпурной завесе. Комес бежит за ним, заклинает, молит, падает на колени. Аэций, не говоря ни слова, идет дальше… откидывает завесу… Как из-под земли вырастает маленькая круглая фигура комеса священного одеяния… Маленькие, заплывшие жиром глазки полны слез…
– Не совершай, господин, кощунства… Император изволил снять с себя одежды… Никому не дано увидеть священную наготу…
Аэций, хотя весь кипит гневом, не может сдержать улыбку.
– Никому?.. Ты же вот каждый день видишь священную наготу, благородный муж.
На налитых, надутых, как будто вспухших щеках все еще сверкают слезы, но тонкие губы уже складываются в двусмысленную улыбку.
– Я другое дело… я кастрат… Мне и священную наготу императрицы можно зреть… и обоих вместе…
Но Аэций уже не слушает его.
– Пусти, – говорит он грубо и отталкивает евнуха от завесы.
Comes sacrae vestis снова улыбается.
– Государя императора нет в опочивальне.
– Лжешь.
Евнух понижает голос.
– Клянусь святыми бедрами императрицы, самыми красивыми, какие я видел…
Аэций смотрит на него с удивлением.
– Ты не боишься, что я пойду и скажу?.. Такое святотатство!..
– Не скажешь… Ведь это же от меня ежедневно узнает обо всем твой магистриан…
Широкая ладонь падает на заплывшее жиром плечо.
– Если с завтрашнего дня ты удвоишь свое старание, может быть, через год будешь препозитом священной опочивальни… вместо того… – говорит он шепотом, указывая головой на стоящего в соседней комнате комеса священной опочивальни… Ты его очень любишь? А? – смеется он и тут же добавляет совсем иным голосом: – Где Плацид?..
– В гимнасии…
Стоя на пороге гимнасия, Аэций с удивлением следит за тем, как Валентиниан сражается с высоким плечистым невольником-готом. Впервые он видит императора почти голым: Валентиниан от натуры щупл и плоховато сложен, но опытный глаз Аэция сразу видит, что у императора отлично натренированные мышцы рук и ног. Он очень ловок и хорошо владеет мечом. «Гот, конечно, слабовато наступает, – думает Аэций, – но и того, что есть, я никак от Валентиниана не ожидал…»
Наконец император увидел патриция. Беспредельное удивление и гнев появились в круглых, несколько выпуклых глазах, глубокие борозды мгновенно прорезали сводчатый Констанциев лоб. Он быстро закутывается в белую ткань и восклицает:
– Как ты посмел войти, святотатец?!
Аэций на языке готов говорит невольнику:
– Ступай и забудь то, что ты слышал, если хочешь жить, – а оставшись наедине с императором, быстро подходит к нему и, почти касаясь грудью его груди, цедит: – Тебе не придется упражняться с этим готом… Он или умрет, или станет моим преданным псом… Он слышал, как ты оскорбил Аэция…
– А ты не оскорбил императора?.. Не нарушил церемониала?.. Как ты мог войти сюда незваным, в такое время?.. Если умрет гот, я велю казнить всех моих прислужников с обоими комесами… Они видели, как ты оскорбил императора!
«Очень похож на мать», – думает Аэций.
– Казни, если хочешь… – говорит он. – Я-то знаю, что не сможешь… А ты знай, что мне ни к чему публично оскорблять величие, и я бы наверняка не пришел сегодня, если бы не узнал, что… – Лицо его вдруг побагровело от несдерживаемого гнева, искривилось злой гримасой, голос стал тихим и свистящим, – …что ты принял представителей торговцев и заверил их, что новый воинский налог не коснется торгового сословия…
С трудом исторгал он из себя каждое слово. Валентиниан же, хотя и побледнел, разглядывал его спокойно и холодно, а когда Аэций наконец замолк, ответил:
– Да, я так сказал… С нашествия Алариха торговцы все еще так разорены, что грешно было бы отнимать у них хоть один нумм…
– Насчет греха толкуй с Леоном или со своей матерью, – гневно фыркнул патриций, – а со мной говори о войске и деньгах. Ты император, значит, надо бы хоть время от времени интересоваться своей империей. Так вот, говорю тебе: если к зиме у меня не будет денег на формирование шестнадцати новых легионов и на выплату вот уже полгода задерживаемого жалованья галльским ауксилариям, – к весне ты не будешь государем Галлии, а может, и Испании, так же, как ты уже не хозяин Африки… Для войны не только с Теодорихом, но даже с франками или свевами у нас нет сил… И их не будет, пока мы не достанем денег…
– Мы достанем денег, Аэций…
– Откуда?.. Феодосии Великий закопал где-нибудь в подземельях Палатина Соломоновы сокровища?..
– Вот ты смеешься, Аэций, а Соломоновы сокровища действительно существуют. Только не в подземелье, а в лесах, полях, виноградниках, прекрасных виллах, инсулах, памятниках, картинах и квадригах, выигрывающих на гипподроме состязания… Мы введем налог на все сенаторские роды, на каждый югер пахотной земли, луга, леса…
Аэций нахмурил брови.
– Я не сделаю этого.
– Почему же, Аэций?.. Да выставь ты восемьдесят легионов, и то не уменьшишь богатства италийских посессоров даже на треть…
– Нет, этого делать нельзя. Я не могу обременять одно сословие такой податью.
– Не можешь? – Валентиниан рассмеялся. Смеясь, он еще больше походил на мать. – Почему бы это, сиятельный?.. Ведь ни одно же сословие не кричит столько о своей преданности Риму и готовности к любым жертвам ради него… Разве не справедливо было бы – как это бывало в древности, – чтобы те, кто имеет больше всех привилегий, брали бы на себя и большие тяготы?..
– Так и будет… Сенаторское сословие заплатит куда больше, чем торговцы, но торговцы тоже заплатят…
– Нет, Аэций… Если император заверил их, что…
Аэций топнул ногой.
– Молчи, Плацид! – крикнул он, смертельно побледнев от гнева. – На будущее императору это будет урок… чтобы никого ни в чем не заверял, не посоветовавшись перед этим с Аэцием…
Валентиниан также побледнел, но через минуту уже улыбнулся.
– Неужели Аэций думает, что я не знаю, в чем тут дело?! – воскликнул он. – Он сделает все: десятки тысяч крестьян утопит в потоках крови, торговцев обдерет до последнего нумма, церкви сожжет, императорский трон оскорбит и оплюет… только одного не тронет: прославленного сенаторского сословия… Никого он не боится, ни перед кем не дрогнет – одного только страшится: недовольства на лицах Вириев, Симмахов, Гракхов, Бассов, Крассов, Анициев… Понятное дело!.. Аэций и сенат вдвоем против величества и остального римского народа!..
«А ты не так глуп, как я полагал», – с искренним удивлением подумал Аэций.
– Послушай, Плацид, – сказал он, – если ты через неделю не появишься в сенате и не прочитаешь налоговый декрет в таком виде, в каком его доставит тебе от меня comes rerum privatarum, то тогда…
– Что будет тогда, Аэций?..
Патриций пожал плечами.
– Твоя мать была умнее… Тебе никогда, так как ей, не придет в голову спросить: «Если ты так силен, Аэций, то почему ты не убьешь меня и сам не станешь императором?»
Валентиниан вздрогнул, Аэций же продолжал:
– Я поклялся служить тебе, как отец мой служил твоему деду… И разве не служу?.. Ты будешь до конца дней своих носить пурпур и диадему, а когда умрешь своей смертью – да, своей, потому что я охраню тебя от всех!.. – тогда наденет на себя пурпур твоя дочь, если, разумеется, выйдет замуж за соответствующего мужа…
– За твоего сына…
– Да, за Гауденция… Но вернемся к тебе… Чего же тебе еще нужно, кроме пурпура и почти божеских почестей?! Но за это ты должен делать все, что твой нижайший слуга осмелится покорно посоветовать великому Плациду… А о моем союзе с сенатом лучше не упоминай. Ты думаешь, я не знаю, что ты сколачиваешь свою партию из адвокатов?! Ты даже был недавно на одном таком торжественном собрании этих голодных крысят… они с ума сходили при виде тебя… а ты именовал их: школа сановников. Так вот, клянусь тебе, что ни один из них никогда не станет даже викарием или хотя бы корректором провинции…
– Все должности для сенаторских сынков?..
– Все для тех, кто будет слушаться воли Аэция… И пурпур тоже только для тех…
Валентиниан скрестил руки на груди.
– А что ты сделаешь, если я, например, предложу сенату собственный декрет о налогах?.. Убьешь меня?..
Аэций презрительно усмехнулся.
– Зачем?.. Мужчины из нашего рода никогда не поднимают руку на величие… Но ты знаешь, что будет?.. Или сенат, который вот уже десять лет как очень окреп, отвергнет твой декрет и начнет борьбу с императором и его крысятами, или…
– Или что, Аэций?..
– Или на другой день после этого заседания Аэций сложит с себя сан патриция и командование над войском. За ним последуют Сигизвульт, Астурий, Меробауд, Марцеллин, Вит, Рицимер и тысячи других… Через полгода император Западной империи будет только владыкой Италии, а через год Аттила и его род сравняют с землей Равенну, Рим и кости императорской семьи…
Установилось долгое молчание. Валентиниан принялся расхаживать по комнате. Через минуту он остановился, взял в руки большой лук, две стрелы и повернулся к Аэцию.
– Ты видишь красный кружок на той стене, славный муж? Прошу тебя, попробуй попасть…
Аэций улыбнулся.
– С удовольствием… Когда-то я хорошо стрелял… Еще в сражении с Гунтером собственной рукой выпустил не одну стрелу…
Он с легкостью натянул очень крепкий лук. Прицелился. Выпустил стрелу. Она попала в стену на каких-нибудь полпальца выше кружка.
– Великолепно! – в искреннем восторге воскликнул Валентиниан. – Дай, теперь попробую я.
Он натягивал тетиву куда дольше и с большим усилием, чем Аэций. И целился долго. Наконец выстрелил. Стрела вонзилась в самый центр красного кружка.
Аэций взглянул на императора с неподдельным удивлением.
– Этого тебе должно быть достаточно, Плацид, – сказал он с улыбкой. – Есть области, в которых ты имеешь явное превосходство над Аэцием… Если бы умение стрелять из лука могло решать битвы, я завтра же стал бы твоим оруженосцем и сопровождал бы тебя в поход против Аттилы… А теперь изволь послушать, как должен звучать декрет о налогах. Каждый, кто принадлежит к сенаторскому сословию, берет на себя бремя содержания трех солдат, если носит титул сиятельного, и одного – если он только достославный. Достосветлые же будут складываться втроем на одного солдата… Поэтому, так как годовое содержание солдата составляет тридцать солидов, каждый illustris будет давать ежегодно девяносто солидов, spectabilis – тридцать, a clarissimus – десять… Торговцы же будут давать по одной силикве ежегодно, и как ты видишь, я их совсем не обижаю, потому что самый богатый торговец даст в двести сорок раз меньше самого бедного сенатора… Я пойду даже дальше, Плацид: торговец даст из собственной мошны только полсиликвы, а другую половину взыщет с покупающих, повысив предварительно цены…
Валентиниан улыбнулся.
– Право же, лучше было бы пощадить и торговцев, и покупателей, и бедных сенаторов, а все нужные деньги собрать с самых богатых посессоров… Басс или Петроний Максим вовсе не заметили бы уменьшения доходов, даже если бы каждый выставил по легиону…
– Будет так, как я сказал, император…
– Я знаю, что будет так… По крайней мере еще какое-то время… Но что же станет с авторитетом императора, если я поклялся торговцам, что пощажу их, а на самом деле будет иначе?..
– Предоставь это мне, Плацид!.. Я беру на себя заботу о том, чтобы ни тени, ни пятнышка не упало в этой связи на императора… Но что это за люди?..
На пороге гимнасия, согнувшись в низком поклоне, стояли три седобородых старца в высоких остроконечных колпаках и одеждах, усеянных золотыми звездами. При виде их лицо Валентиниана мгновенно оживилось. Он быстро направился к ним, нетерпеливо восклицая:
– Говорите!.. Ну, говорите же!
– Юпитер показался, государь, – сказал один из старцев.
– И звезда вечного счастья также, – добавил другой.
– Иду, иду…
– Куда, Плацид?.. – неимоверно удивленный спросил Аэций. – Кто эти люди?..
– Халдейские астрологи… они прорицают мне будущее по расположению звезд и планет… Я как раз иду с ними, – и он дерзко улыбнулся, глядя патрицию в лицо, – чтобы прочитать по звездам год, месяц и день, когда я, как в центр красного кружка, пущу стрелу в сердце Аэция…
Патриций пожал плечами.
– Право, не пойму, почему лучше и благочестивее гадать по звездам, чем по дымящимся птичьим внутренностям?.. И какая, собственно, разница между святотатцем Литорием и набожным Валентинианом Августом?!
Silentium et conventus – совместное заседание императорского консистория и сената в присутствии императора – уже началось. Префект города Ауксенций приступил к чтению императорского налогового декрета, начинающегося словами: «В год четыреста сорок четвертый от рождества Христова, царя нашего небесного, сына божия, и девятнадцатый год нашего счастливого правления угодно было нам…» Сенаторы то и дело прерывали чтение громкими рукоплесканиями и радостными возгласами в честь императора. II все то и дело поглядывали на дверь, в которую должен был войти в курию патриций. Все знали, что он уже в преддверии и беседует с представителями торговцев, которые заступили ему дорогу и обратились со своими жалобами и пожеланиями, отнюдь не скрывая горящего в душе негодования.
– Право же, славный муж, – повышенным тоном говорил один из них, – ты много сделал для императорского трона, для римского мира, для войска, для сената… Отовсюду сыплются на тебя благословения… Но за что же должны тебя благословлять римские торговцы?.. За то разве, что облагаешь нас новым налогом… Отпугиваешь от нас покупателей… Одним словом, разоряешь сословие, и без того больше всех разоренное со времен пребывания в городе варварского короля… Сам скажи, за что нам тебя благословлять и выражать благодарность?..
Аэцию страшно хотелось сказать: «Да пусть ад подавится вашими благословениями и благодарностями – плевал я на них!» – но удержался и после краткого размышления сказал:
– За что?.. А хотя бы за то, что с тех пор, как я патриций, ни один варварский король не грозит ни вам, ни вашему имуществу, ни лавкам…
Торговец – тот, что говорил перед этим – усмехнулся.
– Действительно, славный муж, – сказал он, – пока что еще не грозил нам варвар… Но не погрозит ли через год?.. Не разграбит ли Италию, не войдет ли в Рим?.. Как вошел в Карфаген, Эмериту, Толозу, Бургундию?! Это богу одному ведомо…
Аэций нахмурил брови.
– Пока я жив, ни один король, ни варварский народ не войдет в Рим, клянусь вам…
– Чем клянешься, славный муж?..
– Честью и добрым именем Аэция в потомках, – сказал он и вошел в курию, встреченный оглушительным гулом приветствий и бурей рукоплесканий.
3
Подходит к концу ежегодный день дружбы. Не прерывая своего рассказа о чудесах двора Аттилы, Кассиодор дает знак слугам – пусть наполнят пенистым цекубским вином до краев прощальные чаши. Как только блеснет на небе первая звезда, Аэций и Марцеллин обнимут хозяина и по большой Кротонской дороге отправятся, следуя всю ночь, в Регий, откуда под утро переправятся на сицилийский берег, в Мессану, где патриций вот уже три месяца собирает италийские легионы, ожидая скорого вторжения Гензериха. Один только Басс останется на ночлег в старинном брутийском гнезде рода Кассиодоров, но с рассветом и он покинет гостеприимный дом друга, отправясь в Рим на торжественное заседание сената, посвященное пятьдесят пятой годовщине Аэция. Быстро проходит в этом году день дружбы – действительно только день, а не два, не три, не неделя, как бывало в давние годы…
Седьмой по счету, этот самый короткий день дружбы. Семь лет назад впервые разлетелась по Риму и Равенне вызывающая всеобщую тревогу весть, что патриций империи уехал вдруг, неизвестно куда, неизвестно насколько, оставив нерешенными – как шептались магистры и магистрианы – самые важные дела империи… Все ломали голову, что бы это значило, куда бы он мог поехать, но никто не заметил исчезновения из Клаосийского порта легкой быстрой галеры, на которой ночью незаметно переправился Аэций через Адриатику на далматинский берег, чтобы во владениях Марцеллина – в той самой вилле, где он некогда укрывался от мести Плацидии, – провести короткую и милую ему минуту отдыха в кругу тех, кого он считал своими ближайшими друзьями и дарил особым расположением. Происходило это спустя несколько дней после возвращения из Галлии, где он находился четыре года, и за неделю до получения скорбного известия о поражении и смерти Литория, имя которого не раз вспоминал Аэций в течение первого дня дружбы, поднимая чашу в его честь и выражая несокрушимую надежду, что на следующий год в их кругу не будет пустовать место победоносного начальника конницы…
Второй день дружбы, совпавший с крещением сына Гауденция новым епископом Рима, отмечался во владениях самого Аэция; третий – в укрепленном замке главнокомандующего Сигизвульта под Каралисом на Сардинии; четвертый, на котором недоставало уже Сигизвульта, посвятили памяти благороднейшего из римлян, собравшись в день смерти Бонифация, в десятую ее годовщину; пятый праздновали в вилле Меробауда под Фиденами, на другой день после назначения поэта главнокомандующим. Это был единственный раз, когда круг друзей патриция вместо того, чтобы уменьшаться, пополнился прибывшим из Испании Астурием. И единственный раз, когда Флавий Меробауд вместо того, чтобы читать свои, слушал чужие панегирики, которыми осыпали его поэты со всех концов империи, славя день его возвышения как величайший праздник муз!
А когда в шестой раз – как раз в десятилетие возвращения Аэция из изгнания и назначения его патрицием – собрались в пиценском имении Басса, то, кроме хозяина, там были Кассиодор, восседавший за праздничным столом по правую руку Аэция, Меробауд и Марцеллин – по левую… А теперь – когда к концу приближается седьмой день дружбы и первая звезда должна возвестить минуту расставания – Марцеллин вместо того, чтобы радоваться, что занимает, место рядом с Аэцием, со скорбью думает, что вот уже и нет между ними того, чье место еще год назад отделяло его от патриция. Скорбь эта виднеется и в грустно-улыбчивом взгляде, который Марцеллин время от времени бросает на любимого вождя. Аэций читает его без труда… читает и еще что-то: немой упрек и обиду… И он не рассердится, только надует пренебрежительно губы и неприязненно пожмет плечами…
Да, взгляд Марцеллина говорит правду: одним другом у Аэция меньше, но что делать… Поэтическая слава и высшее воинское звание – не многовато ли для одного человека?.. Марцеллин должен знать и верить, что патрицию действительно было не очень приятно назначать Меробауда, но что он мог сделать?.. Для защиты панегириста рвать союз с сенатом?.. Начинать борьбу с могущественными родами тогда, когда Валентиниан все энергичней и с каждым днем успешнее сколачивает правоведов и чиновников в свою новую сильную партию?! Он был бы безумцем, если бы так поступил, – а без новых панегириков как-нибудь обойдется…
Молодой язычник отлично понимает немой ответ патриция, но Аэций не поймет того, что Марцеллин не только со скорбью, но и с некоторого рода удивлением думает об обиде, нанесенной его другу: разгневанный и оскорбленный Меробауд бросил прежний образ жизни и укрылся в какой-то сельской местности в Бетике…
«Клянусь священными геликонскими музами! – с искренней боязнью восклицает в душе Марцеллин. – Сколько свободного времени будет теперь у него для писания плохих стихов и варварской прозы?!»
Басс поглядывает на небо. Первую звезду еще, к счастью, приходится подождать, но на западе более багровое, чем обычно, солнце уже давно зажгло бледно-синие вершины брутийских взгорий, и вот – огромное, огненногривое, великолепное – скатывается оно все быстрее и быстрее за их живописные нагромождения, заставляя розоветь от последнего снопа лучей чудесным цветом девичьего тела стены города Стиллеция. Еще минута – и оно совсем исчезнет, растопившись в прекрасном сказочном Океане тысячами красок и тысячами оттенков…
Кассиодор тем же движением, каким его праотцы поднимали чашу, прощаясь с Гелиосом, сходящим в объятия Фетиды [92]92
Морская богиня, супруга Океана, мать нимф.
[Закрыть]поднимает свой кубок в честь отправляющегося на отдых «Ока господнего провидения». После чего снова возвращается к своему рассказу о посольстве к Аттиле.
– Я спрашиваю его, действительно ли он желает гибели империи… неужели, несмотря на всю свою дружбу к Аэцию, он действительно – как это говорят – готовит нашествие на западные области?.. Он усмехается и через грека Онегеза отвечает: «Моя слава и могущество совсем не нуждаются в том, чтобы лишить Валентиниана пурпура и империи… Я даже люблю его, как брата…» Я уже не со страхом, а с удивлением смотрю в это уродливое – ты же сам знаешь, Аэций, какое оно уродливое – лицо… в эти хитро и умно улыбающиеся глазки… на эти бесформенные губы и на редкие волоски бороды… Он же смеется: «Дружба моя к Валентиниану столь велика и так ревнива, что не успокоится до тех пор, пока не получит какого-нибудь доказательства взаимности… какого-нибудь действительно дружеского дара…» Я даже отпрянул. «Ты требуешь от Западной империи дани?!» А тот уже не смеется – гогочет!.. «Нет, не дани, всего лишь подарка, – переводит Онегез. – Разве я смею?.. Я покорно прошу…»
Басс с трудом сдерживает рвущийся смех. Двадцать лет назад так же разговаривал с Плацидией Аэций!
– Через десять дней, Геркулан, – обращается патриций к Бассу, – сенат должен одобрить постоянный ежегодный дружеский подарок для короля гуннов – истинно дружественного империи Аттилы…
Лицо Марцеллина заливается легким румянцем. Кассиодор опускает глаза. Басс вздыхает.
– А если император наложит вето? – спросил он с колебанием в голосе.
Аэций засмеялся.
– Плацид? Пусть попробует…
Наступила минута гнетущего молчания. Прервал ее снова Басс.
– Значит, император западных областей будет платить дань самому дикому из варваров?! – произнес он тихо и с нескрываемой горечью.
– Самому сильному из варваров, – воскликнул Аэций. – Что я говорю, друг мой?! Самому сильному из владык света!.. А впрочем, – добавил он тихо, – разве император Восточной империи вот уже два года не платит ему такую дань?..
– Это верно, платит, – ответил Басс, – но знаешь, Аэций, что бы я ответил, будь я на месте Валентиниана, на то, о чем ты сказал только что?
– Право не знаю, Геркулан.
Голос Аэция звучал сухо и почти неприязненно. Но Басс не смутился. Наоборот, еще большая горечь и даже легкая издевка послышались в его голосе, когда он произнес:
– На месте императора я бы так сказал: «Действительно, Восток платит гуннам, но ведь у Феодосия нет непобедимого Аэция…»
– И потому он платит семьсот фунтов золота в год! – воскликнул патриций, живо, но совершенно спокойно, почти дружески, сразу рассеяв тревогу, которая после слов Басса появилась на лицах Марцеллина и Кассиодора. – Запад же, у которого есть Аэций, будет платить только половину этой суммы… Так ведь, Кассиодор?.. Разве не сказал тебе король Аттила, что он не хочет с нас больше двадцати пяти тысяч двухсот солидов ежегодно?..
– Было так, как ты говоришь, славный муж, – подтвердил Кассиодор и тут же обратился к Бассу. – Скажи сам, Геркулан, разве это не настоящий триумф?.. За цену, в два раза меньшую, мы добиваемся мира, который нужен нам по крайней мере в два раза больше, чем Востоку…
– Поскольку у Востока, – подхватил Марцеллин, – кроме Аттилы, есть только один враг: персы… А у нас?.. Посчитай на пальцах, сиятельный… Гензерих, вестготы, Ругила со своими свевами, вечно беспокойные франки, беспрестанно бунтующие багауды в Испании… А бургунды, аланы, армориканы… Правда, сейчас они сидят тихо, но разве завтра можно будет полагаться на их верность?.. Право, сиятельный Басс, не в два и не в четыре, а во сто раз дешевле, чем Восточная империя, получили мы мир с Аттилой!..
Басс грустно покачал головой.
– Значит, отныне, – сказал он с горькой и страдальческой улыбкой, – великий и прекрасный римский мир будет миром лишь но милости гунна…
– Не только мир, – грубо возразил Аэций. – И император Западной империи будет владыкой лишь милостью гунна… Как приедешь в Равенну, Геркулан, спроси, прошу тебя, Плацида: не считает ли он, что за пурпур стоит дать триста пятьдесят фунтов ежегодно?!
– Сам посуди, Басс, – заговорил после краткого молчания Кассиодор, – сможем ли мы оказать сопротивление гунну, который втрое сильнее, чем объединенные силы вандалов и Теодориха, и именно тогда, когда мы накануне новой войны с этими объединенными силами арианских королей?! В любой месяц – да что в месяц! – в любую неделю они ударят на нас с двух сторон: один – на Италию, другой – на Арелат и Арверны… Неужели ты бы хотел, Басс, чтобы на нас ударили еще и из-за Рейна?!
Наступило угрюмое молчание. Все четверо перевели взгляд на простирающееся у их ног особенно прекрасное в этот предвечерний час море. Начинался прилив. В какой-то момент Аэций обратил внимание своих друзей на видневшийся в нескольких стадиях от берега маленький островок, на котором сидел, согнувшись, голый, темный, почти бронзовый подросток. Поднимающаяся вода медленно, но неумолимо с каждой минутой отнимала у него все новый и новый кусок земли вокруг ног. С берега плыл к островку небольшой челнок, в котором, быстро гребя, сидел какой-то бородач, вероятно, отец отрезанного приливом паренька. Успеет ли он вовремя?.. Спасет ли сына, который, вероятно, не умеет плавать?.. Не перевернет ли неосторожным движением челнок и не зачерпнет ли в него воды?.. Не сломается ли у него весло и не налетит ли неожиданно с востока вихрь, грозящий застопорить бег лодки?.. Вот что важнее всего было в эту минуту для патриция находящейся в смертельной опасности Римской империи и его ближайших соратников! Все сильнее бились у них сердца, а у Кассиодора выступили на лбу бисеринки холодного пота. Особенно тяжело было всем видеть, что мальчик не двигался, не размахивал руками, не кричал, не плакал, а неподвижно сидел, будто прикованный к своему месту, все в той же позе: скорчившись, поджав колени к самому подбородку, спрятав лицо в ладони…