Текст книги "Аэций, последний римлянин"
Автор книги: Теодор Парницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
И в ту же минуту рухнула на пол со страшным криком тревоги и боли; Аэций не ограничился одним ударом тяжелой ладони прямо по лицу, нагнувшись над лежащей, он принялся бить ее по плечам… по спине… но шее…
Нанося удары, он не топал ногами, не проклинал, не кричал… А когда ударил последний раз, воскликнул уже почти спокойно и скорее с издевкой, чем с гневом, но все еще тяжело дыша:
– Я тебе не Бонифаций, Пелагия! Забудь об этих своих уловках и женских приемах, которыми ты управлялась с ним… Если я сказал нет – никогда уже не говори да, потому что тогда тебе будет куда больнее и ты будешь вопить, а не стонать… Неужели ты действительно думала, что жена патриция империи будет явно веровать в ересь и всенародно показываться в арианской церкви? Я не предостерегал, считая тебя умной женщиной, и думал, что ты сама это поймешь… Мне жаль, что приходится такими вот способами учить тебя разуму…
Она села на полу. По щекам катились слезы, но лицо все еще было искривлено скорее бешенством и упрямством, чем болью… И гневно поблескивали два ряда стиснутых ослепительно белых зубов…
– Не знала, что ты такой, – процедила она, – а должна была бы знать… Ведь король гуннов был самым большим твоим другом! Можешь меня бить, можешь истязать… убить! Я не отрекусь от своей веры…
Вдруг она, что-то вспомнив, вскочила на ноги.
– Кто это вдруг стал таким правоверным?.. Гонителем еретиков?! – воскликнула она презрительно. – Друг богомерзких язычников… короля Ругилы… Марцеллина… Литория… А разве твой сын Карпилий не растет язычником среди твоих друзей гуннов?! Что это вдруг за неожиданная ревность! Бей меня, Аэций! В ближайший же господний день я пойду в церковь Агаты…
Из глаз ее посыпались искры… она подавилась последним словом… крикнула… схватилась рукой за горящую страшной болью щеку… Как сквозь сон, услышала его слова: «Говори, что хочешь, но насчет церкви Агаты даже пикнуть не смей!..» – И все же, не переставая гневно топать ногами, кричала:
– Бонифаций меня не отвратил от святой веры… даже епископ Августин… Не отвратишь и ты!
– Бонифаций, хоть и великий человек, был рабом ложа, а Августин – святой и ученый муж, никто из них не знал, как укротить строптивую женщину… А я знаю, Пелагия…
Он ушел, оставив ее задыхающуюся не только от боли, гнева и бессильной ярости, но и от страха и отчаянья. Вот и миновали счастливые и беззаботные дни, началась борьба, стократ опаснее прежней, так как в руках у нее нет никакого оружия против врагов… Как с ними бороться?! У нее руки опускаются – так она оглушена неожиданным страшным наскоком… Да, это не Бонифаций! Целый день и ночь проплакала она, кусая в бессильной ярости покрывало… Но на утро встала полная новых сил и твердых решений, мрачная, суровая, готовая к борьбе… Нет, она не сдастся!
Семь дней не видела она его. На шестую ночь плакала уже по другой, чем неделю назад, причине. А утром велела одеть себя как можно великолепнее и приготовить лектику. Но едва только она удобно устроилась на висящем в воздухе ложе, как увидела перед собой лицо Аэция.
– Куда это ты отправляешься?
Она побледнела.
– В церковь святой Агаты, – бросила она сквозь стиснутые до боли зубы.
В один миг он выхватил ее из лектики, на руках – как ребенка – пронес, сопротивляющуюся и кричащую, через перистиль, фауцес и атрий… головой раздвинул завесу на двери, ведущей в какой-то кубикул… бросил там, как тюк, потом вошел сам и занес руку для удара… Она испуганно закрыла глаза, но Аэций не ударил, он схватил ее за плечи и тряс до тех пор, пока она не подняла веки и не взглянула ему в лицо. С виду он совсем не был ни разгневан, ни возмущен. Голос его звучал совершенно спокойно, когда он сказал:
– Сама посуди, ревностная и святая христианка, чего стоит твоя набожность?! Нумидийцам, которые все видели и слышали, как ты кричала, придется свернуть шею или вырвать язык… Прошу тебя на будущее помнить, что никто не должен знать о подобных ссорах патриция империи с женой, потому что ему придется за это дорого заплатить… Ты еще не знаешь меня, Пелагия; так вот, я повторяю: патриций империи не должен иметь жены еретички, и тут ты ничего не поделаешь…
Она ответила ему, к удивлению, столь же спокойным голосом:
– Если бы я знала, что ты такой, я бы за тебя не вышла… Твой молодой друг, язычник с бородой гнусного отступника, сказал мне: «Аэцию его вера не мешает любить и ценить инаковерующих друзей и близких…» Почему ж ты теперь становишься таким ревностным и жестоким гонителем иноверцев?.. Палачом собственной жены?
Он улыбнулся.
– А все же я не ошибся: умная ты женщина, Пелагия… Что ж, скажу тебе правду: дух мой и совесть никогда не страдали от того, что ты веришь в подобосущность, тогда как вера, которую я чту, гласит, что надо признавать единосущность… Но повторяю: патрициат стоил мне стольких трудов, борьбы, жертв и пролитой крови, что я на самом деле был бы диким варваром или величайшим глупцом, если бы позволил отнять его – неважно как, вместе с жизнью или без жизни – только потому, что молодой красивой женщине не угодны статьи никейского символа веры…
Произнося эти слова, он отнюдь не допускал, что из-за арианства Пелагии вынужден будет потерять с таким трудом после стольких лет завоеванную, наконец, власть, но отлично помнил все предостережения Басса и Секста Петрония Проба, все отнюдь не выдуманные сплетниками надежды, которые Плацидия связывала с тем, что он женился на еретичке… Он хорошо знал, что у Плацидии было тайное совещание с епископами Равенны, Рима, Аримина и Медиолана, которые должны были во всеуслышание высказать возмущение и сокрушение по поводу грешного попустительства первого сановника Западной империи упрямству жены-еретички, каковая коснеет в грехе и после того, как ее пытался обратить в истинную веру сам святой Августин Гиппонский… Дошла до ушей Аэция и весть о существовании анонимной рукописи, предвещающей скорый конец нового патриция: автор рукописи выражал твердую уверенность, что случайная и жестокая смерть Бонифация не была – как утверждает какой-то там языческий ритор – еще одним примером бессмысленной или злорадной жестокости, присущей всем божествам, а наоборот: справедливой, хотя и суровой карой за попустительство жене еретичке. Но больше всего встревожили патриция слова Максима, якобы произнесенные на заседании императорского совета, состоявшемся в Равенне в отсутствие Аэция, на другой день после его свадьбы. Петроний, который вновь подружился с патрицием и приблизился к Плацидии, якобы напомнил, как Аэций в Галлии, не желая подчиниться приказу Бонифация, кричал послам: «У меня нет жены арианки… я не крестил своего ребенка в еретической церкви!»
– Да, Пелагия… Завтра в Рим прибывает жена Кассиодора и тут же по приезде навестит тебя. Иначе Кассиодор не был бы уже не только моим другом, но и вообще никем… Но на будущее не может повторяться, чтобы жена подчиненного избегала общества второй после Августы Плацидии матроны Западной империи из-за какого-то там различия между единосущностью и подобосущностью…
На сей раз улыбнулась Пелагия.
– Я вижу, что ты не думаешь ни о боге, ни о вере, ни даже обо мне, Аэций… а думаешь только о своем патрициате… Как же я могла забыть, что ты только потому на мне и женился, чтобы моим богатством усилить свою мощь… Но от моего богатства тебе будет мало проку: все захватил Гензерих… Я же, повторяю, веры своей не переменю, но и тебе потери патрициата не желаю… Если уж иначе быть не может, давай разойдемся… Любой епископ с радостью признает твой брак недействительным…
Последние слова она произносила быстро-быстро… единым духом… делая страшные усилия, чтобы не дрожали губы… чтобы не разразиться плачем… Аэций спокойно выждал, когда она кончит, и только тогда сказал, пожав плечами:
– Как хочешь, Пелагия… Если тебе уважение к памяти Бонифация и к собственному слову позволяет это… Но об этом мы поговорим, когда я вернусь из Равенны… Пока что у тебя хватит времени освоиться с радостями одиночества и вдовства… И ты уже больше не пойдешь в церковь святой Агаты… А твоих диаконисе я еще вчера выгнал из дома, впрочем, щедро одарив их. Дочь же твою, по моему желанию, вчера посетил диакон Леон и долго беседовал с ребенком о боге и Христе. С радостью убедился он, что малютка вовсе еще не сделала выбора между единосущностью и подобосущностью и без труда поверила, что дева Мария была богоматерью…
Сразу же после отъезда Аэция в Равенну Пелагия велела отнести ее в церковь святой Агаты. Но едва она поставила ногу на первую ступень, как увидела перед собой хорошо знакомую высокую фигуру центуриона Оптилы. Статный варвар был ревностным арианином, но тем не менее, почтительно приветствовав жену патриция, он заявил, что не впустит ее в храм. В голосе его и во всем облике было столько решительности, что она, придя в полное замешательство, даже не упиралась. Позволила проводить себя к лектике и велела возвращаться домой. Когда уже на Аргилете она повернула вдруг голову, то увидела, что Оптила в сопровождении еще трех германцев, которых она нередко видала в церкви святой Агаты, верхом движутся за лектикой в каких-нибудь пятидесяти шагах.
– О Иисусе, – прошептала она с изумлением, – неужели для них воля Аэция значит больше, чем божья?
6
Давно уже миновала полночь. Но Пелагия ни на минуту не сомкнула глаз. Вот уже пятая ночь, как ее совсем оставил сон. Но в прежние ночи она хоть как-то еще боролась, а теперь даже не ворочается в лихорадочном волнении с боку на бок: неподвижно лежит она на спине, напрасно стараясь проникнуть взглядом через толщу непроницаемого мрака, плотной массой наваливающегося на грудь… на голову… на все тело… на уже безвольную мысль… Она не видит даже себя. «Может быть, это и лучше?» – промелькнуло в голове и исчезло. Она села на постели. Потом свесила с ложа ноги. Сидит так с минуту и говорит себе: «Сейчас снова лягу». Ищет длинными пальцами расстеленную на полу ткань, встает и идет. Не берет ни одеяния, ни сандалий. Идет через длинный ряд темных пустых комнат босиком, в одной только белой столе, открывающей плечи, шею и верхнюю половину груди. Вот так же шла она утром пятого дня перед сентябрьскими календами неполных пять лет тому назад. Шла, чтобы, торжествуя в своей ненависти, бросить в лицо Бонифацию скорбную для него и радостную для нее весть о смерти ее врага – Августина… весть о выигранной ею битве, которая бесповоротно заканчивалась с кончиной отца Африки…
И вот снова кончается ее последняя битва.
Четыре месяца не возвращался Аэций из Равенны. В начале пятого Пелагия послала ему короткое письмо – только три слова: «Хочу, чтоб вернулся». Хотело этого не только ее тело, покорное лишь зову любви, хотела и еще борющаяся ее воля: она знала, что чем дольше не возвращается Аэций, тем отчетливее становится ее поражение. Аэций не вернулся и не ответил на письмо. Однако когда Пелагия собралась – впервые за четыре месяца – в церковь святой Агаты, на лестнице она уже не встретила Оптилы, и никто не воспрепятствовал ей войти в храм. Но молиться она не могла. Все, что она раньше слушала, на что смотрела или что шептала с радостью, восхищением, упоением, а иногда и с перехватывающим горло рыданием, – все казалось теперь безразличным и скучным, а прежде всего удивительно чужим и далеким. Диакон-гот, напоминавший ей раньше архангела Рафаила с диптихов, в тот день казался похожим на Иуду Искариота с мозаик. Она быстро покинула церковь и как можно скорее вернулась домой. От Аэция не было никаких известий. Она стала навещать живших в Риме жен знатных сановников и приглашать их к себе. Как-то ее уведомили, что она может увидеться с дочерью, которой не видала с самого отъезда Аэция: учителя и воспитатели получили строгий наказ – не позволять девочке видеться с матерью. Побуждаемая скорее долголетней привычкой, нежели настоящим интересом, Пелагия завела с нею разговор о боге и святой вере: девочка – как ей сразу показалось – очень продвинулась вперед, но Христа упорно называла сыном божьим, единосущным отцу, а произнося имя девы Марии, с почтением возносила глаза к небу и добавляла греческое слово «Теотокос» [67]67
Богоматерь (греч.).
[Закрыть]Пелагия простилась с нею без гнева, но и без особой скорби, поспешно вернулась в свои комнаты и бросилась на ложе, стараясь ни о чем не думать. Однако изо всех закоулков памяти выползли воспоминания. Вот она быстро вскочила и пошла в другую комнату – но только мысленно!.. На самом деле не шевельнулась с места и сама начала помогать памяти. С той поры она уже не сомкнула глад. После двух бессонных ночей она узнала, что Аэций вернулся. Прошел еще целый вечер и долгая, самая ужасная из всех ночей, а он не приходил. С радостью, как будто чудом избавляясь от преисподней, встречала она наступающий день. Но Аэций опять не появился. Когда спустился сумрак, Пелагия поняла не только то, что предстоит ночь еще в сто раз ужаснее предыдущей, но и то, что каждая последующая будет куда страшнее и ужаснее каждой минувшей. И вот на пятую ночь она встала и идет.
В одной из комнат висит на стене маленький светильник, бросающий тусклый свет: она снимает его и слабым желтым пламенем прокладывает себе дорогу… во всяком случае, себя она видит…
В какой-то момент сердце ее ударяет громче и резче: она уже знает, что Аэций заперся в комнате, в которую никогда не позволяет ей входить. И вот она видит пробивающийся сквозь щели свет. И ничуть не колеблется: бесшумно идет она вперед и широко раскрывает большую двухстворчатую дверь. А теперь, если что и чувствует, кроме радости и удивительного и сладостного ошеломления, то разве только восхищение. Посреди комнаты стоит залитый светом Аэций. Гун Траустила растирает своего господина обильно смоченным грубым жестким холстом. «Снова хотел работать всю ночь», – думает Пелагия, и именно это наполняет ее восхищением.
Она прикрывает глаза. Сейчас гнев исказит до неузнаваемости любимое лицо… Как она посмела прийти?! Вон!.. А может, начнет бить?.. Но самое важное все-таки то, что – она может поклясться – никого больше она в этой комнате не заметила…
– Входи, Пелагия… Я хочу поздороваться с тобой…
Он нежно берет ее за руку и ведет к широкому, заваленному табличками и свитками столу. Траустила исчез, как сквозь землю провалился.
– Взгляни на эти каракули, – говорил Аэций, – на это большое «Г» и уродливое «р»… Это собственноручная подпись короля Гензериха – она стоит больше всей Ульпиевой библиотеки… Тригеций вернулся из Африки… Я победил хищника, который еще поныне твой единоверец, Пелагия… Мир заключен… Гензерих, не проигравший ни одной битвы, согласился присягнуть на феод, он получает Мавританию, Ситиф и часть Нумидии… Три четверти твоих владений я вернул, Пелагия.
Взгляд ее быстро отрывается от подписи еще столь недавно страстно почитаемого врага – брата – короля – ревнителя веры, который борется лишь с тем, на кого прогневался бог… В комнате нет ничего необычного, кроме какого-то странного оружия и огромного белого изваяния, лицо которого тонет в темноте. Пелагия бросает вопросительный взгляд.
– Не узнаешь? – улыбается Аэций. – Ведь это же благороднейший из римлян… великий человек… твой муж Бонифаций…
Пелагия не спешит разглядеть увековеченное в мраморе красивое, благородное лицо первого мужа. Голова ее бессильно падает на плечо Аэция. Большие жесткие руки заботливо, нежно обнимают ее.
– Ведь и я соскучился по тебе, Пелагия, – как сквозь туман, слышит она его голос. – А ты, глупая, говорила, чтобы мы разошлись… Теперь не скажешь этого?.. Теперь все будет так, как должно быть, да?..
– Да, как должно быть… – отвечает она, точно в полусне. И вдруг пробуждается, захлебнувшись безграничностью воспламенившего все тело и кровь счастья – дрожащий от страсти голос Аэция произносит:
– Сними это облачение, Пелагия, прошу тебя…
С радостью, торопливо срывает она с себя столу и безвольно – но уже совсем в иной безвольности – опускается к его ногам. Под своим коленом, полная радости, чувствует она напряженные, горячие пальцы его ноги… а грудью опирается о его колени… Неожиданно с шипением-гаснет светильник… Но не темно… В комнату пробивается рассветная серость… все становится серым…
Да, теперь Пелагия все понимает. Вот оно, сбылся тот странный сон, который она видела в день битвы под Аримином. Как же она могла тогда не узнать столь хорошо знакомое ей по диптихам и бюстам лицо! Как она не узнала эту грудь – широкую, сильную, волосатую… это великолепное тело?!. В рассветный час все большие предметы выглядят как зловещие, мрачные скопления больших серых глыб, а маленькие – напоминают одинокие острые камешки. И все какое-то испепеленное, окутанное странным туманом…
Теперь уже намеренно, припоминая подробности сна, она просовывает голову между широкой ладонью и сильной грудью… Все сбылось: ее изгнали из рая, но она не плачет… не отчаивается… не борется… чувствует только усталость, когда думает о прошлом… Единственное, что утешает ее в эту минуту одиночества… в момент оторванности от всего, чем она до сих пор была, – это их нагота… нагота первых людей…
Аэций поднимает ее… Берет на руки и несет, как ребенка… Он не сгибается под тяжестью… идет уверенным упругим шагом… Конечно же, его сильная ступня не боится ни серых груд острого щебня, ни злобных камней-отшельников…
Неожиданно он останавливается, поднимает ее высоко, почти на уровень своей головы… Колышет ее воспламененное тело и расслабляет ладони, как будто грозит, что вот-вот бросит ее… бросит на серый щебень… на серые острые камни… на страшные глыбы…
– Сделаешь так, как надлежит жене патриция?..
Прежде чем безвольно повиснуть в его руках, она еще раз вся напряжется и упьется своими собственными словами:
– Сделаю все, что ты захочешь…
7
– Я сказал: вот он день, двукраты торжественный… О, что я сказал, любезные братья и сестры?.. Не двукраты, а истинно трикраты…
В заполнившей новую Либерийскую базилику тысячной толпе движение. Мужчины и женщины, старцы и дети, крещенные и катехумены, сенаторы, чиновники, военные, купцы и многочисленные гумилиоры, все как один человек обращают к амвону один тысячеглазый, удивленный, почти встревоженный взгляд. Толпа не любит неясности, особенно неожиданной неясности… Что это может значить, если мудрый и ученый диакон Леон поправляет сам себя и говорит, что этот день не двукраты, а трикраты торжествен?! Но все знают, что святая жертва, которую впервые в только что выстроенной базилике свершает епископ Ксист – двукратная жертва, нет, трикратно благодарственная… Вот и непонятно – тем более, что минуту назад сам диакон Леон объяснил верующим, за какие милости надлежит от них Христу двукратное – нет, все же трикратное – благодарение…
– Первая милость, – говорил он, – та, что угодно стало господу нашему иже на небесех благосклонно взглянуть на то, что в год четыреста тридцать и пятый от воплощения единородного сына его воздвигнулся на этом вот Эсквилинском холме новый великолепный дом господен к вящей славе господа нашего и к чести матери его Марии и для увековечения памяти епископа Рима – Либерия… Так кто же посмеет сказать, что негодна или хотя бы безразлична господу эта смиренная жертва наша?.. Разве не сделал он так, поддержав всемогущей волей своей наши слабые силы, что никакой трус земной ни разу не поколебал ни стен, ни лесов?.. Что ни один варварский народ, ни одна рука святотатственная не потянулась к сокровищам, доброхотно со всех сторон в храм принесенным?.. Более того, скажу, братья: ни один художник, ни резчик, ни каменщик, работая в самом высоком и опасном месте, не упал с лесов, не разбил себе голову, не сломал и не вывихнул руку или ногу… Никто также неспособностью или небрежением не исказил, не испортил, не погубил своей или чужой работы… Разве же не виден в том промысел божий?.. Явная милость, за которую мы должны принести самое горячее наше благодарение?!.
Что за вторая милость, за которую надлежало ныне благодарить Христа, – хорошо знали не только собравшиеся в базилике толпы, но и почти вся Италия… Ведь еще не прошла октава, как вернулся из Африки в Рим блистательный Тригеций, доставив радостную новость, что в третий день перед февральскими идами заключил в Гиппоне мир со страшным хищником, сущим дьяволом в обличьи дикого варвара, королем Гензерихом.
– Да благословит тебя Христос, Тригеций, – шепчут все губы в Либерийской базилике. – Теперь не грозит Италии ни нашествие, ни голод… Удержал свой порыв жестокий варвар… смирился перед величием империи, отдернул алчную лапу, которую уже наложил на нумидийский и византийский хлеб…
Взгляды всех присутствующих в церкви устремляются к сенаторию, где в первом ряду справа, рядом с проходом к протезису, сидит человек, спасший житницу Италии…
Большинство, особенно из числа гонестиоров, знает, что Тригеций – это только послушное и добросовестное орудие чужой воли, мощной воли патриция империи. «Так пусть же возносятся хвала, честь и благодарность славному Аэцию», – растроганно и восхищенно думают тесно сбившиеся в нёфе чиновники, солдаты, даже ремесленники, а прежде всего владельцы многих югеров плодородной земли в Африке и хлеботорговцы. «Насколько же он могущественнее Бонифация, о котором в общем-то не стоит жалеть… Ведь дважды заставил нас голодать и в конце концов потерял бы всю Африку… Разве сравнишь его с Аэцием! Да и какое может быть сравнение, если уж страшный Гензерих – который только и бил Бонифация, – так, без единого сражения, испугался Аэция, что хоть и победитель, а сразу согласился на мир и феод?! Поистине, имея такого патриция, можно не бояться ни нашествия, ни голода…» Сознание, что при правлении Аэция никакое зло не постигнет ни империю, ни Рим, ни кого-либо вообще, наполнило бы сердца собравшихся в Либерийской базилике чувством полного счастья, если бы не разочарование и не обида, нанесенная обожаемым патрицием: все как один были уверены, что увидят славного мужа в церкви – ведь не могли же они себе представить, что он не явится в храм, где свершают благодарственную жертву по случаю его же побед!.. Не хотели верить, что еще третьего дня он уехал в Равенну, и то и дело с надеждой пожирали тихим взглядом отделенный колоннами от нёфа сенаторий. Лишь немногие знали, что отсутствующего патриция – как представители его особы и власти – замещают комес Кассиодор и сиятельный Геркулан Басс, со времени возвращения Аэция вновь, после семилетнего перерыва, исполняющий должность префекта претория Италии. Кассиодор, в панцире, в поножах и военном плаще, олицетворял воинскую власть патриция, префект претория – гражданскую.
По левую руку Басса сидел Секст Петроний Проб. Взгляд обоих с неослабевающим любопытством блуждал по всей церкви – по абсиде, пресвитерию, нёфам, по опирающемуся на мощные колонны архитраву, – а чаще всего возвращался к многочисленным изображениям, и в первую очередь к великолепной мозаике, почти целиком состоящей из картин, посвященных деве Марии как богоматери. Басс с каким-то напряженным внутренним беспокойством смотрел на Благовещение, на Жертвоприношение и Сон Иосифа, на Избиение младенцев и Поклонение волхвов. Принципы веры, оглашенные недавним собором в Эфесе, если и не встречали в его мыслях и сердце открытого сопротивления, то с большим трудом прокладывали через них дорогу… Проблема единения ипостасей во Христе сравнительно мало колебала правоверность префекта претория: хотя, зная греческий язык, он был хорошо знаком со взглядами Феодора Мопсуестского и в значительной мере сам их разделял, не мог же он не согласиться, что доводы патриарха Кирилла больше согласуются со святым писанием, во всяком случае с буквой его; зато куда трудней было ему поверить, что дева Мария была матерью не только Христа-человека, но и самого бога… Слишком глубоко запал ему в мысль и сердце возглас ересиарха Нестория: «Я не могу поверить, чтобы богу было два или три года!» – так что, глядя на эту часть мозаики, которая представляла розовенького младенца Иисуса, принимающего в Египте смиренное поклонение мудрейшего Афрозидия, – он не мог сдержать невольного трепета: до чего же легко впасть в ересь!.. И положив голову на мрамор сталлы [68]68
Сталлы – огражденные скамьи для высшего духовенства и светских сановников.
[Закрыть]начал тихо молиться: «Милости твоей – веры молю у тебя, господи…»
Секст Петроний, хотя и глядел на те же самые изображения, что и Басс, был далек от подобных мыслей. Если бы префект претория спросил его, верит ли он в Марию Теотокос и в полное единение божества с человечеством во Христе, он удивленно ответил бы, что верит в авторитет собора, а значит, и во все, что собор провозглашает. Верит и в то, что представляет вот это изображение слева: покуда Аарон и Ор будут поддерживать высоко поднятые руки Моисея, до тех пор не исхитят победы амаликитяне у избранного господом народа? Почему? У Секста Петрония есть краткий ответ, которому его научила в детстве мать, в те времена, когда он проказничал с мальчишками-варварами: «У бога ни единое слово не будет всуе…» Так что он с невозмутимым спокойствием смотрел на мозаику и фрески, слушая слова диакона Леона:
– Почему же трикраты торжествен сей день?.. А вот почему, дорогие мои: заключая почетный мир с бешеным хищником и мужеубийцей Гензерихом, мы празднуем победу не только над ним и его народом, но и над богомерзкой арианской ересью… Вот за что возносим мы Христу благодарения и свершаем жертвы и моления за тех, чьей волей и деянием это мир обретен… Слава им и покой господний во все дни да будет с ними! Я знаю, братья, что не один из вас думает сейчас: «Что же это за триумф истинной веры над ересью, если мы победили еретиков руками и мечами также еретическими». О дорогие мои, неужли вы по правде думаете, что, пользуясь помощью наемного солдата-еретика, мы тем самым заключаем мир с ересью и братаемся с нею?! Воистину, кто так думает, кощунствует так же, как если бы он сказал: «Бог братается с сатаной». А разве же не прибегал отец наш небесный к сатане, когда на то была его святая воля?.. Разве не предал в руки нечистого верного своего Иова? Зачем?.. Чтобы служил его божественным целям. А разве спаситель наш, изгоняя демонов из безумного, не велел им войти в свиней и разве те не послушались его, как наши еретические солдаты слушают набожных, правоверных военоначальников и комесов?! Братья и сестры, ересь – вот самый страшный враг… пагубнее голода, варварского нашествия, заразы и самой смерти… Берегитесь ее! Верьте в одно то, чему учат святые соборы… Отвергайте то, что они проклинают… И молитесь всегда: «Господи, сотри ересь и еретиков с лица земного… Пусть одна только пребудет вера, одно божье учение – правоверное, католическое, именно то, о котором говорит святой муж Винцент Лерский: «Quod semper, quod ubique, quod ab omnibus credilum est» [69]69
Которое исповедуется всегда, везде и всеми (лат.).
[Закрыть]… Что еще скажу я об еретиках, братья мои?! А то, что они хуже язычников… Ибо что суть язычники, как сказал епископ Константинопольский Иоанн Златоуст?.. Они суть яко дети неразумные, неспособные понять того, что есть самое важное, единственно важное в жизни человеческой… А богомерзкие еретики…
Слово замерло у него на губах. И одновременно громкий шепот пробежал по всей базилике. С великолепного курульного кресла, помещенного между алтарем и абсидой, с трудом, но почтительно встал епископ Рима Ксист, поддерживаемый епископом Дамазом из Порта и молодым диаконом Хиларием. Весь сенаторий как один обратили головы к виднеющемуся в глубине перистилю, откуда через нартекс [70]70
Притвор.
[Закрыть]входила в нёф жена патриция империи, держа за руку девочку.
Толпа расступалась с почтением и изумлением, оставляя посреди церкви широкий свободный проход. Пелагия точно плыла по нему, ни на минуту не отрывая глаз от разноцветных плит пола.
Секст Петроний наклонился к уху префекта претория.
– Вот величайший триумф Аэция, – шепнул он удивленно. – Действительно втройне стерт позор поражения под Аримином. Чего не добился Бонифаций, сделал Аэций… Он одержал блистательную победу… победил женщину.
– Двух женщин, славный муж… Взгляни на сиятельного Паулина…
Взгляд Секста Петрония обратился туда, куда показывал Басс: сенатор Паулин, непреклонный враг Аэция как друга еретиков и язычников, нерадивого в делах веры и сеющего разврат, смотрел на идущую по церкви Пелагию дружелюбным, восхищенным взглядом. Поистине, насколько же благороден и достоин наивысшей почести патриций империи: он отблагодарил Бонифация за благородство тем, что доставило бы покойному величайшую радость, – он обратил его вдову в истинную веру!
С трудом сдерживая волнение и радость, диакон Леон пытался докончить проповедь, но не мог отделаться от ощущения, что обращается уже не и сенаторам, не к набожным матронам и собравшейся толпе… а говорит только для этой одинокой – он хорошо чувствовал, как она одинока, – женщины, идущей посреди храма.
– Господь отвратит благородные души от ереси и всякой скверны… Укажет им, где настоящая вера… В канонах святых соборов… Тот, кто в них верует, будет благословен – истинное дитя господа и церкви…
– А теперь взгляни на Максима, – шепчет Басс.
Секст смотрит на своего родича. Смертельно бледный Петроний Максим, не скрывая сокрушения и чуть ли не ярости, рвет зубами белый треугольный платок.
– Проиграли, – снова наклоняется к Бассу Секст Петроний. – Плацидия проиграла последнюю ставку… Действительно, прав ты, сиятельный Геркулан… Это не обычная победа, хотя бы и великая. Это двойная победа… Двукраты торжественный триумф…
Басс смотрит на епископа Ксиста, на диакона Хилария, на онемевшее от изумления и радости лицо молодого священнослужителя из «Tres tabernae» Люцифера и, с трудом сдерживая улыбку, думает: «Да что там, четырежды торжественный день!»
Пелагия входит за ограждение сталл и быстрым, решительным шагом направляется к кафедре для чтения евангелия, к матронеуму [71]71
Места для женщин.
[Закрыть]. На лицах жен сановников и сенаторов видно удивление, замешательство, даже недовольство. Вот идет жена патриция, чтобы занять первое место в первом ряду – перед самым алтарем.
Высоко-высоко возносится звучный, сильный голос диакона Леона:
– И это есть настоящее учение божье… Так поучает о Христе господе нашем святой собор в Никее…
Пелагия, поддерживаемая женой Кассиодора, опускается на колени перед алтарем.
– А те, – гремит с амвона Леон, – кто говорит: «Было время, когда его не было» – или: «Прежде, чем он появился, его не было» – или: «Прежде, чем он воплотился, он не существовал» – и утверждают, будто сын божий был сотворен, – пусть они будут прокляты!..
Римский епископ Ксист дрожащей рукой творит пастырское благословение над покорно склоненной Пелагией.