Текст книги "Аэций, последний римлянин"
Автор книги: Теодор Парницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Солдаты видели, как вдруг он улыбнулся и что-то шепнул Андевоту. Потом быстро приблизился к шпалеру, почти касаясь мощной грудью застывших в напряженных руках щитов, и неожиданно обратился к старому солдату в короткой тунике, в староримской лорике и резном шлеме с красным султаном, который замер недвижно, точно живой памятник легионера времен Сципиона или Цезаря.
И как один человек дрогнули вдруг две трети доместиков. Новый начальник дворцовой гвардии обратился на чистейшем готском языке к солдату, который по виду мог быть памятником триариям из-под Метавра или Пидны… Вспыхнули глаза старого солдата-варвара.
– Где ты заработал этот шрам? – спросил полководец, указывая пальцем с блестящим перстнем на рассеченную щеку гота.
– За Феодосия Августа, под Аквилеей, сиятельный.
Лицо Аэция оживилось.
– Ты знал моего отца, Гауденция, отважный воин?
Под староримской лорикой выгнулась могучая грудь.
Голубые глаза чуть не выскочили от радости и гордости из длинных темных ресниц.
– Два раза ночевал с ним в одной палатке, господин…
Широкая улыбка озарила лицо Аэция. Он стащил с пальца кольцо и, втиснув его в ладонь солдата, спросил:
– Есть у тебя сын, друг моего отца?..
Упала на мощную грудь старая голова.
– Отврати от меня гнев свой, господин, – послышались тихие, смущенные слова. – Сын мой служит королю своего народа…
– И, наверное, ему больше к лицу турьи рога на шлеме, чем римская одежда! – быстро воскликнул Аэций. – Когда вскоре встретишь его в огне битвы, не убивай…
И двинулся дальше вдоль сверкающей шеренги. А по солдатским рядам шорохом пробежало: «Идем на короля готов…»
Только на немногих лицах появилось огорчение и тревога. Большинство горело радостным огнем, радостно бились под панцирями варварские сердца: ведь скольких из них обида или родовая вражда к королю своего народа и его приверженцам пригнала сюда, под римские значки!.. И вот для многих из них приближался день расплаты и отмщения.
Вновь остановился Аэций. На этот раз перед молодым гигантом вандалом. И с ним заговорил на языке готов, на котором говорил почти каждый варвар в римском войске.
– Ты был уже в каком-нибудь сражении?..
– Еще нет, предводитель…
– Скоро побываешь… Я хотел бы, чтобы ты был таким же отважным, как твой родич, великий Стилихон…
Последние слова он произнес на языке римлян, громко и свободно. Изумились старые солдаты, испуганно насторожились в свите знатные и сановные воины: вот уже семнадцать лет никто не говорил с солдатами о Стилихоне иначе, нежели с издевкой и поношением.
А Аэций уже остановился перед другим солдатом. Положив ему палец на сверкающую грудь, он вновь заговорил на языке готов:
– Ты ведь из аланов, так?.. Помни же… бери от римлян только то, что умно и что может пригодиться… Почему ты сменил на это тонкое, красиво сверкающее, но так легко пробиваемое вооружение панцирь из конских копыт, какой носили твои отцы на диком Кавказе?
К каждому он обращался с дружеским словом: к франку, к бургунду, к свеву. О каждом народе и его обычаях он что-то знал, что-то помнил, что-то одобрял. И вдруг солдаты услышали, как он заговорил на ином языке, странном, диком, смешном, ни на один не похожем. И вновь он говорил бегло, быстро. Все повернули головы туда, откуда доносился его звучный голос. Они увидели его стоящим перед низким, как будто перекрученным, но широкоплечим, сильным человеком с кривыми ногами и маленькими раскосыми глазками. Человек этот радостно щерил зубы и время от времени прерывал слова вождя радостными возгласами.
– Скоро у тебя будет много товарищей из твоего народа, – с улыбкой говорил ему Аэций. Он хотел еще что-то сказать, но вдруг взгляд его упал на стоящего в нескольких шагах поодаль солдата и задержался на его фигуре с удивлением и даже с какой-то издевкой.
Это был худой, слабосильный юноша, почти мальчик. Видно было, как он сгибается под тяжестью снаряжения, щита и копья. Большие черные глаза его были устремлены на Аэция. В этом взгляде начальник дворцовой гвардии прочитал нечто столь необычное и неожиданное, что, дружески ударив гунна по плечу, быстрым шагом поспешил туда, где стоял, усилием заставляя себя не покачнуться, худой юноша. Аэций смерил его с ног до головы проницательным взглядом; чем дольше он вглядывался в него, тем сильнее вздрагивали уголки рта солдата. Аэций пренебрежительно выпятил губы. С минуту покачивал он головой и вдруг спросил со злорадством в голосе:
– Что ты тут делаешь?
– Служу Риму, – послышался ответ.
Аэций пожал плечами и обвел взглядом войско.
– Они все ему служат, – сказал он и тут же бросил новый вопрос: – Из какого ты народа?
Еще судорожней задрожали уголки рта юноши. Но большие черные глаза вызывающе смотрели в широкое усмехающееся лицо. Ответил он громко, и в словах его звучали упрек, обида и даже презрение:
– К сожалению, я всего лишь римлянин, вождь.
Аэций с минуту молчал. Потом медленным движением положил широкую ладонь на худое плечо и сильным голосом, чтобы его слышали в самых дальних рядах, воскликнул, не переставая улыбаться:
– Это ничего. Я тоже римлянин.
И вдруг, наклонившись к молодому солдату, поцеловал его в щеку.
7
Неужели призраки прошлого никогда не оставят ее? Неужели всегда будут возвращаться навязчивым хороводом мучительных или сладостных воспоминаний? Чего они еще от нее хотят? Неужели они не знают: в тот десятый день перед ноябрьскими календами, когда на Римском форуме патриций Гелион провозгласил ее сына императором Августом, навсегда захлопнула в своей душе Галла Плацидия дверь, в которую она позволяла проскальзывать теням минувших времен и минувших чувств… Кончилась навсегда та жизнь! Теперь началась жизнь новая… обращенная только к будущему… Но почему тогда вдруг вновь возвращаются забытые лица?.. Чего хочет от нее гот Анаолз, который в Нарбоне за свадебным столом сидел между Ингеном и женихом?..
– Чего… ради Христа, скажи, чего ты требуешь от меня, Анаолз?
– Хочу приветствовать тебя, королева…
Да, этот призрак говорит «королева», а не «Августа»… Но откуда в таком случае взялся этот глубокий шрам на шее, которого тогда, в Нарбоне, не было… Она спрашивает призрак:
– Откуда у тебя этот шрам?..
– Меня ранили в битве… под Арелатом… – слышит она ясный ответ.
Плацидия не понимает. Она никогда не слышала ни о какой битве под Арелатом. Твердой рукой она осеняет себя крестом. Но призрак не расплывается в сумраке, который заполняет тронный зал. Плацидия решается. Она хлопает в ладоши. Вносят лампы. Становится светло… призрак не исчезает… Живой, настоящий Анаолз!
С каким трудом принуждает она себя сохранять спокойствие – не может же она выдать своей радости, наоборот, она должна нахмурить брови и сурово отчитать гота за то, что он сказал «королева», а не «Августа»…
И вдруг она что-то припоминает. Лицо ее мгновенно проясняется – нет, она простит ему…
– Привет тебе, благородный Анаолз! – восклицает она. – Ты прибыл послом от короля Теодориха?
Какое наслаждение заключить с Теодорихом мир за спиной Аэция, собирающегося схватиться с готами!.. Просто хочется по-детски хлопать в ладоши.
– Нет, королева, я пленник.
Глаза Плацидии становятся еще выпуклее, еще круглее, чем обычно. Дрожат ее длинные, сужающиеся к ногтям пальцы.
– Скажи… скажи… Анаолз…
– Аэций прислал меня к тебе, королева… как дар… как невольника… Аэций – победитель… Под Арелатом он разгромил наше войско… король Теодорих еле ушел живым, весь израненный… Самые старые готские воины не помнят такого поражения… Радуйся, королева, ты выиграла…
«Проиграла, – думает Плацидия, полная безграничного отчаяния, – снова проиграла… Ему…»
Государственный переворот
1
Скоро полночь. В палатке вновь назначенного magister utriusque militiae [35]35
Командующий обоими родами войск – пехотой и конницей, главнокомандующий (лат.).
[Закрыть]становится просторней. С рассветом войско двинется на юг, к Арелату, которому спустя три неполных года вновь угрожают готы: так что каждый хотел бы немного поспать, хотя бы вздремнуть с минуту. Андевот, Кассиодор, молодой Авит-арвернец, сын бывшего префекта Галлии Аполлинарис, войсковой казначей Валерий один за другим покидают палатку, в десятый раз желая полководцу долгих лет всегда победоносного командования войсками Западной империи. Один только Астурий, который не спал прошлую ночь и у которого нещадно слипаются глаза, должен остаться: таково желание главнокомандующего сиятельного Флавия Аэция.
И года не прошло, как в результате все новых побед Аэция и все растущей его славы Августа Плацидия оказалась вынужденной даровать своему начальнику дворцовой гвардии звание начальника конницы. Таким образом, сын Гауденция получал в начале четвертого года своей службы Феодосиевой династии титул и власть, которые для его отца казались пределом мечтаний, увенчанием многолетней и многотрудной солдатской службы. Но Аэций совсем не удовлетворился тем, что сравнялся с отцом: одержав важную победу над молодым королем франков Клодионом, он послал в Равенну комеса Астурия, требуя звания главнокомандующего – звания, которое последним и, пожалуй – так казалось Аэцию, – первым, носил муж Плацидии Флавий Констанций.
И вот Астурий привез ему желанное звание вместе с вручением ему власти над всеми вооруженными силами Partium Occidentis [36]36
Западных областей (лат.).
[Закрыть].
Аэцию не трудно представить, как ярилась Плацидия в момент подписания назначения и какая кислая мина была у патриция Феликса, который, хотя никогда не был солдатом, носил титул главнокомандующего. А что они могли поделать?
За четыре года Аэций сделал почти столько, сколько Констанций за десять, а может быть, и больше; его победы над готами и франками громким эхом отозвались по всей империи. В Галлии и Испании рассказывали чудеса о его храбрости, находчивости и прежде всего подвижности. Идя на помощь Арелату, он подоспел на несколько дней раньше, чем ожидали не только вестготы, но и осажденные. Разбив Теодориха, с непревзойденной быстротой ринулся он на запад и на север, чтобы задать хорошую взбучку маленьким германским народцам, которые, побуждаемые примером готов, попытались расширить свои владения за счет римских провинций. И так и повелось: достаточно было каким-нибудь там тайфалам, лето-батавам или свевам сделать две-три дерзкие вылазки, перекинуть два-три пожара за рубежи своих земель, которые им даровала империя как союзникам, как уже ястребом падал на них Аэций, вцеплялся в загривок, гнал назад, платил пожаром за пожар, грабежом за грабеж и через несколько дней исчезал, чтобы в противоположном конце Галлии подобным же образом отечески проучить нестрашного и неопасного, но докучливого и нечестного союзника. Проведав, что франки нагрянули из Токсандрии в Угольный лес, с поразительной быстротой пересек он всю Галлию и обрушился на Клодиона с той стороны, откуда его меньше всего ожидали. Разумеется, передвигаться так быстро Аэций мог только, если располагал достаточным числом конницы – он делал все для того, чтобы римское войско в Галлии полностью посадить на конь, одновременно пренебрегая староримскими приемами борьбы строенными порядками, считая их совершенно непригодными для борьбы с конными отрядами варваров. Вообще при Аэции императорские галльские войска все меньше отличались по виду от племен, с которыми сражались; в Равенне, а особенно в Риме не раз морщились от этого, но молчали: войско Аэция всегда побеждало!
– Ты вернешься в Равенну…
Астурий с трудом поднял тяжелые, как свинец, веки. Видимо, он такой сонный, что плохо слышит… ведь он только что вернулся из Равенны…
– Это ничего… вернешься туда снова…
– Надолго?
Аэций загадочно усмехнулся.
– Может быть, на целый год… может быть, дольше… Слушай…
Астурий знает, что раз уж Аэций сел рядом с ним… если положил ладонь на плечо и дружески смотрит в слипающиеся глаза, значит, спать нельзя. Огромным, мучительным усилием воли отгоняет он сон. И все же чувствует, что без поддержки не выдержит, и просит:
– Могу я велеть Траустиле дать мне воды?
Он не верит своим глазам. Аэций встает, собственноручно берет чашу, смешивает в ней воду с красным массикским вином, добавляет каких-то кореньев и подает напиток молодому комесу. Велит выпить залпом и с улыбкой говорит:
– А теперь не спи и слушай…
Астурий никогда потом не мог припомнить, как долго говорил с ним Аэций. Ему казалось, что он заснул очень быстро после того, как выпил воду с вином, но когда попытался повторить вполголоса хотя бы половину того, что услышал в ту ночь от Аэция, да еще со значительными сокращениями, то это заняло у него свыше двух часов. И действительно, Аэций до рассвета беседовал с юношей – да, беседовал… не только говорил ему! – и Астурий великолепно его понимал, отвечал, спрашивал, предлагал и объяснял, наконец с жаром – хотя лицо у него было очень бледное – крепко пожал протянутую руку и воскликнул:
– Так и будет, сиятельный!.. На Астурия ты можешь положиться…
Аэций хорошо знал, что может на него положиться. И знал еще кое-что: подле него было много толковых и влюбленных в него юношей, которых он называл сынами своей руки, но Астурий был единственным, кого он мог назвать сыном своей головы. Да, он рад был выбору, который сделал. Этот молодой испанец – не варвар, но и не римлянин, – казалось, лучше всех подходит на роль его помощника именно в таких серьезных и дерзких замыслах, о которых они только что беседовали…
Широкая ладонь Аэция, освободившись от крепкого молодого пожатия, перемещается на плечо Астурия. Золотые кольца дружески звякают о золотые украшения наплечника.
– Ты еще будешь когда-нибудь консулом, мальчик…
Бледное лицо Астурия заливается пурпуром. Глаза вспыхивают радостью. Но гордые уста честно восклицают:
– Я же не ради этого… Единственно для блага и славы империи… и из любви и веры к тебе, вождь…
И мгновенно засыпает.
Аэций усмехается. Парень не спал всю ночь… а он, Аэций, вот уже три дня ни на минуту не сомкнул глаз. И его совсем не тянет ко сну. Он выпивает одну за другой четыре чаши воды и, с наслаждением потянувшись, садится к столу, на котором между кувшинами, чашами и кубками лежит черная продолговатая шкатулка. Он осторожно приподнимает крышку, не торопясь, вынимает свернутые пергаменты, гладкие папирусы, твердые таблички и все это раскладывает перед собой. Все они написаны одной рукой, и все начинаются неизменными словами: «Флавий Констанций Феликс приветствует Флавия Аэция» – и ото всех веет изысканностью стиля и слабостью духа, головы и руки. Аэций внимательным взглядом пробегает письма: вот уведомление о присвоении ему звания начальника конницы… а вот письмо о смерти епископа Патрокла – длинная черная табличка… Аэций откладывает ее и думает: «Дать Астурию…» Потом читает дальше: вот поздравление с победой над франками… Боязливый выговор за излишнюю суровость с крестьянами, сопротивляющимися, не желающими отдавать коней… Вот опять уведомление о консульстве Феликса, а вот одно за другим пять писем по делу Бонифация… Самое длинное из них Аэций трижды пробегает глазами, наконец берет стилос и толстой линией подчеркивает разбитую на шесть строк фразу:
«Ты не должен, сиятельный муж, делать передо мной вид, якобы ты, по меньшей мере так же, как я, не хотел бы лишить Пл. единственного действительно ей верного, а нам обоим одинаково ненавистного друга».
И в другом письме:
«Ты один знаешь, что это мое дело, а у Пл. даже в мыслях не промелькнет…»
«Оба эти письма дать Астурию», – покусывая кончик стилоса, решает Аэций.
В палатку через многочисленные щели назойливо продирается блеклый рассвет. Аэций отбирает три письма, остальные неторопливо кладет обратно в черную шкатулку и прячет ее в большую кожаную суму, после чего неторопливо начинает раздеваться. Оставшись совсем голым, он зовет:
– Траустила!
В палатку вбегает юный гунн с лицом столь отталкивающим, что король Ругила выглядел бы по сравнению с ним, как Меркурий, сочетающийся с Филологией. Аэций дружески гладит его по щеке и, откинув завесу палатки, босиком выходит на обледенелую в это время года и суток землю.
Дует холодный ветер, его порывы с яростной силой раскачивают ноги сотни повешенных на деревьях людей возле римского лагеря. Все это или пленники-варвары, не пожелавшие вступить в имперскую службу, или же колоны, не хотевшие добром отдать для войска своих лошадей. Но Аэций не боится ни ветра, ни холода – Траустила влезает на высокий стул и выливает на своего господина целое ведро ледяной воды. Полководец фыркает, как лошадь, потом берет из рук подростка большой кусок белой жесткой ткани, закутывается в нее, как в тогу, и кричит как будто из-под земли выросшему трубачу:
– Поднимай лагерь! Через час в поход!
2
Большая пурпурная завеса вдруг дрогнула, покрылась тысячами мелких складок и бесшумно раздвинулась, явив глазам Феликса и Леонтея величественную фигуру Августы Плацидии. Оба, склонив колени, ждали, пока Плацидия изволит заговорить. Но она, хотя оба явились в Лавровый дворец по ее настоятельному и исключающему всякое промедление требованию, не очень-то торопилась начать разговор. Она мерила так хорошо знакомых ей людей испытующим, суровым взглядом, а они вынуждены были стоять на коленях. Феликс чувствовал, как вздымаются в его душе опасные волны, вот-вот готовые захлестнуть его: волна злости и волна веселья. Злило его то, что в ненастный и холодный вечер, когда ломит все кости, а особенно ноги, его вытащили – бог весть зачем – из уютной библиотеки, где он с укутанными Падузой ногами читал у камина девятнадцатую книгу «Царства божия». Смеяться же ему хотелось оттого, что он отлично знал, почему Плацидия, в комнаты которой он входил свободно, когда ему было угодно, так долго держит его на коленях вместе со слугой. Это был день особо ревностно выказываемой власти – один из тех дней, когда Плацидия считала необходимым даже самым знатным сановникам империи напомнить, что они всего лишь прах перед освященным Христом монаршим величием и что даже самые строгие требования церемониала обязывают их наравне с самыми низшими из гумилиоров [37]37
Humiliores – мелкий люд, неимущие низы (лат.).
[Закрыть].
Зато старый Леонтей, кости которого болели наверняка сильнее, чем у Феликса, стоял на коленях с восхищенным лицом, благоговейно устремив взгляд на кончики башмаков Плацидии. Стоять на коленях перед императорским величеством при жизни и пред ликом господним после смерти – вот что было для него наивысшим счастьем и, по его убеждению, совершенно нераздельным.
Наконец Плацидия, видимо, сочла, что вполне достаточно проявила свое величие, и повелела патрицию и слуге подняться с колен. Но вместо того, чтобы, как ожидал Феликс, обратиться сначала к первому лицу империи, она заговорила с Леонтеем.
– Мы призвали тебя, старый наш слуга, чтобы ты еще раз, в присутствии сиятельного Констанция Феликса, рассказал, кого ты видел вчера в Равенне…
Леонтей с лихорадочной поспешностью вновь повалился на пол.
– Недостойнейший из слуг твоих, о государыня наша, возвращался в священный дворец около двенадцати часов, сразу же после вечерни в церкви святой Агаты. Размышляя о божественном, шел он, не поднимая ни на кого глаз. И только около больших терм…
– Когда же наконец ты, славный муж, – прервала его Плацидия, обращаясь к Феликсу, – прикажешь окончательно разрушить эти термы?.. Не пристало, чтобы в нашей столице находился вертеп для игрищ и истинно языческих обычаев, да еще таких, что сеют соблазн и разврат… Ведь сколько раз мы уже говорили, чтобы на том месте возвели церковь святого Апостола-евангелиста… Продолжай, Леонтей…
– Так вот, как твой слуга осмелился сказать, только около больших терм вырвал его из благочестивых размышлений чей-то знакомый голос… Вернее, он услышал два голоса, но только один был знакомый недостойному твоему слуге, который, чтобы припомнить себе, кому этот голос принадлежит, поднял глаза и увидел комеса Астурия…
– Слышишь, Феликс? Астурий в Равенне! – лихорадочно воскликнула Плацидия.
Он с удивлением взглянул на нее.
– Воистину я не вижу в этом ничего тревожного, великая Плацидия! – произнес он, незаметно пожав плечами. Боль в костях донимала его все сильнее.
С трудом подавила она рвущийся с губ окрик: «Глупец!» (Ревностное почитание власти не позволило публично поносить патриция империи.)
– Ничего?.. Как это ничего?! – крикнула она. – Разве он не писал четыре дня назад сиятельному Бассу, что он в Риме, болен и, пожалуй, до июньских календ не покинет постели… Но говори дальше… дальше, Леонтей…
– Тогда слуга твой, который имел невыразимое счастье испытать при виде славного Астурия такое же удивление и тревогу, как и ты, великая, при получении вести об этом, стал прислушиваться. Те двое стояли под аркадой, в сумраке – слуга твой не мог видеть лица второго, но слышал, как он говорил: «Сидеть беспрерывно с зимы в Равенне и ни разу не показаться», Астурий засмеялся и ответил: «Я же нахожусь в Риме», после чего оба поспешили в бани.
Удивление Феликса не имело границ, когда он увидел, как с последними словами Леонтея толстая нижняя губа Плацидии начала неожиданно дрожать. С трудом сумела она прошептать:
– Ступай, Леонтей….
А когда тот, сгибаясь в низком поклоне, прополз на коленях через всю комнату и исчез за зеленой, затканной розовой нитью завесой, точно легкий дым, рассеялись без следа остатки так ревностно оберегаемого величия: лицо Плацидии стало серым, как пепел, священные руки, совсем как будто это были руки простой смертной, судорожно впились в вышитый золотыми птичками край голубой одежды Феликса.
– Ты не понимаешь?.. Действительно не понимаешь? – в ее лихорадочных словах попеременно слышались гнев, издевка, тревога, страх и почти отчаянье. – Так ты думаешь, что Астурий без всякой причины сидит с зимы в Италии, вместо того чтобы быть рядом с Аэцием на войне?.. И что он для забавы притворяется больным и прикованным к постели, сочиняя в Равенне письма из Рима?.. И это ты… ты вершишь дела государства подле Плацидии?.. Что же ты знаешь?.. Чем интересуешься?.. Тебя нисколько не тревожит, что Аэций замышляет что-то… может быть, вынашивает измену… Может быть, как наместник Африки Бонифаций, хочет отторгнуть от империи Галлию… а может быть, замышляет стать императором, как Иоанн…
– Но, великая Плацидия…
– Не смей меня перебивать… Я хорошо знаю… Чувствую… Ему все мало… Разве не для того соединил он в своей руке все воинские звания, чтобы сделать меня совсем бессильной… да, бессильной, Феликс… подвластной ему во всем… Разве ты когда-нибудь думал, друг мой, что если Аэцию придет желание отобрать у моего сына пурпур или отторгнуть у него половину империи, то у нас нет ни одного легиона, ни одного друнга, который бы ему не подчинялся, и мне, Августе, пришлось бы для защиты своего владычества подбивать на бунт против собственного слуги его солдат!.. Так дальше продолжаться не может, Феликс. Этот Астурий – лучшее предостережение…
– Только прикажи, и в эту же ночь префект вышлет цензуалиса с тремя людьми, чтобы они нашли Астурия и препроводили его в тюрьму.
Она рассмеялась.
– А вы с префектом были бы так же послушны, Феликс, если бы я приказала посадить в тюрьму Аэция?
– Великая Плацидия изволит шутить…
Она тут же перестала смеяться.
– Все вы его боитесь, – процедила она сквозь зубы с такой ненавистью, что Феликс, хоть и знал ее хорошо, невольно вздрогнул. – Если бы Аэций поднял святотатственную руку на величество, никто бы из вас пальцем не шевельнул… Но вы правы. Я его тоже боюсь… И потому пора кончать…
Ее разгоревшееся лицо почти касалось отливающей золотом бороды патриция. Она чувствовала его дыхание, отнюдь не с таким отталкивающим запахом, как у многих мужчин, а даже наоборот, приятно дразнящим. Дразнящим был и аромат благовоний, которыми было умащено все тело Феликса. В другое время близость этого привлекательного мужчины и дразнящие ароматы, которые от него исходили, может быть, напомнили бы Галле Плацидии, что вот уже который год она безупречно вдовствует, но сейчас ее сжигала только ненависть, самое действенное для женщины средство от всяких плотских желаний.
– Послушай, – голос ее понизился до шепота, и слух Феликса ловил его со все большим усилием, – помнишь тот день, когда вы принудили меня в Аквилее уступить дерзким требованиям Аэция? О, трижды будь проклят этот день!.. – на миг возвысила она голос, чтобы тут же перейти на шепот. – Ты тогда говорил, что полководцы гибнут не только на войне… а нередко от руки своего же солдата… во время бунта… как его отец…
– Я понимаю тебя, великая… но ради Христа… Помнишь, что сказал тогда Глабрион Фауст?.. Вот его слова: «Если же окажется полезным и хорошим полководцем, то тем сотрет все свои провинности перед Феодосиевым родом…» А разве он не оказался стократ полезнее, чем мы ожидали? Со дня горестной кончины твоего великого супруга ни один военачальник не покрыл себя такой славой и не сделал столько для империи, как Аэций… А ведь каждая его победа – это твоя победа, Плацидия…
– Каждая его победа – это мое поражение, Феликс…
– Тебя томит сегодня жар, может быть, даже недомогание… И впрямь, если бы не Аэций, Феодосиев род уже три года тому назад утратил бы Галлию, а может быть, и Испанию… Ведь и теперь сражается Аэций за тебя и за твоего сына императора… Может быть, как раз в эту минуту римские войска столкнулись с воинами короля Теодориха… Если Аэций не победит, половина Галлии будет потеряна для империи, как половина Африки…
Он улыбнулся.
– Горе империи, если падет в этой битве Аэций, но, поелику великая Плацидия жаждет его смерти, может быть, он и падет… И не понадобится никакого бунта…
– А если не падет?..
– Это твоя империя, государыня, а не моя… Я только слуга.
Лицо Плацидии оживилось.
– Это ты хорошо сказал, Феликс. Так что и воля должна свершиться моя, а не твоя. Да неужели ты и сам не понимаешь, друг мой, что, пока Аэций предводительствует и побеждает, твой патрициат и твоя власть – это зыбкая; тень… Разве не отобрал он у тебя титул главнокомандующего?
– Нет, Плацидия… Я поделился с ним этим титулом.
– Называй это как хочешь… Но помни: среди ауксилариев, и в легионах, и в когортах дворцовой гвардии ничто так не пробуждает веселья комесов, трибунов и даже препозитов, как подпись: Флавий Констанций Феликс, сиятельный муж, патриций Римской империи… а главное, – тут она вскинула голос и одновременно брови и кончики губ, – вождь и главнокомандующий… Запомни это себе…
Феликс преклонил колено.
– Что прикажешь, великая Плацидия?
Она посмотрела на него дружеским взглядом, в котором не было и следа так ревностно оберегаемого величия, но голос ее звучал все же сурово и повелительно, когда она сказала:
– Убей Аэция.
Она ждала. Ждала очень долго. Один за другим гасли светильники. Тишина становилась все мучительнее для обоих. Немым движением руки она отправила его.
– Великая Плацидия велит схватить Астурия? – спросил он, уже в дверях.
– Велит.
Элпидия и Спадуза не спали. Едва Плацидия переступила порог спальной комнаты, как они бросились к ней, чтобы снять с нее одежды. Она приказала им выйти. Оставшись одна, открыла в стене потайную дверь, но, прежде чем пройти в каморку, пол которой был весь усыпан толстым слоем битого камня, сняла башмаки и, с неприязнью глядя на короткие неуклюжие пальцы, выдающие неблагородное происхождение Валентинианового рода, босиком пошла по камню к освещенной двумя лампадами стене, с которой каждую ночь взирали на епитимию императрицы Рима три пары глаз: грозные золотые – бога отца… черные печальные, точно заплаканные – Христа… и голубиные – святого духа… Этой ночью, однако, Плацидия не ограничилась двухчасовым хождением по камню, в чем вот уже восемь лет видела воздаяние господне за один-единственный грех… Она подняла свои одежды почти до колен и, стараясь не смотреть на грешную наготу, опустилась на пол. Камень тысячами шипов впился в изнеженное тело – она не смогла удержать стона… Но не поднялась с колен. Молитвенно сложила на груди руки и, глядя на святую троицу, начала вполголоса молиться:
– Тебе ныне и присно ревностно возношу молитвы, святая троица, таинственная, непостижимая, всемогущая… Окажи милость свою слуге верной и почитательнице ревностной… Пролей струю благодати на истерзанное сердце… Не откажи… в благодати… Владыка владык… Смиренно прошу тебя: как древле Олоферна ужасного предал ты в руки Юдифи… Амана – в белые руки Эсфири, – так и мне предай ныне, триединый боже, ненавистную голову презренного Аэция. Аминь. Аминь. Аминь.
3
На флангах вестготы уже с полудня добились явного преимущества. Однако Аэций не позволил оттянуть от центра ни одного друнга пехоты, ни единого кунеуса конницы.
– К десяти мы расколем их центр, – говорил он спокойно окружающим его комесам, бросая в водоворот схватки все новые отряды гуннов, свевов, аланов, которые с боевой песней на устах убивали и гибли во славу римского оружия. Вернее, во славу Рима, потому что оружие воюющих сторон было почти одно и то же – неримское, варварское… Длинные тяжелые копья, огромные обоюдоострые мечи, высокие прямоугольные или треугольные щиты, которые не закрывали только голову и ноги воина, голову защищал массивный шлем, а о ногах никто не тревожился: раненный в ногу падал на землю и на коленях или лежа рубил, колол, кусал, душил или испускал дух, сам зарубленный, искусанный, исколотый или задушенный, а чаще всего размозженный копытами конницы, несущейся, как вихрь, по земле.
Однако в тот день коннице не было куда мчаться, и вообще ей было мало работы: сражение шло из-за взгорья, осажденного с рассветом вестготами, оно и было главной целью бешеного натиска отрядов Аэция. Овладеть южным склоном, втащить на него баллисты и катапульты – вот задача, которой Аэций должен был добиться любой ценой до восхода солнца. А уж воинские машины, царящие над полем битвы, без труда решили бы победу, молотя снарядами победоносное левое крыло неприятеля, которым командовал сам Теодорих. Захватить же взгорье можно было только пехотой, и Аэций, который вот уже пять лет прилагал все усилия к тому, чтобы каждый солдат галлийских войск был прежде всего всадником, оказался вынужденным сражаться в столь презираемых им строенных порядках. А для этого сражения гуннские воины, составлявшие почти половину римского войска, совсем не годились и бесполезно погибали у подножия, напрасно пытаясь конным натиском прорвать несокрушимую живую стену вестготов. Трибуны и препозиты наскоро выстраивали спешенных конников в плотные правильные колонны; лишенные хозяев кони как ошалелые табунами носились между рядами, разбивая и ломая с трудом установленный строй, их массами убивали на месте – тех самых коней, которых еще недавно армия отнимала у крестьян вместе с жизнью!.. Сам Аэций слез с коня и с огромным франконским щитом в левой и длинным аланским копьем в правой руке повел в бой первую спешенную тысячу всадников. Это были почти одни готы, ветераны Гайнаса, Сара и Стилихона. Они шли медленным, мерным шагом, не обращая внимания на тучу стрел, которой встретили их из арбалетов побратимы, родичи, соплеменники, может быть даже родные братья и сыновья… Через минуту они сошлись, как два мощных германских тура – точно рогами впились друг в друга двойным лесом копий, ревущим мычанием наполнили землю и небо, боевым кличем… Общим кличем!.. И на одном языке подбадривали их вожди, и одна молитва срывалась с губ умирающих… Бились храбро, одержимо, дико – и дико умирали – одни за римский мир, другие – закладывая основы будущего государства и будущей мощи, о чем они даже не подозревали…