Текст книги "Аэций, последний римлянин"
Автор книги: Теодор Парницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
– Я знаю, что он чувствует, – глухо произнес наконец Аэций. – Действительно, нет ничего страшнее, чем жестокая необходимость бездеятельно ждать спасения, которое должно прийти извне… Сколько раз вот так же… совсем так вот, как этот мальчик на островке, я сидел, уткнувшись лицом в ладони у гуннского костра, ожидая, когда вернется из мёзийского похода мой друг король Ругила. Я знал: пусть он только вернется – и триумфатором войдет в Италию находящийся вне закона, преследуемый и гонимый Плацидией изгнанник!.. Ждал… недели, месяцы, целый год, почти два года… Ничего не делал – как вот этот мальчик… Только думал… И он, наверное, думает… думает о том, что спасение может прийти слишком поздно… что он не дождется… Как же легко и быстро снует тогда мысль!.. И как страшно человек страдает… потому что знает, что ничто не поможет… что вот он сидит и ждет, а тем временем Ругила может вообще не вернуться… может пасть в битве, смертельно заболеть, попасть в плен либо броситься на собственный меч… Или вернется другим… Или вернется таким, как всегда, но уже поздно… Сколько же раз за эти долгие месяцы ожидания в меня могла ударить молния, или укусить змея, или отравить, а то и задушить во сне какая-нибудь мстительная, ревнивая или просто кем-то подосланная и делящая со мной ложе женщина… Такое ожидание – величайшая мука… Но ведь я дождался и добился того, чего хотел!..
Он торжествующе ударил рукой по столу, перевернул полную чашу с вином и, уже совсем не глядя на море, сказал другим голосом:
– Зажглась первая звезда. Нам пора, Марцеллин. Благодарю тебя, Кассиодор. Извольте только с Бассом внимательно выслушать, что я вам сейчас скажу: я слышал, что Петроний Максим, Фауст и Квадрациан требуют ввести у нас патрициат, как в Восточной империи… Они хотят, чтобы вместо одного было несколько патрициев и чтобы не был это титул, связанный с личностью того, кто осуществляет при императоре высшую власть, а только наиболее почетное отличие. Еще они хотят, чтобы вторым таким патрицием при мне стал Максим… Так вот, слушайте хорошенько, что я вам скажу: этого не будет. Пока я жив, я буду единым патрицием Западной империи. Максим же, если хочет, пусть перебирается в восточные области и принимает восточный патрициат из рук Феодосия… Я уже добиваюсь такого патрициата для Меробауда (Марцеллин взглянул на Аэция с глубокой благодарностью). И заметьте, что когда я говорю: «Этого не будет», – то не значит, что я имею в виду, будто вы должны в курии провалить предложение относительно перемены значения и правомочий патрициата… Нет, предложение это вообще не должно быть оглашено… А если кому-нибудь придет охота это сделать, предупреди, Басс, в сенате, что на другой же день после этого отделение дворцовой канцелярии для хранения писем и книг и все другие учреждения, не исключая префектуры города, изгонят со всех должностей всех сенаторских сынков и поищут новых, получше, из числа крысят, которые до сих пор только льнули к Плациду, а с этого дня начнут обожать Аэция… Будьте здоровы…
Челнок с бородачом и спасенным сыном пристает к берегу. Кассиодор, который проводил до самой дороги Аэция и Марцеллина, возвращается на террасу, где проходил пир друзей, и, потянувшись к чаше с вином, говорит с улыбкой Бассу:
– Аэций – это истинное благословение неба и настоящее спасение Западной империи, но трудно восхищаться, когда он смотрит на империю и на все, что в ней есть, так, как будто это деревня, взятая им в аренду у императора.
– У нас взятая, Кассиодор… у сенаторских родов… – подчеркнуто поправляет Басс, не отрывая глаз от серебристой глади моря. – И знаешь, что я тебе скажу?.. Ты совершенно прав, но разве пожизненный арендатор не приносит всегда владельцу больше пользы, чем раб или наемник?..
Кассиодор отнимает от губ чашу, к которой только что прикоснулся.
– Я думаю, Геркулан, что пожизненная аренда очень быстро превратится в наследственное владение. И ждать уже недолго, так ведь?
Басс молчит.
4
Чрезвычайное заседание императорского совета, неожиданно созванное патрицием во время состязаний на гипподроме и назначенное на шесть часов, не началось и в восемь, хотя сразу же после семи в комнату заседаний явился Валентиниан. Ждали Аэция.
– Вот уже три часа беседует он с послами короля Гензериха, – дрожащим голосом объяснил императору comes sacrarum largitionum [93]93
Начальник священного императорского фонда (лат.).
[Закрыть]Исидор.
Валентиниан не слышал ни о каком посольстве. Он выиграл на гипподроме большой заклад у Секста Петрония и чувствовал себя в отличном настроении.
– Чего хотят послы Гензериха? – спросил он, полный быстро нарастающей тревоги, и вдруг почувствовал, что бледнеет, а упругие, натренированные ноги начинают трястись, как в лихорадке. Сановники окружили его тесным кольцом, доверительно, святотатственно… («Святотатственно, сказала бы мать», – подумал император.)
Собственно, никто из них не знает, что нужно послам вандалов, но все предполагают, что посольство не что иное, как знак о начале войны.
– Богомерзкий еретик Гензерих, – шепчет еще более бледный, чем император, квестор священного дворца, – впал в такую сатанинскую гордыню, что либо считает, что с той поры, как он не является федератом, он должен во всем подражать обычаям империи, а стало быть, и начинать войну с торжественного ее объявления, либо хочет показать, что настолько презирает римлян как противника, что вместо того, чтобы обрушиться неожиданно, как раньше, еще дает им время приготовиться к защите…
Но сильнее всех испуган Альбин Соммер, вот уже два года исполняющий долгожданную должность префекта претория Италии: вытянутая его рука отчаянно потрясает высоко над головами всех присутствующих пергаментным свитком. Не далее как пять дней тому назад получил он от префекта претория Галлии, что письмо, доносящее о неслыханных военных приготовлениях короля Теодориха и выражающее твердую уверенность, что в тот же самый день, когда Гензерих начнет военные действия против Италии, вестготы ударят одновременно в трех местах – на Арверны, Нарбон и Габалу; помощь же осевших на правом берегу Родана, под Валеннией, аланских федератов если и не окажется сомнительной, то, во всяком случае, не будет существенной как из-за малого числа аланских воинов, так и из-за расстояния, отделяющего Родан от границы вестготских владении… Слушая слова Альбина Соммера, все сиятельные мужи как один устремили на императора умоляющий взгляд: нельзя допустить войны!.. Неужели Гензерих повторит то, что тридцать пять лет назад учинил Аларих?.. Самое главное – отстоять Рим… отстоять Италию! Любой ценой!.. Галлию пусть хранит бог, если ее не может сохранить римский мир… Пусть Теодорих берет, что хочет и сколько хочет: остаток Аквитании, Нарбон, северный берег Лигера, – только бы оттянуть для защиты Италии все галльские легионы…
– Видите! – кричит в отчаянии квестор священного дворца. – Вот уже год прошел, как утвержден новый воинский налог, торговцы еще как-то дают свои силиквы, а посессоры?! Пусть их ад поглотит!.. Если бы не их медлительность, у нас было бы десять новых легионов, а так… даже Италии не отстоим…
В комнате совещаний поднимается смятение.
– Мы не отстоим, а Аэций отстоит! – с глубоким убеждением кричит секретарь кабинета императора.
– Чем? – горько усмехается квестор. – Своими десятью пальцами?! Мы должны любой ценой уговорить его, чтобы, бросаясь в гущу неравной борьбы, он не подвергал опасности свою особу, свою славу и покой Италии.
– Для него нет неравной борьбы, – настаивает императорский казначей.
Но Альбин Соммер уже шепчет императору на ухо:
– Поднесли дар гуннам, можем поднести и Гензериху.
Лицо Валентиниана делается багровым, он уже открывает рот, чтобы что-то сказать, но тут неожиданно вытягиваются несущие стражу у дверей силенциарии, мечи их громко ударяют о щиты.
– Ave, vir gloriosissime! – исторгают с готовностью и радостью их мощные глотки.
Аэций быстрым, упругим шагом входит в комнату совещаний. Его встречают вопросительные, молящие, жадные, снедаемые лихорадкой взгляды, полные тревоги и беспредельного отчаяния, но одновременно и не угасшего еще доверия… уже – за столько лет – глубоко укоренившейся веры…
– Чего требует король Гензерих? – с трудом сдерживая трясущиеся губы, спрашивает тихим, очень тихим голосом Валентиниан Август.
– Ничего не требует… он не смеет требовать… только просит… покорно просит милости и чести породниться с императорской фамилией… Он просит императора, чтобы тот дал согласие выдать свою старшую дочь за королевского сына Хунерика.
Если бы стоящий на пороге Аэций вдруг сорвал свою бороду, широкие скулы, жесткие щеки и явил императорскому консисторию худое, вечно желтое, вечно искривленное гримасой страдания и ненависти лицо Гензериха; если бы силенциарии оказались вандальскими солдатами, а вся Равенна уже одним только морем огня – пожалуй, меньшее бы изумление охватило императора и сиятельных сановников… Патриций же, довольный впечатлением, которое произвели его слова, с улыбкой продолжал:
– Добившись этой высочайшей милости и чести, король Гензерих тут же заключит вечный мир с отцом своей невестки и на другой же день после оповещения о свадьбе уведет из Сицилии все вандальские отряды, отдав римлянам Лилибей вместе со всеми захваченными кораблями. Вандальские же корабли не будут после этого нападать на римские галеры, и сам король позаботится, чтобы не чинили никаких препятствий и трудностей в доставке мавританского хлеба в Италию.
– А присягу на феод примет?! – ворвался вдруг в тишину, которая наступила после слов Аэция, лихорадочно-радостный крик Альбина Соммера.
– Король вандалов не является и не будет федератом, он самовластный и ни от кого не зависимый монарх, так же как персидский царь царей, – ответил Аэций, – но в арианской церкви именем божьим, Христовым распятьем и своим мечом поклянется хранить мир с императором Рима как с равным…
Альбин Соммер хотел сказать что-то еще, но смешался, испепеленный гордым, гневным, презрительным взглядом императора, который, величественно скрестив руки на груди, процедил сквозь зубы:
– Кощунствуешь, Аэций… Не смей больше ничего говорить… Каждое твое слово – пусть оно даже только повторяет чужое желание – это оскорбление для величия Рима и его государя…
– Кощунство… величие… святотатство… все эти слова, которые ты всосал с молоком матери, Валентиниан Август, к сожалению, нынче имеют другую ценность, чем во времена твоего детства… Разве посмел бы, например, я посоветовать великой Плацидии платить постоянную дань гуннам?.. Даже подумать не решаюсь, что бы ответила она на это, наш государь… Времена меняются и мы вместе с ними, как говорил, цитируя какого-то старого поэта, Меробауд… А впрочем, государь, разве брат твой император Феодосий не сын франконки?.. А дядя твой по отцу Гонорий Август не был женат поочередно на двух дочерях Стилихона – такого же вандала, как и Хунерик?.. Но зачем же далеко ходить, государь наш?! Как это я сразу не припомнил: ведь и твоя мать Плацидия добровольно вышла за варвара, да еще короля федератов, а не наследника независимой короны!
Валентиниан прикусил губу. Как он ненавидел сейчас всех этих сановников!.. Даже устремив глаза в пол, он чувствовал на себе их взгляды, покорные, умоляющие, но уже полные надежды, радостные, счастливые. И вдруг он весело и издевательски засмеялся… И как это он мог забыть…
– Но ведь Хунерик женат! – воскликнул он. – На дочери Теодориха!..
Мгновенно на лицах присутствующих угас лучик надежды и радости. Охваченные сначала отчаянием, а потом неожиданной надеждой, они забыли обо всем.
– Нет у него жены, – спокойно ответил Аэций.
– Умерла? – в упоении воскликнуло сразу несколько голосов.
– Жива, но для света как бы умерла… Никому уже не покажется… Гензерих отрезал ей уши и нос и отослал в Толозу…
– Почему? За что?.. Как так?.. – засыпали его градом вопросов, в которых обычное людское любопытство уже брало верх над заботой о благе империи, даже над отчаяньем и надеждой.
– В наказанье за то, что хотела его отравить… Он обнаружил, что она покушалась на его жизнь…
Но в голосе Аэция, когда он произносил эти слова, звучали такие многозначительные и иронические нотки, а в глазах пряталась такая ядовитая и веселая усмешка, что Альбин Соммер, так же ядовито и многозначительно улыбаясь, воскликнул:
– Нет, скажи всю правду, Аэций… Он действительно обнаружил, что она хотела его отравить?…
– Действительно обнаружил – он только не говорит, как… Я думаю, что или во сне ему явился какой-нибудь арианский ангел, или – что более вероятно – нашло наитие после бессонной ночи, проведенной в размышлениях над письмом, в котором я доказывал ему, что самовластного владыку только позорит родство с королем федератов…
– Так это ты сам, Аэций… – начал гневно Валентиниан, но его тут же заглушил звучащий невыразимым удивлением и счастьем – точно он совершил величайшее открытие – голос квестора священного дворца:
– Ох и возненавидит теперь Теодорих Гензериха!..
Аэций одобрительно взглянул на него и, улыбаясь, сказал:
– В том-то все и дело.
И тут все, не исключая Валентиниана, поняли: в том-то все и дело. С этой минуты страшная ненависть и жажда мести, которых до конца дней своих не перестанет питать король готов к Гензериху, – наилучший залог раздробленности единой, направленной против Рима арианской мощи. А если император согласится выдать свою дочь за Хунерика, то Теодорих не только окажется изолированным в своей ненависти к римлянам и в борьбе за Галлию, но еще и будет иметь против себя соединенные союзом и узами крови империю и мощное королевство вандалов.
Уже не покорно и моляще, а дерзко, настойчиво, вызывающе смотрят сиятельные сановники в побелевшее от гнева лицо государя императора; когда же переводят взгляд на патриция, тут же восхищением, почтением и благодарностью вспыхивают холодные и безжалостные еще недавно лица. Начальник главной канцелярии быстро составляет в уме речь, долженствующую строгими словами на примерах прошлого призвать императора к незамедлительному принесению жертвы на алтарь отечества. Один только comes sacrarum largitiorum Исидор держит еще сторону императора.
– Король Гензерих известен не только жестокостью, – говорит он, – но и коварством и склонностью к измене… Почему же это тебе не приходит в голову, Аэций, что и Евдокию может – да хранят ее от этого Христос и дева Мария! – постичь подобная же беда от руки тестя, какая постигла первую его невестку? И откуда ты можешь быть уверен, что через пять или десять лет, усыпив нашу бдительность мнимой дружбой и уважением к узам крови, не нападет он неожиданно на римские владения, как это обычно и делал?!
Валентиниан смотрит на Исидора с приятным удивлением и благодарностью; все остальные – на Аэция и беспокойно и вопросительно.
– Мудро говоришь, сиятельный Исидор, – спокойно, даже дружелюбно отвечает патриций. – Только вот в одном ошибаешься… Я лучше, чем кто-либо из вас, знаю варваров, знаю, что будь кто-нибудь из них сильнее всех, равный самому Траяну, покори он всю империю, а кроме того, Персию, Эфиопию, Индию и страну синов – все равно он бы еще трепетал, боясь поднять святотатственную руку на римскую императорскую кровь и величие… Зато я совершенно согласен с тобой, что не через десять лет, а уже через два года Гензерих захочет нарушить мир и вторгнуться в Италию… Пусть вторгается… не справиться ему с Римом и его новым могущественным союзником, несокрушимо верным, когда дело дойдет до борьбы с вандалами – Теодорихом!..
Теперь даже Исидор смотрит на Аэция с беспредельным восхищением. Какая голова! Она стоит куда больше, чем его непобедимая рука! Но Валентиниан не уступает.
– Благороднейшей Евдокии исполнилась только еще восьмая весна, – восклицает он. – Как же она может взойти на Хунериково ложе?..
– Об этом я тоже подумал… По моему требованию послы от имени короля и Хунерика согласились на то, что до окончания пятнадцатой весны Евдокия останется у своих великих родителей, а супруг – который может навещать императорский двор, когда захочет, – до того времени не будет ее принуждать, чтобы она шла с ним на ложе…
Невыразимая ревность и ненависть, как прожорливое пламя, охватывают душу и рассудок Валентиниана при виде набожно почтительных и восхищенных взглядов, которые весь состав консистория стелет под ноги победоносному Аэцию. Победоносному?.. Нет, он еще не победил!.. Высоко поднимаются черные, остро выгнутые своды бровей над округлыми, несколько выпуклыми глазами… Высокомерно и вместе с тем издевательски и гневно сжались Феодосиевы губы… Валентиниан чувствует, что в него вселяется неуступчивый, неутомимый в яростной борьбе с этим смертельным врагом, всегда пылающий одинаковой к нему ненавистью дух матери его, Плацидии… От нее он усвоил: «Будешь бороться с Аэцием, помни, где недостает силы, действуй коварством…» Спасибо тебе, мать!.. Спасибо за вдохновение!.. Вот он уже готов, удар: он поразит наверняка, хотя не известно еще, во что угодит – в славу и могущество защитника империи или в его отцовские чувства?!
– Ты убедил нас, Аэций. – Патриций вздрогнул: так похож голос императора на голос его матери… и не только голос, но и манера говорить. – Для блага империи и римского мира мы пожертвовали бы нашей отцовской и императорской гордостью, но мы вспомнили, что патриций империи, непобедимый Аэций, хотел увидеть в благородной Евдокии супругу своего сына… Так как же я могу отказать столь заслуженному, величайшему мужу, столь почитаемому римлянами?!
Беспредельное изумление появилось на лицах всех сановников. Аэций же отнюдь не скрывал своей радости. Как только Валентиниан упомянул о его сыне, он сразу сообразил, куда направлены императорские слова, и уже заранее наслаждался ударом, который он нанесет через минуту, без труда и с большой выгодой для себя, отразив идущий мимо и даже самоубийственный для сына Плацидии выпад. Ему смеяться хотелось при мысли, что вот сам Валентиниан облегчает ненавистному диктатору новое торжество над императорским троном. Так что прямо из глаз его били счастье и гордость, когда он заговорил, спокойно и как будто даже небрежно:
– Поистине велика для меня милость и высшая почесть, когда сам император так заботится о сочетании Аэциевой крови с императорской… Благодарю тебя за это, государь. Клянусь, что я бы никогда не осмелился мечтать о такой твоей заботе… Я рад, что и для тебя, о великий, это дело так же важно, как и для меня, но я просто не верю, чтобы кто-нибудь из нас хоть на миг заколебался, возложить ли ему жертву на алтарь отечества… К счастью для нас обоих, бог не требует такой жертвы!.. Ведь он уже дважды благословил лоно Евдоксии Августы, так что когда благороднейшая Евдокия для блага Рима сочетается с Хунериком, моему сыну останется благороднейшая Плацидия, может быть больше для него подходящая, потому что ровесница…
Владелец виллы склонил голову.
– Благодарю тебя, Аэций, и хвала твоей несравненной быстроте. Еще три-четыре дня – и не было бы ни меня, ни этого, – сказал он, положив руку на высокую груду пергаментных свитков.
– Что это? – заинтересовался патриций.
Молодой посессор отдернул руку. Аэций увидел бесчисленные вереницы гекзаметров.
– Что это? – повторил он, еще более заинтересованный.
– Мой перевод «Илиады»… полный, эквилинеарный… Лучшего уже никто никогда не сделает… А если бы ты знал, с какого греческого издания я перевожу!.. Изволь пройти в библиотеку, я покажу тебе эту рукопись… Ей уже триста с лишним лет, и это точное повторение первого списка с кодекса самого Пизистрата…
– «Илиада»… «Илиада»… – тщетно пытался вспомнить Аэций. А ведь когда-то он слышал это название. Ах, святые Юст и Пастор, как стареет его отличная некогда память!..
– «Илиада» – это великолепнейшее повествование, которое когда-либо вышло из уст человеческих… повествование о Троянской войне…
– Помню, помню! – радостно воскликнул патриций империи. – Троянская война из-за царицы Елены! Были там еще некий Ахилл, Гектор и Улисс… Как же, читал когда-то… мальчиком еще, в учебнике Марциана Капеллы, а потом второй раз… более обширный рассказ об этих же делах, написанный Дарием… Но ведь это была проза, а не стихи…
Каризий презрительно улыбнулся.
– Марциан Капелла – невежда и сущий варвар, учебник его надо изодрать и сжечь… А Дарий?.. Дарий – это жалкое переложение дурной прозой, настоящее же повествование о Троянской войне написал чудесным стихом греческий слепой поэт Гомер…
– Слепой?.. Как же он мог писать?!
– Справедливо твое удивление, сиятельный патриций. Я ошибся… Гомер не написал, он первый пропел «Илиаду», а другие записали…
– Пропел?! Гомер?.. Никогда не слышал этого имени…
– Не может этого быть, Аэций!.. Ведь это же величайший поэт всех времен…
Патриций нахмурил брови.
– Ты смеешься надо мной, достойный муж… Самый великий поэт всех времен?! Знаменитее Меробауда?..
С трудом сдерживая судорожный смех, не в силах выдавить ни слова, Каризий только отрицательно покачал головой.
«Может, и не лжет, – подумал Аэций. – Ведь Марцеллин тоже не любит стихов Меробауда… Но уж Клавдиана-то, наверное, похуже этот Гомер…»
Он высказал эту мысль вслух. Посессор подавил душивший его смех, и только глаза у него улыбались, когда он произнес:
– И Клавдиана лучше…
– Но уж не Венанция?..
– И Венанция…
Это начало веселить Аэция. Владелец Каризиума наверняка лжет – от незнания, конечно, а не по злой воле, но патрицию доставляло удовольствие рыться в своей памяти и выкапывать все новые и новые имена. Раз уж дошло до поэтов… вот целая пригоршня: Палладас Александрийский, Эваргий, Марий Виктор, Паулин Нолийский, Пруденций. Одно за другим бросал он в молодого посессора эти славные, почитаемые грамматиками имена, и каждый раз слышал одно и то же:
– Хуже Гомера…
Наконец он решил кончить забаву, добив противника именем, которое грамматик, учитель Аэция, сорок лет назад произносил с благоговением. «А неплохая все же еще у меня память, – обрадовался патриций, – и на что-то да пригодились мне уроки грамматика…»
– Марон! – воскликнул он, торжествующе глядя на владельца виллы.
Тот серьезно кивнул головой.
– Наконец-то ты назвал достойного, Аэций, но это тоже только способный ученик Гомера, который не может равняться с учителем…
Но, видя, что Аэций снова начинает строго морщить брови, поспешно переменил тему разговора.
– Когда я кончу весь перевод, то первый кодекс поднесу тебе, Аэций… Ведь только тебе мы обязаны, я и мой труд.
– Мне?.. Ты очень любезен, Каризий… ты должен стать панегиристом, вместо того чтобы переводить этого своего Гомера, которого никто не знает и не читает… А впрочем, зачем это читать, когда все, что там есть, все знают по книгам Дария и Капеллы?.. Благодарю тебя за желание подарить мне кодекс, но ведь я его, пожалуй, тоже не прочитаю, друг мой… В молодости я очень любил поэзию, но теперь она меня вгоняет в скуку… Не скрою от тебя: я любил слушать Меробауда – то, что он писал обо мне, а особенно о моем маленьком Гауденции…
– В шестой песне «Илиады» ты найдешь нечто более достойное твоей любви к Гауденцию, чем стихи Меробауда… А в других песнях…
Но Аэций уже не слушал его. С любопытством и удовольствием осматривал он атрий Каризиевой виллы. Он очень ему понравился, впрочем, как и весь дом, да и сам хозяин понравился, хотя и тратит время на никому не нужное дело, а по сути, даже не разбирается в поэзии. Патриций империи с удивлением обнаружил, что никогда ничье жилище и ничья вилла не производили на него столь приятного впечатления… Он не понимал, почему это так; но уже в первый же миг, когда во главе войск с сопровождавшими его Марцеллином и Майорианом вынырнул из леса и увидел за поворотом серебряную ленту Изара и на ее фоне бледно-розовый мрамор Каризиума, он испытал такое же чувство, как в ту брачную ночь, когда восхищался прелестью лица и тела Пелагии. Здесь он и решил остановиться на краткий отдых, выслав одну турму под командой самого Майориана чуть ли не за Аксону, чтобы получить последние сведения о месте стоянки и продвижении короля Клодиона.
Со времени свадьбы Евдокии и Хунерика неожиданная вылазка франков из Токсандрии к Аксоне была первым серьезным нарушением римского мира федератами и легко могла явиться примером для спокойных какое-то время аланов и бургундов. Чтобы заранее пресечь все возможные попытки нарушить спокойствие в северной и восточной Галлии, Аэций лично отправился против франков, которых он решил разгромить и устрашить на будущее так, чтобы уже надолго обеспечить безопасность бельгийской Галлии и одновременно дать суровый урок другим федератам. Дело в том, что он собирался на некоторое время покинуть Галлию и отправиться в Испанию, где новый главнокомандующий, преемник Меробауда, Вит с трудом удерживал за собой Тарраконскую провинцию, отражая короля свевов, которому помогали ширящиеся крестьянские восстания. А на дальнейшее Аэций планировал новую войну с Теодорихом, дабы жестоко отомстить вестготскому народу за гибель Литория…
Каризий снова завел разговор об «Илиаде» и о своем труде.
– Зачем ты это делаешь? – спросил Аэций. – Кому он понадобится, этот твой перевод?
– Затем, чтобы через двести-триста лет, а может быть, и больше люди будущих поколений, которые не будут уметь читать по-гречески, изведали всю мощь и очарование поэзии Гомера и узнали о великих деяниях Пелеева сына Одиссея, и Диомеда, и других – не из ужасных выжимок, что сделали Капелла и Дарий, а наслаждаясь всем великолепием картин, созданных самим Гомером…
Аэций рассмеялся.
– О Гомере ни я, ни мой учитель-грамматик из Нового Рима никогда ничего не слышали… а те великие деяния Одиссея, Диомеда и прочих, которые ты упоминаешь, через двести лет наверняка еще меньше будут интересовать людей, чем теперь, а ведь и сейчас даже в далекой Персии знающие наш язык мудрецы предпочитают читать то, что писал о моих деяниях Меробауд… Я уже не говорю о тех, кто у нас читает поэзию в Галлии или в Италии…
– Нет, неправ ты, славный патриций, – горячо возразил Каризий. – Твой учитель-грамматик наверняка знал о Гомере и читал «Илиаду»… И ты тоже знал о нем, только забыл… Клянусь тебе, что через двести, а может быть, и тысячу лет люди, любящие поэзию, если они будут что-то знать о наших и греческих поэтах, то прежде всего о Гомере, а из тех, кого ты назвал, никого, кроме Марона… Потому что любитель поэзии даже через тысячу лет сразу узнает, что хорошо, а что плохо, и то, что плохо, выкинет из своей библиотеки и из памяти… И еще скажу тебе, Аэций, что если хоть один кодекс Гомера уцелеет и спустя века попадет в руки переписчиков – и через тысячу, и через две тысячи лет будет множество таких, что будут помнить подвиги Ахилла, Одиссея, Диомеда, Аяксов и Гектора, но никто почти не будет знать о твоих подвигах, так как мы ныне почти ничего не знаем о галлах, как они жили пятьсот лет назад, или об этрусках…
Аэций вскочил с мраморной скамьи. Он был не на шутку разгневан: что себе думает этот молокосос?! Но Каризий даже не дал ему произнести слова.
– Нет, нет, – воскликнул он, – не двигайся… выслушай меня до конца, Аэций. Наконец-то… наконец-то я могу высказать все, о чем думал столько лет… И кому?.. Именно тебе… Тебе самому, кто так часто был предметом моих размышлений. Ты не должен питать гнев на меня за те слова, славный муж… Я говорил то, во что верю, и совсем не хотел тебя уязвлять… Да и как бы я мог желать уязвить тебя?! Я – тебя?! Я, который тебя так любит и почитает… который так много и так долго пользуется твоей помощью… я, который лучше, чем кто-либо, лучше, чем ты сам, знает, кто ты есть и в чем заключается твоя наибольшая заслуга…
Аэций действительно не шелохнулся и до конца выслушал Каризия. Он стоял неподвижно возле мраморной скамьи, с которой вскочил, напоминая собственное изваяние. В беспредельном удивлении смотрел он на живо, страстно сыплющего необычные слова красивого, статного посессора… Наконец он решился перебить его, скорее встревоженно, чем насмешливо:
– Ты, Каризий?.. Ты знаешь меня лучше, чем я сам себя?..
– Да, Аэций, – с жаром подтвердил Каризий. – Изволь только выслушать… Так кто же ты?.. Патриций империи, диктатор, ужас врагов Рима, защитник римского мира, вскоре, может быть, ты поднимешься еще выше, может быть, будешь отцом императора… Но задумывался ли ты, кто ты на самом деле?.. Вот напирают на империю со всех сторон варвары, грабят, разрушают, захватывают – и ты нас защищаешь от них, так?.. Но только ли нас?.. Нет, Аэций, ты защищаешь все то, что создали века и десятки веков… Защищаешь не только римский мир, могущество и славу римского имени, но защищаешь и Гомера, о котором не подозреваешь, и эти этрусские памятники, на которые никогда не взглянешь, но за которые сотнями фунтов золота платит константинопольский евнух – богач Лауз… Вот ты явился за какую-то неделю до нападения франков и уберег… разве только меня?.. Только ли эту виллу, которая тебе так понравилась?.. Нет, Аэций, ты спас озаряющую лучами весь мир красоту поэзии, заключенную в гекзаметрах Гомера… Понимаешь теперь, за что я должен тебя благодарить?.. Пока ты жив, пока правишь и борешься, я могу спокойно здесь, на окраине римского мира, на земле своих отцов, закончить свой перевод «Илиады», уверенный, что ничего плохого не случится ни со мной, ни с моим трудом, пока ты нас защищаешь… Но как только не станет тебя, Аэций, обратится в развалины все… империя, и мощь Рима, и римский мир, а вместе с ними и я, и мой Гомер, и все, что создали прекрасного, мудрого и доброго под защитой Рима века… Понимаешь теперь, Аэций, кто ты такой?.. Последний римлянин – вот имя твое!.. Чем дольше ты будешь жить, защищать и управлять, тем громче будут тебя прославлять тысячи уст и сотни книг… Ведь ты же и так на тридцать лет продлил жизнь – нашу и всего нашего мира… ты задержал на какое-то время пришествие страшной ночи… Слава тебе, последний римлянин!..
И прежде чем изумленный Аэций смог понять, что Каризий собирается сделать, тот уже покорно простерся у его ног, целуя край аметистовой одежды.
Но через минуту он уже стоял на ногах и, скрестив руки на груди, продолжал:
– Да, Аэций… Наивысшая тебе честь, ибо наибольшая твоя заслуга…
Аэций вздрогнул. Сначала он не очень-то придавал значение не совсем, как ему казалось, осмысленным словам Каризия, но вот он слышит из его уст те же самые слова, которые в январские календы в базилике святого Павла произнес о нем епископ Рима Леон. Но ведь в те январские календы ему была действительно воздана наивысшая честь – такая, о которой он еще недавно мечтать не мог. И вот всюду, куда только проникает римское слово, поспешно склоняются к табличкам и пергаментам хронисты… Удивленные, восхищенные, ослепленные – большими красными буквами записывают они выдающиеся, заслоняющие все остальное события. В Испании напишут, что в год четыреста восемьдесят четвертый местной эры… в Элладе, что в тысяча двести двадцать четвертом после первой Олимпиады… в Риме, что в тысяча сто восемьдесят четвертом ab urbe condita… [94]94
От основания города (Рима) (лат.).
[Закрыть]в Константинополе, что в пять тысяч девятьсот пятьдесят четвертом от сотворения мира, в Александрии же – в пять тысяч девятьсот тридцать восьмом году от того же первого дня творения – и повсюду, что в четыреста сорок шестом году от рождества Христова, – впервые за триста с лишним лет, со времен императора Адриана, случилось такое, что третий раз избирался консулом простой смертный… подданный… не принадлежащий к императорской фамилии!.. Даже Констанций, только став императором, был допущен до третьего консульства!..