Текст книги "Аэций, последний римлянин"
Автор книги: Теодор Парницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Ночная рубашка, которая была в брачную ночь восемнадцать лет назад на дочери Карпилия – ярко-красная, из грубой шерсти, – открывала всю грудь и ноги выше колен; туника Пелагии закрывает ее всю от шеи по самые щиколотки, но зато сшита из дорогой тончайшей ткани, какую привозит из далекой страны синов для модниц Западной империи александрийский купец Домин, – выглядит всего лишь прозрачной завесой, бледно-розовый оттенок которой причудливо сочетается с темным телом нумидийской патрицианки. Аэций уже знает, что у его жены нет ни ног, как палки, ни уродливо болтающихся грудей и она не кривобока. Он пожирает ее взглядом, таким жадным и пламенным, что Пелагия начинает испытывать беспокойство: не согрешила ли она, надев эту драгоценную тунику, которой так завидует ее падчерица?..
А Аэций испытывает чувство громадного удовлетворения: четыре месяца назад ему пошел сорок пятый год, значит, он уже далеко оставил за собой возраст, когда мужчиной, его поступками и мыслями правят всемогущие телесные желания, невольником которых, впрочем, он, Аэций, никогда не был. Но долгие месяцы, которые ему до недавней поры пришлось провести среди гуннов, заставили его тосковать по прекрасному женскому телу и лицу. Право, ни дочь Карпилия, которая услаждала в минувшие годы, ни Пелагия, которая будет услаждать его вожделения отныне, по своей женской сути почти ничем не отличаются от гуннских женщин, заполнявших ласками тоскливые ночи изгнания. Но, получая от их губ, грудей и бедер наслаждение не меньше, чем то, что таили в своих губах, грудях и бедрах первая жена и Пелагия, он считал одной помехой свет, безжалостно открывающий все невыразимое уродство женщин гуннского племени… уродство, вид которого – даже у него, так свыкшегося с этим народом! – способен был погасить и отвратить самую сильную похоть, вызывая одновременно невыносимое, мучительное влечение к женской красоте.
И вот она перед ним.
– Прошу тебя, сними с себя и эту одежду, Пелагия…
В голосе его слышатся мягкие и нежные тона, каких никогда не слышали от него ни Плацидия, ни Бонифаций, ни Басс, ни Феликс, ни Кассиодор, ни Андевот или король Ругила.
– Нет, Аэций.
И больше ни слова не произнесла она в ту ночь, хотя через несколько часов Аэций, обильно упоенный и даже пресыщенный и утомленный любовью, начал засыпать ее вопросами, которые задавал все более сонным голосом, но все еще полным искреннего интереса и удивления. Но, не получив никакого ответа, заснул, чтобы проснуться только тогда, когда солнце будет высоко в небе.
Спал он, как всегда, без всяких сновидений. А проснувшись, сразу же вспомнил все, что происходило перед самым сном, и взглянул на Пелагию. Темный цвет ее тела в солнечных лучах выигрывал еще больше. Взгляд его вновь с искренней радостью, хотя уже и без жажды обладания, принялся блуждать по всей ее фигуре. С огромным удивлением он заметил, что слишком быстро, слишком высоко – для утреннего сна – колыхалась темная грудь, почти не тронутая временем: пять лет супружества и материнства… Удивленный еще больше, взгляд Аэция скользнул наконец на лицо, на губы… на щеки… на широко открытые глаза… Она не спала! Во взгляде ее он прочитал столько удивительного и непонятного, что тут же наклонился над нею, почти касаясь лицом широко раскрытых над стиснутыми зубами губ… И вдруг эти губы впились в него… Темные, гибкие руки мгновенно обвились вокруг шеи сильным змеиным объятием… так хорошо знакомое лицо изменилось до неузнаваемости, преображенное желанием столь безумным, что сорокапятилетний Аэций не мог удержаться, чтобы не отпрянуть инстинктивным движением подростка и не спросить дрожащим шепотом:
– Что с тобой?..
Огромные глаза смотрели на него с диким обожанием, как будто не понимая, о чем он говорит.
– Я не знала… не знала, что любовь – это такое счастье… – услышал он наконец после долгой-долгой минуты.
Он вздрогнул всем телом.
– Но ведь ты же вдова! – воскликнул он с величайшим изумлением.
4
В ближайшие сентябрьские ноны восемь лет исполнится с того вечера, когда в карфагенском доме Пелагиев состоялось сочетание последней наследницы рода с могущественным комесом Африки. На море в это время ревела буря: проконсул Георгий, который опоздал на свадебное пиршество, доставил печальное известие, что близ Котонского порта затонула небольшая хлебная галера и восемнадцать рыбацких лодок. Сильный ветер, идущий с севера, с острова Мегалии, правда, не доходил до самой Бирсы, на крутом берегу которой возвышался дом Пелагиев, – силу его напора сдерживали высокие стены акведука, но проведенная в спальную комнату невеста ясно слышала глухое, жалобное стенание ветра, как нельзя лучше отвечающее ее тогдашнему настроению. Потому что хотя Бонифаций и очень понравился ей – красивый и такой учтивый и мягкий во всем своем поведении, – ее то и дело распирала гордость, что она будет самой знатной матроной Африки (проконсул Георгий не был женат), но, переступая порог кубикула, где ее уже ожидало широкое, застланное мягкими тканями ложе, она испытывала такое чувство, словно переступает адские ворота, которые с гулом и лязгом захлопнутся, навсегда отрезав ее глухой, непроницаемой стеной от всего, чем она до сих пор жила: от молитв и святых обрядов… от надежды на спасение… от самого бога… Ей казалось, что сжирающий ее внутренний огонь… огонь стыда и страха – это уже предвестие вечного огня, который будет сжигать ее всегда… всегда… бесконечно!.. и никогда не сожжет… Стенание ветра время от времени переходило в свист, и тогда Пелагия была уверена, что слышит смех самого сатаны… Она часто соприкасалась с донатистами и их суровым учением, чтобы поддаться уверениям, будто то, что перед полуднем еще было страшнейшим грехом – ужасающим оскорблением господа, теперь является уже чем-то совершенно невинным и обязательным, и даже, наоборот, грехом отныне будет непослушание и всякое сопротивление, которое она будет оказывать воле супруга, препятствуя ему удовлетворить – когда бы он ни захотел – его желание. О том, что произойдет через минуту, Пелагия имела весьма смутное представление: необходимость продолжения человеческого рода, стыд, боль, страх, какое-то грешное, нечистое удовольствие и одновременно отвращение и брезгливость – все это мешалось в ее мыслях и чувствах, в предчувствии и сознании в какую-то пугающую сатанинскую оргию, неизвестно почему освященную семейным празднеством, торжественностью обрядов и благословением священнослужителя. Одно она знала наверняка: невинность, которая делала ее близкой Христу, ангелам и небу, покинет ее навсегда… уйдет безвозвратно, а вместе с чистотой тела будет мерзостно поругана и чистота ее души… Когда прислужницы приблизились к ней, чтобы снять с нее облачение и приготовить к приходу жениха, в глазах Пелагии появился такой страх и такая мука, что старшая сестра ее отца, которая заменяла в тот день покойную мать, хоть и сама вдова, очень строгая и стыдливая, не в силах больше выносить ее муки, быстро подошла к племяннице и, изобразив веселую, почти ветреную улыбку, шепнула ей на ухо:
– Радуйся! Честью своей клянусь, что ждет тебя сегодня величайшее наслаждение, какое на этом свете может познать женщина…
– Ты очень добрая, настоящая мать. Ты так хотела меня вчера успокоить и утешить! – сказала ей назавтра в полдень Пелагия, с почтением и благодарностью целуя старческую, сморщенную руку.
Старая женщина с удивлением взглянула на ее улыбающееся лицо, когда же племянница присела у ее ног на маленькую скамеечку и стала искренне, свободно рассказывать обо всем, что она пережила в эту ночь, удивление тетки перешло все границы. Не было никакого наслаждения, даже малейшего удовольствия, но не испытала она и боли, отвращения или чувства поругания или униженности – только усталость, а потом почти скуку… И теперь она ничего не понимает! Так где же таится это пресловутое грешное, сатанинское наслаждение?.. Где находится та ужасная граница между невинностью и падением?.. Чего же тогда велели ей бояться и чего с ранних лет учили стыдиться? Ей кажется, что она могла бы совсем голой выйти на улицу; она действительно не может понять, где в этой наготе и в акте созидания новых людей таится грязь и грех?! На все, чего от нее муж домогался, она соглашалась, без охоты, но и без неохоты. Одного только она не понимает: почему время от времени лицо Бонифация бледнело, а глаза заволакивались странным туманом?!
Старая женщина, которая сначала, пораженная и огорченная, затыкала пальцами уши, слушала потом с напряженным вниманием и не только уже с удивлением, но и с восхищением, и с завистью. Насколько иными были ее собственные воспоминания о замужестве!.. Воспоминания, которых она так стыдилась сама перед собой и за которые до последнего дыхания будет расплачиваться перед богом строжайшей епитимьей и покаянием!
– Дочь моя, – сказала она, торжественно поднимаясь со своего места, когда Пелагия закончила наконец исповедь, – радуйся и благодари царя небесного… Даровал он тебе, дорогое дитя, такую огромную силу, столь редкую, что позавидовали бы тебе, если бы знали о том, многие тысячи женщин… Смотри, умно и согласно воле божьей пользуйся дарованной тебе властью от бога над могущественным Бонифацием… власть, ту самую, которой некогда наделил борющийся с господом ад Еву, Далилу, Иезавель…
Долго беседовала в тот день Пелагия с сестрой своего отца; а когда наконец прошла в свои комнаты молодая жена комеса Африки, то нарочно выбрала самую длинную дорогу в триклиний, где ждал ее муж: немало нужно было времени, чтобы согнать с лица радостную улыбку… улыбку гордости и торжества, рожденную сознанием собственной мощи, еще несколько часов назад совершенно не сознаваемой… А старая женщина провожала ее взглядом, в котором, пожалуй, больше, чем восхищения, было теперь странной задумчивости и чуть ли не сочувствия. Хоть старая и набожная, хоть стыдливая, строгая и смиряющая дух и плоть покаянием, но все-таки была она женщиной и, по правде говоря, не знала, поменяла ли бы она мир своих (грешных и проклятых! – как всегда она про себя называла их) воспоминаний на поистине огромное и редкое могущество, которое досталось в удел Пелагии…
Могущество это и Бонифаций и Пелагия почувствовали очень быстро. Когда между супругами произошла первая серьезная ссора, вызванная письмом Карфагенского епископа Аврелия, который в самых суровых словах осуждал тех правоверных, что женятся на еретичках, Пелагия целую октаву не показывалась мужу на глаза, а когда согласилась впустить его в свою комнату, то уже никакой речи о письме Аврелия не было. Полгода спустя, когда Бонифации, держа жену в объятиях, сказал ей с грустной улыбкой, что она должна подарить ему сына, который станет монахом и вымолит у бога прощение отцу за его небрежение в делах веры, Пелагия спокойно выскользнула из его объятий и, закутавшись в какую-то ткань, вышла из комнаты, воскликнув с гневным злорадством: «Для этого возьми себе другую жену – не еретичку!» И не вернулась ни в эту ночь, ни в следующую, несмотря на жаркие мольбы и страстные заклинания терзаемого желанием и отчаянием мужа. Это ее преимущество, вытекающее из несоответствия чувств и желаний, которые они друг в друге вызывали, не только дало ей возможность сохранить верность учению Ария, но и сделало ее хозяйкой мыслей и поступков не только Бонифация – влюбленного в нее мужа, но и Бонифация – главы дома, patris familiae, и даже Бонифация – комеса Африки! Обида же, которую она питала к Плацидии за все ее упреки, что, дескать, друг великой Августы опозорил себя женитьбой на еретичке, почти явилась причиной разрыва Бонифация с Равенной: ведь и жестокая казнь побежденного полководца Маворция в какой-то мере была вызвана его письмом, в котором тот, отправляясь против взбунтовавшегося комеса Африки, оповещал благородных африканцев, что он идет не столько за головой бунтовщика, сколько затем, чтобы в соответствии с духом писания отсечь его десницу, поелику она развращает всех, отравленная смертельным ядом ереси.
Впрочем, воля Пелагии, торжествующая над узаконенной властью мужа – patris familiae, обязана была не одному только обстоятельству, связанному с телом и вожделением. Молодая жена нередко с удивлением думала о том, что захоти Банифаций, и он мог бы противопоставить ее могуществу другие силы: он мог бы выгнать ее из дому… публично обесчестить… начать морить ее голодом… найти какие-нибудь средства, хотя бы бить, как это, говорят, нередко делают с самовольными или непокорными женами другие мужья… Ведь он же сам нередко говорил с грустной улыбкой: «Почему я не такой, как все?! Тогда бы ты узнала, что такое власть мужа… Другие так не поступают…» Но никогда не пускал в ход ничего такого, что могли бы сделать с нею другие… Никогда ничем ее прямо не обидел… В минуты самого сильного гнева или абсолютно справедливой обиды он не только не тронул ее пальцем, но даже не оскорбил никаким резким словом.
Зато он делал много других вещей, которые ее удивляли и смешили. В первую же ночь после свадьбы, прежде чем заключить ее в объятья, он положил свою голову на ее колени и так пребывал долгое время, потом опустился к самым ее ногам и с жаром принялся целовать длинные, тонкие, слегка искривленные пальцы. Читая как-то впоследствии абсолютно случайно найденную в библиотеке отца книгу языческого поэта Марциала о разных любовных особенностях, какие нередко проявляются у людей, преимущественно у мужчин, она подумала, с отвращением откинув книгу: «А может быть, это именно такая особенность Бонифация?.. Невинная и смешная…»
Но вскоре она изменила свое мнение.
5
В то время как посланец Плацидии, Дарий, прилагал старания, чтобы перед лицом вандальской опасности объединить войска Бонифация и Сигизвульта, вновь одаренный милостью и прежним своим титулом комес Африки опять прибыл в Карфаген, а с ним и ожидающая скорого разрешения жена. Пелагия никогда не ходила в церкви никейцев, как она их называла, или правоверных, как они называли себя сами, но тем не менее уступила мужу в исключительном случае (совершалась панихида по матери Бонифация) и согласилась сопровождать его в Фаустинскую базилику. Там-то она и увидела картину, которая глубоко взволновала ее и дала много пищи для раздумий: лежащий в прахе великий Феодосий Август, облаченный в пурпур и диадему, с почтением целовал нагие, окровавленные ноги распятого, одетого в лохмотья, в терновом венце – такого несчастного и вызывающего сожаление и безграничное сочувствие – Христа! В какой-то момент она вздрогнула от испуга: то, что она так смотрит на это изображение, – святотатство, а то, что о нем думает, – кощунство! Ведь как же она может сравнивать себя с Христом?.. Нет, нет… она совсем и не сравнивает!.. Она только понимает сейчас Бонифация и то, что означало это страстное целование ее ног, часто запачканных песком или грязью… Вон как самый могущественный из людей, сам великий император простирается к прахе и, целуя ноги Христовы, показывает свою слабость и покорность перед терновым венцом, и то же самое – такую же слабость и покорность – простирает могущественный комес Африки к стопам своей жены… Выходя из базилики, она все еще трепетала в тревоге: а может быть, мысли ее – это грех и святотатство? – и одновременно ужасно радовалась: поистине могущество ее вдвойне велико, ибо не только вытекает само из себя, но его еще умножают слабость и покорность, заключенные в душе великого сановника, полководца и солдата… Теперь он уже никогда не победит: она спокойна и уверена в себе.
С таким же спокойствием и с огромной уверенностью в себе и в своих возможностях начала она борьбу за крещение дочери. Ей даже не потребовалось прибегать к своему могуществу, которым она была обязана абсолютному отсутствию любовных желаний, теперь она знала все другие слабые места Бонифация и била и по ним. Только когда за слабым мужем, словно сильная тень, встал епископ Африки Августин, она почти на целые недели стала лишать Бонифация возможности приблизиться к ней. Тогда же в результате возросшей из-за этой борьбы за дочь набожности она решила добиться того, чтобы уже вообще никогда не сочетаться с мужем в любовном объятии. Правда, она и не чувствовала в этой связи никакого преступного наслаждения, никакой скверны или греха, но, подчиняясь основам веры и святого учения о совершенстве, хотела придать своему замужеству форму девичьей или вдовьей дружбы, очень распространенной в те времена. И только в Риме ее желание осуществилось полностью: правда, пути, которыми она к этому пришла, были совсем иными, нежели она себе представляла.
Спустя месяц после бегства Бонифация из Африки, перед объявлением его патрицием, в Риме состоялась торжественная свадьба дочери его (от первого брака) с Себастьяном. Пелагия, которая не выносила своей падчерицы, в тот свадебный вечер заменяла ей мать. Провожая ее в спальную, она с удивлением заметила, что молодая невеста – почти совсем еще ребенок, – хотя и скромно опустила длинные ресницы, но бросает из-под них лихорадочные, взволнованные взгляды, полные смущения, любопытства, нетерпения, но никак не страха и не муки… «Развратница… думает, что ее ждет наслаждение», – подумала с гневом Пелагия и почувствовала неудержимое желание испортить распущенной девочке удовольствие ожидания… рассеять ее мечты о наслаждении… Рассказать ей все, как оно есть на самом деле!.. Она уже было открыла рот, но овладела собой и сказала какой-то пустяк. «Нет, не скажу… ничего не скажу… – подумала она со скрытым злорадством. – Пусть сама разочаруется… пусть сама страдает от напрасной тоски и ожидания…»
Она не спала всю ночь, все еще со злорадством думая о падчерице, о ее разочаровании и неудовлетворенности. Около полудня Пелагия пошла ее навестить, снедаемая горячкой любопытства. Молодую жену она застала в гинекее: сидя с ногами на низкой мягкой постели, высоко подобрав колени к подбородку, она читала какую-то книгу. Пелагия посмотрела на титульный лист и онемела от удивления: это был тот самый Марциал, которого она в Тамугади с отвращением откинула от себя… Однако она дружелюбно улыбнулась и, сев рядом с распутной девочкой, устремила на лицо падчерицы выразительный, полный серьезности, материнский вопрошающий взгляд. Дочь Бонифация зарумянилась, выпустила книгу из рук и, прижавшись к плечу мачехи, стыдливо прошептала:
– Это такое наслаждение, что у меня слов нет…
Солгать она не могла: ведь она только что обратилась памятью к переживаниям минувшей ночи – и тут же ее молоденькое личико покрылось бледностью… И Пелагия почувствовала, что и сама бледнеет…
В тот день Бонифаций вернулся позднее обычного в свою инсулу, полученную в дар от трех вдов рода Паулинов. Он не лег сразу спать: не чувствовал себя усталым, хотя с раннего утра был на ногах… Прохаживался по своей спальной комнате, взволнованный и полный лихорадочных и в то же время серьезных раздумий: только что он узнал, что будет патрицием… впервые присутствовал на императорском совете… возвращался прямо из Палация… Согласился взвалить на свои плечи тяжесть власти… Да, он чувствует, что она предназначена для него, хотя и превышают милость и благородство Плацидии его заслуги. Но справится ли он?.. Он отлично сознавал, что его ждет борьба с Аэцием… А вот как раз и Аэций… lupus in fabula [64]64
Помяни волка – он уже тут (лат.).
[Закрыть]. Прямо напротив окна на перекрестке двух уличек стоит бюст консула текущего года. Всматриваясь в широкое, грубо вытесанное лицо, Бонифаций хотя и слышит за своей спиной тихий шорох ног, но не обернется: наверное, кто-нибудь из слуг… Но вот он чувствует прикосновение к своему лицу двух нежных разгоряченных рук… Удивленно поворачивается… Боже, за что сегодня такое непомерное счастье! Он даже затрепетал весь. Перед ним стояла Пелагия. Он взглянул ей в глаза и протянул руки. Охваченный радостью, любовью, желанием и гордостью, до самого рассвета не выпускал он жены из своих рук. С рассветом она резким движением оттолкнула его и процедила сквозь зубы:
– Ступай…
С той ночи до самой смерти Бонифаций уже ни разу не мог приблизиться к Пелагии. Он и сам ее избегал, не в силах вынести странной, презрительной улыбки, которая таилась в уголках ее губ, как только она на него смотрела; Пелагия, только сейчас действительно понявшая все, еще ревностнее отдалась делам своей веры и прежде всего воспитанию дочери. Долгие месяцы вдовства не пробудили в ней никаких стремлений и желаний, кроме тех, источником которых являлась вера и учение Ария. За месяц до возвращения Аэция она настолько погрузилась в свою веру и набожность, что даже о телесных желаниях, о Бонифации и о своей падчерице думала совершенно спокойно и в полном соответствии с душевным каноном. Все больше уверялась она, что это сам наипаче возлюбивший чистоту владыка земли и неба намеренно дал ей такого мужа и так направил ее жизнь и плотские дела, чтобы в награду за ее набожность и несокрушимую твердость в вере охранить ее перед всяким соблазном. Она уже не думала, что любовное наслаждение не существует вовсе; нет, существует, но ей не дано познать этих нечистых упоений, чтобы ничем не осквернить свободной от земных страстей души.
Но она никогда не думала, что это любовное наслаждение… это нечистое упоение может быть таким, какое она познала после замужества с Аэцием. С той поры для Пелагии началась другая, новая, совсем непохожая на прежнюю жизнь… Она была вся полна любви и никогда не была сыта ею. Собственное тело показалось ей каким-то совсем другим, чем раньше… За короткое время она познала все заботы, радости и тайны, связанные со столь важным (а раньше казалось: бессмысленным) делом, как холить его, делать еще красивее, подчеркивать те его прелести, которые в первую очередь вызывают в любимом муже такой дорогой ей и столь желанный любовный трепет… Начали выпадать такие дни, которые существовали только для того, чтобы, следя за ходом проходящих часов, с наслаждением мечтать о приближающейся ночи. Терзаемая любовным голодом или, наоборот, пресыщенная, ослабленная избытком наслаждения, она все больше времени проводила абсолютно бездеятельно; при этом все больше времени отнимали у нее купания, умащения, причесывание, одевание, так что минуты, которые она могла посвятить набожным размышлениям, беседам с диакониссами, а прежде всего дочери и ее воспитанию, с каждым днем становились все короче. И ей не казалось, что она проявляет нерадивость в делах веры: ежедневно она уделяла молитве столько же времени, что и раньше… пожертвовала много денег на строительство нового арианского храма и в каждый седьмой день, в день господний, отправлялась в лектике в церковь святой Агаты. Но на самом деле она понимала, что уже не имеет права именоваться избранным сосудом святой чистоты; хотя разве мало набожных, ревностных и действительно богобоязненных матрон, что каждый год дарят своих мужей новым младенцем?! Угрызения, которые она испытывала несколько первых недель, совершенно исчезли в тот день, когда она как откровение выслушала в церкви Агаты уже хорошо ей известную, но никогда дотоле не наводившую на глубокие размышления главу о свадебном пире в Кане Галилейской. Она чувствовала себя даже более одухотворенной, чем раньше: ее верности арианскому учению и воспитанию дочери в его духе, казалось бы, ничто со стороны Аэция не грозит. Правда, в Равенне – как донес ей всегда дружески настроенный единоверец Сигизвульт – сенаторы Басс, Максим и Секст Петроний якобы предостерегли патриция, что Плацидия намеревается использовать против него новое оружие – неортодоксальность его жены, а жена комеса Кассиодора намеренно не возвращается в Рим, чтобы избегнуть необходимости появиться у еретички; но Аэций отвечал на это с улыбкой и злостью одновременно: «Оставьте меня в покое! Это женские дела! У вас нет дел поважнее?..»
Отношение его к ее арианской вере никогда не было ей приятно, но не вызывало и опасений: никогда он с нею прямо об этом не говорил, лишь посмеивался над святым для нее оборванцем Арием и наполовину серьезно грозил, что вышвырнет из дому набожных диаконисс. Так же как Бонифаций, он с издевкой вспоминал о знаменитом диспуте Максимина с Августином, но в противоположность Бонифацию как будто отнюдь не страдал от того, что его с женой разделяет непроходимая пропасть – пропасть проклятия, которому соборы предали учение оборванца Ария и его приверженцев…
Чем для нее стал Аэций – не только для тела и любовных утех, но и для всего ее существа, для всех ее мыслей и всех закоулков души – она поняла, когда он выехал на целых восемнадцать дней в Равенну. Сначала она думала, что время пролетит быстро и она сможет посвятить его дочери и проверить, строго ли в соответствии с известным письмом епископа Максимина воспитывают дочку няньки, учительницы и диакониссы. Действительно с неподдельной радостью проводила она целые дни в обществе девочки, играла с нею и приказывала носить по городу в лектике, показывая ребенку все достопримечательности Рима, а главным образом многочисленные изваяния отчима. Но длилось это не больше четырех дней… потом Пелагию охватила такая тоска, что с рассвета до сумерек бродила она по всем комнатам мрачной, унылой тенью, ночами же не могла сомкнуть глаз, плакала или в муках ворочалась с боку на бок на мягкой, жаркой постели, чаще же всего вскакивала с ложа и снова скиталась призраком при лунном свете, напрасно надеясь, что, скользя босыми ногами по холодным плитам пола, охладит сжигающий ее жар…
Но вот наконец ей сказали, что он приехал. С радостным криком вскочила она с бортика бассейна, где сидела, с трудом заставляя себя ловить золотых рыбок, к которым девочка непременно хотела прикоснуться пальчиком. Но почему же он не идет в гинекей?.. Оскорбленная и раздраженная, Пелагия решила, что не будет пытаться увидеть его, пока он сам не придет к ней. Но когда опустились сумерки, она быстрым, беспокойным и радостным шагом бросилась к таблину [65]65
Кабинет.
[Закрыть]где он сидел в одиночестве с самого прандиума [66]66
Второй завтрак.
[Закрыть].
Башмаки ее громко стучали по плитам, но Аэций и головы не поднял, когда она вошла в таблин. Он сидел, низко склонившись над бронзовым столиком, уткнув лицо в широкие, сверкающие от колец ладони. И только когда она робко коснулась его пальцами, он неохотно повернул мрачное, опухшее лицо.
Вопрос замер на губах Пелагии. В глазах Аэция она увидела слезы (Бонифация она никогда не видела плачущим!), нижняя губа тряслась. Почувствовав на себе ее взгляд, он тут же овладел собой; губы сжались, слезы исчезли из глаз, будто их там никогда и не было… он выпрямился и совершенно спокойным, хотя и глухим голосом ответил на ее испуганный, вопрошающий взгляд:
– Умер король Ругила… мой самый большой друг… якобы молния его убила во Фракии… Глупец этот император Феодосий (Пелагия побледнела от страха: такое кощунство!..) – пишет, что это кара божья… За что? За то что вторгся в императорские владения!.. Этим Феодосиям действительно кажется, что богу только и дела, что до их владений, до их величия! А, да что об этом с женщиной говорить!.. – И он пренебрежительно махнул рукой.
Через минуту она уже сидела у него на коленях. Гибкие руки заботливо обхватили его массивную, твердую, точно из бронзы, шею. Она старалась утешить его, как умела. Хотя о Ругиле совершенно ничего не знала, но задавала вопросы так, будто умер кто-то очень ей близкий. Когда-то она слышала от Бонифация, что это самый дикий и жестокий из всех варварских владык, предводитель скорее злых демонов, чем людей, наводящий ужас в обеих империях, – и все же с готовностью поддакивала, когда Аэций стал прославлять мудрость, монаршьи и воинские достоинства своего самого большого, как он упорно повторял, друга. Неутомимо и ни на минуту не переставая пылать любопытством, она выслушала длившийся несколько часов рассказ о жизни и деяниях Ругилы, о его братьях и племянниках, о многочисленных женах и наложницах, а прежде всего о дружбе, которой он дарил римского заложника, а потом изгнанника. Казалось, что раньше Аэций устанет говорить, чем она слушать. Наконец, когда он кончил, они вместе поужинали и пошли на ложе. Занявшийся день они встретили так же, как провели всю ночь: без сна. Но когда Аэций встал, собираясь поскорее отправиться в цирк на состязание прославленного римского зеленого квадригария со знаменитым гостем из Антиохии, облаченным в голубой цвет, – Пелагия, глядя на его невысокую, но великолепно сложенную фигуру, почувствовала сожаление, что уже утро. Она сказала ему это. Он рассмеялся и на миг задумался. Потом взглянул на жену с загадочной улыбкой, которая удивила ее, но ничуть не встревожила, и сказал:
– Я лишаюсь из-за тебя великолепнейших ристалищ. Но останусь, если ты хочешь. Только с одним условием, что и ты сегодня не пойдешь в церковь святой Агаты.
Был господний день. Но это был и первый день после почти трехнедельной разлуки с мужем. Да, но ведь уже два года такого не было, чтобы она в первый день недели не пошла в церковь! Она закрыла лицо руками и быстро кинула:
– Останусь.
Тогда Аэций голым направился к двери и на языке гуннов крикнул:
– Траустила! Пойдешь к Кассиодору и скажешь, чтобы префект города оповестил в цирке, что состязание переносится на завтра.
5
– Ты опять была в церкви Агаты?
Под Пелагией подкосились ноги. Дрожащими руками закрыла она глаза. Она не могла смотреть на Аэция: никогда еще не видала она этого столь дорогого ей лица до неузнаваемости искаженным гримасой страшного гнева.
– Была, спрашиваю?..
– Была, – шепнула она, удивленная и испуганная.
Он тут же успокоился.
– Хорошо, что говоришь правду. Терпеть не могу женских уверток. Избавишься от унижения: не будут за каждым твоим шагом следить платные двуногие ищейки. На этот раз я тебя прощаю. Но больше в церковь святой Агаты ты ходить не будешь.
С минуту она смотрела на него непонимающим взглядом. Но тут же гневным огнем сверкнули черные африканские глаза, судорожно сжались кулаки, темный лоб прорезали глубокие вертикальные морщинки, а в уголках рта заиграла злорадная улыбка, та самая, которая столько раз торжествовала над побежденным Бонифацием.
– Пойду! – крикнула она.
Он пожал плечами.
– Ты слышала, что я сказал? Больше ты в церковь Агаты не пойдешь.
Она топнула ногой.
– Пойду.
Лицо Аэция снова побагровело. Но Пелагия уже не боялась. Исчезла только издевательская улыбка в уголках рта, но тем гневнее сверкали глаза. Видя, что Аэций двинулся с места и идет прямо к ней, она высоко поднялась на носках и, подавшись всем телом вперед, устремила искаженное гневом и упрямством лицо в налитые бешенством глаза.