355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Ярославская » Вести приходят издалека » Текст книги (страница 9)
Вести приходят издалека
  • Текст добавлен: 9 декабря 2019, 10:30

Текст книги "Вести приходят издалека"


Автор книги: Татьяна Ярославская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

33

Мама. Для Остапа Шульмана мама с детства была всем. Мама была его все. Еврейских детей подходящего возраста в их дворе не было, а с другими Ада Моисеевна ему дружить не разрешала. А что, собственно, было в их семье еврейского, за исключением имен и пренебрежительного отношения к тем, другим? В синагогу мама не ходила, национальной пищи не готовила. Папа рано умер, Ося плохо его помнил, но, кажется, и он пейсов не носил. Дед со стороны отца вообще был украинец. Это в его честь, по требованию бабушки, назвали внука. Мама скривилась, но смирилась.

Когда все уезжали, мама крутила пальцем у виска и за гроши скупала у отъезжающих в спешке подруг фамильные драгоценности и милые безделушки. Мама всегда дружила с властью. Теперь уже Остап понимал, до какой степени она дружила с первым секретарем Рязанского обкома, который, уходя на повышение в Москву, потащил за собой свою секретаршу Адочку. Так что приехали они вовсе не помогать дедушке, который и сегодня-то в помощи не нуждается…

Но, надо отдать должное маме, на первом месте для нее всегда стоял он, Ося. Подругам она почему-то говорила, что его зовут Ося, Иосиф. Ему казалось, что она родила его только для того, чтобы лепить из него нечто по своему вкусу.

Когда она решила, что еврейский мальчик должен играть на скрипочке, Ося пошел в музыкальную школу и прилежно скрипел несколько лет.

Она считала, что в двенадцать лет он должен ходить в черных коротких штанишках на помочах, как она углядела в каком-то иностранном фильме, и он ходил. А мальчишки во дворе покатывались со смеху.

Потом она решила все же научиться готовить мацу, получалась жуткая гадость, но Ося кушал.

Ося вырос и влюбился. Девочку он, конечно, привел показать маме. Сначала она маме понравилась, но потом Ада Моисеевна выяснила, что Олечка ну ни капельки не еврейка. И дальше – слезы, инфаркты, и «только через мой труп», и «ты таки хочешь моей смерти», и «зачем оно тебе надо».

Почти двадцать лет Остап периодически приводил девочек, девушек, женщин знакомиться с мамой, но та давно уже вошла в роль, и сценарий повторялся с забавной точностью. Только один раз схема дала сбой. Однажды это случилось: Ося привел домой Раечку.

– Дорогая моя, я очень надеюсь, что вы еврейка? – начала привычную партию Ада Моисеевна.

Раечка тряхнула темными кудрями и ответила потенциальной свекрови на идиш. Потенциальная свекровь не поняла ни слова. А Раечка еще показала паспорт. Времена были уже «не те», и доказательство красивыми буквами было вписано в соответствующую графу.

Ада Моисеевна растерялась, но вскоре разразилась слезами и причитаниями о том, что ее единственный сын покинет ее и Родину, уедет в Израиль, а бедная мама, которая столько для него сделала… И снова «только через мой труп» и «ты таки хочешь моей смерти».

Остап понял, что можно оставить надежду, и больше своих пассий знакомить с мамой не приводил.

Он любил свою маму. Со всеми ее закидонами и тараканами. Он понимал, что она, возможно, искусственно сделала его таким, но он был просто не способен причинить мамочке малейшее расстройство.

Из всей необъятной и, бесспорно, великой еврейской культуры Ада Моисеевна Шульман брала для себя какие-то незначительные и неважные мелочи. Имея еврейских предков и звучное израильское имя, проживая теперь в Москве и презирая всех, кто не был с ней «одной крови», Ада Моисеевна была обычной рязанской бабой. Она не сохранила утонченной интеллигентности своих еврейских предков, но и не приобрела милой рязанской простоты воспитавшей ее домработницы.

Вот такая была мама, которую Остап очень любил. Не за достоинства, а вопреки недостаткам. Теперь, уже будучи взрослым, Ося Шульман понимал, что мама с самого его рождения усложняла его жизнь, а он всю жизнь боролся сам с собой за любовь к своей маме. Она очень хотела, чтоб он дыхнуть без нее не мог, а он боялся ее обидеть и сам дышал так, в сторонку. Он говорил себе: да, мне с ней трудно, плохо и сложно, но я же ее люблю, я должен ее любить, потому что она моя мама.

Когда-нибудь – нет-нет, он не торопил это время – он, наконец, похоронит Аду Моисеевну и станет любить ее дальше, но уже строя свою жизнь по своему усмотрению.

34

В купе за столиком уже сидели две довольно молодые дамы. Они разом замолчали, когда Рокотова вошла. Маша поздоровалась, повесила на крючок у двери куртку.

– Я сейчас пересяду, – начала одна из пассажирок, освобождая место на нижней полке.

Маша ее остановила.

– Нет, спасибо. Если вы не возражаете, я займу верхнюю. В Ярославле я сойду, а пока лучше подремлю.

Дама успокоилась и вновь устроилась у окна, а Маша сходила к проводнице за бельем (не ложиться же на голый матрац), привычно забралась на верхнюю полку и отвернулась к стене. Колеса мерно постукивали, день был несолнечный, и Маша стала засыпать, радуясь, что ей так повезло с попутчицами.

Вот попадутся иногда мужики, те сразу все перезнакомятся, вытащат пиво, водку, закуску. А как-то раз в купе два азербайджанца прямо при Маше кололи себе в вену наркотики, так она чуть не скончалась от ужаса: и выйти из купе невозможно, не выпустят, и сидеть страшно, вдруг вколют что-нибудь ей да и ограбят. Долго она потом в шумном плацкарте ездила. Или какая-нибудь бабуся разговорчивая попадется, или с ребенком маленьким… А сегодня такие интеллигентные женщины, разговаривают вполголоса, чтобы спящей не мешать. Невольно Маша стала прислушиваться.

– Я ведь и частного детектива наняла, – говорила женщина, которая сидела прямо под Машиной полкой. – Ничего. Ну, никакой зацепки! Хотя, вру, мобильник его обнаружили, представляешь, в Воронеже.

– Как он там оказался?

– Я думаю, украли у него, а там продали как подержанный, это же сплошь и рядом бывает. Я уж вот весны ждала, думала, вытает где-нибудь из-под снега. Столько раз на опознание ходила! Насмотрелась до ужаса. Господи, за что же мне наказание-то такое!

– Лен, ну, может, еще и найдется. Может, хорошо, что его мертвым не нашли? Вдруг он жив, лежит где-нибудь в больнице без памяти.

– Да по мне уж один бы конец! – отозвалась та, которую звали Лена. – Самое страшное – неизвестность. Иногда как подумаю, что вот он вдруг найдется. Без памяти, инвалид, так жутко становится. Не готова я к этому, понимаешь? Не вынесу я этот крест. Мне сына надо на ноги ставить, да и сама я пожить еще хочу! Вот понимаю, что тварь я последняя, но что теперь поделать, ведь я ж ему говорила: не ходи, а он…

– Лена, ну что ты себя-то коришь? Уж твоей-то вины тут точно нет. А приятель этот что говорит-то?

– Говорит, еще с работы вместе с Юрой шел. Они там что-то отмечали, выпили. Но ты ведь знаешь, Юрка много не пьет, так, навеселе. Когда домой к нам зашли, я предлагала им остаться. Хотят пообщаться, так пусть лучше дома посидят, и коньяк хороший был, и стол бы я им собрала. Этот приятель вроде бы и остался, а Юрик все: нет, нет. А ноябрь, холод собачий, он курточку легонькую накинул, пойду, говорит, до остановки провожу. Приятель рассказал, что Юра его в маршрутку посадил, а сам на остановке стоял, закуривал. Все, больше его не видели…

– Слушай, но у вас ведь там большая площадь. Неужели никто из соседей домой не шел, никто его не видел? Во сколько это было-то?

– В восемь. В ноябре ночь почти. Мы по телевидению объявление давали и фотографии. Никто не откликнулся. Никто не видел.

– Ты сама, может, что предполагаешь? Ведь странно. Я понимаю, ребенок бы. Или ханурик какой. Но ведь Юра твой рослый, видный, сразу видно, обеспеченный, серьезный человек. Со случайными приятелями в подворотню не пойдет. А от вашей остановки до дома вообще деться некуда, ни одного темного угла нет.

– Знаешь, Дашута, вот это меня и настораживает. Никуда он идти не собирался. И футбол должен был начаться, он обязательно посмотреть хотел. И вообще, у нас было не принято, чтобы он задерживался без предупреждения или ехал куда-нибудь.

– Но ты же сама говорила, что у него любовница была. Он что, и к ней уходил, тебя предупреждал?

– Да. То есть не прямо, конечно. Но уж всегда что-нибудь соврет: совещание там, или в баню с друзьями. И обязательно скажет, когда вернется. Я, конечно, все понимала.

– И как ты терпела?

– Даша, а что мне было делать? Ну, изменял. Но ведь потихоньку. Ни я, ни ребенок от этого не страдали. Во всем остальном идеальный же мужик был.

– Да, в каждой избушке свои игрушки.

– Я вот что думаю. Никуда Он, конечно, не пошел. А ведь был выпивши, вот к нему и прицепилась милиция. У нас ведь как? Пьяный бомж валяется посреди дороги, никто его не тронет. Кому он нужен, нищий, вонючий? Что с него взять? А к приличному человеку точно прицепятся. Запихнут в вытрезвитель, оберут до нитки. Что они, о человеке, что ли, заботятся? Или о порядке? Да если уж так, то довезите его до дома, вот и вся проблема! Сдали на руки жене, и дело с концом, и дешевле, и забот меньше. Так ведь они о своем кармане пекутся. Иди докажи потом, что у тебя деньги отобрали или часы сняли. Пьяный был, не помнишь, вот и весь разговор. А Юрка, он сам грамотный, его просто так не оберешь, стал, наверное, сопротивляться, права качать. Отходили, поди, дубинками, да не рассчитали.

– Господи, какие ужасы ты говоришь!

– А что, думаешь, так не бывает? Да сплошь, сплошь… Он умер, а уж милиция знает, как труп спрятать, чтоб не нашли. И искать-то ведь сама милиция и будет. Уж будь спокойна, никогда не найдут.

– Может, ты и права. А ты не пробовала, может, к экстрасенсам сходить, к бабкам… Многие, говорят, ходят. Узнать хоть, жив ли.

– Даша, я сама психолог. Представь, приходит человек с таким вопросом, деньги платит. Я пять минут с ним поговорю и пойму, что он хочет услышать. Что хочет, то и скажу. Гарантий-то никто никаких не спрашивает. Просто хотят услышать: да, жив. Или умер. И вообще, свекровь ходила.

– И что ей сказали?

– Сказали, что живой, лежит без памяти в каменном подвале. Рядом трубы, а он на железе. Ерунда.

– Почему же ерунда, может, и правда?

– Даш! Какая, к черту, правда! Другой экстрасенс ей сказал, что его на земле нет.

Женщины помолчали.

– Ленуся, а ты сама-то еще надеешься?

– Нет, уже не надеюсь. К батюшке вот ходила. Он говорит, что надо нести свой крест. Но до каких же пор его нести, а? Я помню, я думаю, я страдаю. Но должна же быть какая-то мера этим страданиям? Даша, вот ты скажи, я теперь должна всю жизнь с этим грузом на душе жить? Но почему? За что?

– Да ты успокойся. Пройдет время, полегче будет, все забудется…

– Ничего не забудется! Пока точно не узнаю, что нет его в живых, ни за что не успокоюсь. Так и жизнь пройдет. И замуж мне не выйти, мы ведь венчаны. Ты меня осуждаешь, наверное, ведь всего полгода прошло? Всего полгода, а я так уже извелась! Как дальше-то жить?

– Что ты! Как я могу тебя осуждать, ты молодая еще, вся жизнь впереди. Тебе-то с чего себя хоронить?

– Ох, только б вот точно знать. Ничего больше у Бога не прошу, знать бы точно!

В полдень, когда поезд прибыл в Ярославль, Маша Рокотова сошла на перрон, пожелав проводнице счастливого пути. Мысли, навеянные всем услышанным, еще долго занимали ее.

В самом деле, почему судьба посылает человеку испытания? За что-то? Или это просто случайность? Почему эта молодая женщина получила на свою долю этот крест? Как там говорится? Каждому дается такой крест, который ему по силам? А по силам ли?

Безусловно, она любила мужа. Вот ведь страдает, убивается. Хотя, если любила, почему терпела любовницу? Может, ей просто удобно было с ним? И страдает она не потому, что его больше нет, а потому, что не знает, как ей жить дальше. Может, этот крест дан ей именно за готовность к предательству? Ведь она вовсе не хочет, чтоб он нашелся больным, она не собирается принять его любым. Он нужен ей только здоровый, способный обеспечить ее и ребенка, идеальный практически мужик. А ведь на венчании обещала она «в болезни и в здравии, в богатстве и бедности». Так что же, по заслугам крест? Не по силам, а по заслугам?

Если б действовал тот самый прибор, который поможет заглянуть в мир мертвых, можно было бы не ходить к колдунам и экстрасенсам. Можно было бы найти там этого пропавшего Юру. Или не найти. Если не найти, то все ясно, он жив, и искать его надо на земле. Только вот в чем подвох: за всю историю существования жизни на Земле умерло такое количество людей, что перебор кодов их душ займет столько времени, что нечего и надеяться на то, чтобы отыскать отдельную личность. И тем не менее, Аня нашла Леночку, а этот сын Густовой – своего брата. Может, дело как раз в том, что они были родственниками?

35

Приятную же работку подкинул ей шеф, нечего сказать! Битых полтора часа ей пришлось сидеть в кабинете начальника пресс-службы «Бизнесконсалтинга» и беседовать с этим самодовольным усатым котом, сыто поглаживающим пухлыми ручками уютный животик. Бог мой! И вот в этот масляный пельмешек она была когда-то влюблена! Одно радовало: Сашка стал настолько самовлюбленным котом, что не только не узнал подружку своей ранней юности, но даже и не поинтересовался именем журналистки. Что не узнал, в общем-то, понятно. Рокотова сильно изменилась даже с их последней встречи, а Сашка из близорукого паренька, забавно щурившего темные глаза, превратился, похоже, в полуслепого дядьку. В заплывших жиром глазках линз не было, Сашка все так же щурился. Что касается имени репортера, решил, что секретарша видела удостоверение и этого достаточно. Не пристало крутым профессионалам с мелюзгой ручкаться.

В обед она забежала к маме. Вот уж тридцать шесть лет Маше, а никак у нее не получается ни дня без мамы. В те дни, когда командировка или затянувшийся рабочий день не позволяли ей увидеть Аллу Ивановну, она, конечно, звонила, но все равно чувствовала себя больной и несчастной.

Маше Рокотовой всегда не хватало мамы. И не потому, что Алла Ивановна редко бывала дома или недостаточно занималась ребенком. Мать проводила с дочерью любую свободную минуту, была ей самым близким человеком, лучшей подругой и центром Вселенной. Но маленькая Маша не хотела отпускать маму даже на работу и очень страдала в детском саду, с мукой дожидаясь вечера.

Однажды эта мука стала такой невыносимой, что Маша пролезла сквозь прутья забора и пошла домой, к маме. А воспитательница кинулась ее догонять. Маша испугалась, что ее накажут и не отдадут домой, побежала, упала и распорола ногу ржавым гвоздем. В детском саду был настоящий переполох! Вызвали «скорую», и Машу увезли в больницу. Там ногу зашили, это было очень больно, но зато потом Алле Ивановне дали больничный, и они с Машей долго-долго сидели дома, до тех пор, пока не сняли швы. Тогда Маша поняла, что все, что ни делается, делается к лучшему. Шрам на ноге всю жизнь напоминал ей об этом, им она заплатила за две замечательных недели, проведенные дома с мамой. И на такую плату она была согласна.

Немало лет потребовалось дочери для того, чтобы понять, что в жизни ей вовсе необязательно все постигать методом собственных проб и ошибок. Достаточно просто спросить совета у мамы. И последовать этому совету, пусть даже на первый взгляд он и покажется нелогичным. Просто ей, Маше, еще не хватает мудрости, чтобы постичь эту логику.

– Мам, ну вот почему начальниками пресс-служб во всех этих «консалтингах» назначают такую сволочь!

Маша в сердцах отшвырнула папку. Алла Ивановна закончила ушивать размохрившееся полотенце и откусила нитку.

– По-моему, ты несправедлива.

– Да знаю я, что несправедлива, но все равно обидно! – насупилась Маша. Мать обняла ее за плечи.

– Маша, мы ведь это все, как Тимка говорит, проехали. То, что человек подло поступил когда-то конкретно с тобой, еще не значит, что он всю жизнь и со всеми будет таким же подлым. И вообще, представь, что ваши отношения тогда не разладились бы, ты бы вышла за него замуж. Неужели ты уверена, что была бы сейчас счастливее?

– Нет, не уверена.

– Конечно, ведь ты бы Ильдара не встретила, и Тимки бы сейчас у тебя не было.

– Уж это точно, что Ильдара бы я не встретила! Я и в университет-то только из-за Сашки поперлась.

– Не преувеличивай. Если б ты только из-за него туда поперлась, так и пошла бы, как он, на исторический факультет, а не на физику. Неужели ты его все еще любишь?

– Бог с тобой! Нет, конечно. Мам, это единственный, понимаешь, единственный мужчина в моей жизни, который бросил меня. Пусть это было в юности, почти в детстве, но все равно обидно. Ты же знаешь, я всегда сама принимала решение расстаться. А тут меня бросили.

Алла Ивановна с улыбкой качала головой.

– Ты уже взрослая девочка. Когда же ты поумнеешь и расстанешься со своими детскими обидами? Это же смешно, в тридцать шесть лет обижаться на человека, который двадцать лет назад тебя обманул.

– Да мне не это обидно, а то, что он всего достиг: должности, известности… Знаешь, как я в свое время мечтала? Вот стану крупной начальницей, он придет что-нибудь просить, а я откажу. Дурь какая, правда?

– Правда. А ты забыла, как была начальником в закрытом институте, а он корреспондентом в бульварной газетенке? А как он пришел к тебе интервью брать и глаза выпучил? А ты его послала и директору насоветовала с этой газетой дела не иметь? Забыла?

Маша задумчиво смотрела в окно, на губах ее появилась довольная улыбка.

– Помню. Было дело.

– Ну вот, а говоришь – обидно. Считай, что ты ему уже отомстила, и забудь об этом. А крутой начальницей ты сама быть не захотела. Ведь и сейчас тебя главный в любой момент начальником отдела поставит. Сама же говоришь, или не так?

– Так. Только я не хочу начальницей. Знаешь, кем я хочу быть? Корректором.

– С ума сошла? – изумилась Алла Ивановна.

– Нет, правда. Сидеть бы с текстами, чтоб никто не трогал. Чтоб зарплата зависела только от производительности твоего труда: сколько сделаешь, столько и получишь. Устала я, знаешь ли, от людей. Мне хочется общаться только с тобой, Тимкой и Кузькой.

– И что ж ты не идешь корректором? – лукаво прищурилась мать.

– Так из-за денег, из-за них, родимых! Ведь при любой производительности зарплата будет – чистые слезы! А денег, их так хочется!

– Можешь не рассказывать. Только еще я знаю, что тебе такая жизнь надоела бы через две недели. Посидела бы, отдохнула от людей, а потом снова вылезут твои природные амбиции. Кстати, о работе. У меня сегодня на приеме была Лариса Володина, помнишь, вы вместе в НИИ работали? Говорит, черт-те что у них там творится.

– А что творится? Я недавно совсем видела Бураковского и с Клинским разговаривала…

– Вот как раз о Бураковском и Клинском. Бураковский умер.

– Когда!? – ужаснулась Маша. – Да я вот только недавно его в поезде видела! Когда он успел-то?

– Это дело недолгое. Он покончил с собой.

– Да как это, как покончил? – дочь не верила своим ушам.

– А вот так. Повесился. Прямо на работе. Лариса говорит, вышел с ученого совета нормальный, с ней еще пошутил, потом пошел к себе в кабинет. А потом к нему аспиранты пришли, постучали, заглянули, а он висит на каком-то шнуре от компьютера, я уж не знаю…

– И никто не слышал?

– Ты помнишь, какое там здание? По пять комнат на человека.

Алла Ивановна одно время тоже подрабатывала в этом институте. В лучшие времена там был медпункт со стоматологическим кабинетом.

– Это верно. Но там соседний кабинет у Клинского. А ведь раз был ученый совет, значит, Иван Федорович точно на работе был. Неужели и он не слышал?

– Он сразу домой уехал. А дома вечером полез привязывать что-то к трубе отопления в ванной, сорвал ее и обварился весь. Лежит в больнице. Ожоги не сильные, но поверхность большая.

– Боже мой! – качала головой Маша. – Кошмар какой-то.

– Ты на похороны-то пойдешь? Лариса сказала, завтра в зале прощание.

– Нет, я не настолько близкие отношения с ним поддерживала. Вот к Клинскому в больницу я завтра же пойду. Володина не сказала, где он лежит?

– Не сказала, но, наверное, в Соловьевской, в ожоговом центре. Хотя, может, и на набережной. Ты позвони ей.

– Да-да, точно, – Маша уже схватила трубку. – Ужас, какой же ужас! Алло?

36

Клинский выглядел плохо. Половина лица его покраснела, ухо было скрыто повязкой. Левая рука была забинтована и лежала поверх одеяла. Но настроение ученого было более чем бодрым, а в палате витал запах неплохого коньяка.

– О! Ты уже пришла? – удивленно воскликнул он, увидев Машу в дверях.

– Ага! Земля слухом полнится, – улыбнулась Рокотова. – Как это вас угораздило?

– Да не помню я!

– Как не помните? Что вообще случилось-то?

– Батарея лопнула и еще шарахнула мне по макушке. И – ничего не помню.

Клинский осторожно потрогал голову поверх повязки.

Рокотова выставляла на тумбочку соки, выкладывала фрукты и печенье.

– Ну, это, так сказать, следствие. А причина? Она просто так упала, ваша батарея? До удара-то вы что-нибудь помните?

– Вот до удара и не помню.

Маша вопросительно щелкнула себя согнутым пальцем под подбородком.

– Не, не пьяный был, – замотал головой Клинский.

Потом подумал и добавил:

– Так, чуть-чуть поддатый. Ученый совет же был. Но я и правда не знаю, чего я туда полез. Понимаешь, я привязал веревку…

Клинский снова потрогал макушку. Он смотрел куда-то мимо Маши, задумчиво прищурившись.

– Понимаешь, я пришел домой, и так мне вдруг тошно стало, так плохо! Зачем я живу, что я делаю? Кому это надо? Все фикция, игрушки… Столько лет прожито, столько сил потрачено, осталось-то совсем чуть-чуть. Ни славы, ни денег не нажил, научной школы не создал. Так мне стало мучительно стыдно, прямо до отвращения! Привязал я эту веревку чертову, куда попало привязал…

Вдруг глаза Клинского снова ожили и сверкнули, темная задумчивость в них сменилась привычной задорной хитростью.

– А батарея-то старая была! Ша-арах мне по башке! И вот лежу я тут, как в отпуске. Я ж в отпуске лет пять не был.

Маша придвинула стул поближе к кровати и села рядом с Клинским.

– Вы, Иван Федорович, хоть думаете, что вы говорите? Какая фикция, какие игрушки? Да половина медицинского приборостроения на ваших разработках держится! И знают вас и в стране, и в мире. Мало, что ли, ваших учеников за границу утекло? Уж кому-кому, а вам-то жаловаться грех.

– Может, ты и права, – пожал плечами Клинский. – Но ведь не пьяный же был, ей-Богу!

– Иван Федорович, но это ведь ужасное совпадение: Бураковский-то повесился. Вы подумайте, что это вас обоих в одно и то же время вдруг натолкнуло на такую жуткую идею? Может, что-то было на этом совете, что вас так потрясло?

– Да чему там трясти-то? Орали, как обычно.

– Про что орали?

– Что ты, не знаешь, что ли? – махнул рукой Клинский. – Делили, кто кому что должен делать и кто не должен. Это раньше все общим стадом неслись к единой цели, а теперь каждый за себя. За каждый чих друг у друга денег требуют. Вот и орали. Налей-ка мне стаканчик соку, пить очень хочется.

Маша открыла яблочный сок и налила в стакан. И тут ей в голову пришла совершенно бредовая мысль.

– Иван Федорович, а все-таки, насколько тесно вы сотрудничали с Цацаниди? Вы в самом деле не имели никакого отношения к его исследованиям?

– Практически нет, – после минутной паузы ответил Клинский.

– Что значит, практически?

– Я бы сказал, к некоторым его исследованиям я все-таки отношение имел.

– То есть?

– Ну, он меня… В общем, оперировал он меня в своем институте.

– С какой стати?

– А вот, может, помнишь, я в Тулу поехал, да вместе с машиной в яму упал? Меня вытащили, а я забыл, куда ехал.

– Помню, точно, при мне было.

– Вот, я еще тогда в больнице лежал, а потом, спустя несколько лет, стала у меня голова побаливать. Нечасто, несильно. Я понимал, что неплохо бы к врачу сходить, да разве с моей работой время выберешь? А тут был у Цацаниди, пожаловался, он мне предложил обследоваться у него в клинике. Сделал томографию, а у меня оказалась здоровенная, чуть не с кулак, гематома! И ее, говорит, надо срочно удалять. Еще немножко, и все, кирдык! Я тут же подхватился и залег к нему на операцию. Вот тогда-то он мне и предложил поучаствовать в эксперименте, вживить микроимплантанты. Тогда, говорит, сам, лично буду оперировать.

– Вы согласились?

– Еще чего! Конечно, нет! Мы с ним посмеялись, и оперировал меня не он, но тоже неплохой хирург из его клиники.

– А после операции вам томографию делали?

– Конечно, сразу, а потом еще как-то на контроль ездил, там же, в клинике и делали.

– Понятно. А Бураковский тоже у него оперировался?

– Не знаю. А зачем ему-то оперироваться? Почему ты спрашиваешь?

Маша пожала плечами.

– Видите ли, одна дама там, в Москве, сказала мне, что больные, которым Цацаниди делал операции и вживлял имплантанты, массово гибнут. У нее сын прооперирован, и он уже несколько раз пытался покончить с собой. Остальные тоже умирают не своей смертью: бросаются под машины, вешаются, травятся…

– Почему? – удивился Клинский.

– Она говорит, что канал передачи информации после смерти Цацаниди остался открыт, и кто-то воздействует на этих подопытных, убивая одного за другим. Вот я и спрашиваю: не оперировался ли у Цацаниди Бураковский, не вживил ли ему сумасшедший академик свои чертовы микроустройства, так же как и вам.

– Мне? – Клинский положил ладонь на свою макушку, словно пытаясь на ощупь определить, что скрыто под его черепом.

– Считаете это невозможным? – спросила Маша.

– Ты знаешь, все может, все может быть. О, Господи, Маша, я же с ума сойду! Мне надо узнать точно! Черт возьми! Он меня обманул.

Клинский был по-настоящему потрясен, и это Машу напугало.

– Но Бураковский, неужели он сам согласился на этот эксперимент? – спросила она.

– Девяносто девять из ста! Он же помешался на этих своих душах и уж конечно не упустил бы возможность самому через все это пройти. И он уже умер. А я, что, тоже умру?

Он вдруг показался Маше таким маленьким седеньким старичком, испуганно скрючившимся на больничной кровати. Застиранная вытянутая майка, как на заборе, висела на его сутулых плечах.

Он всегда вызывал у Маши Рокотовой смешанное чувство теплой нежности и желания если не защитить, то уж хотя бы всемерно помочь. Сколько раз она тайком от начальства таскала в Москву материалы Ивана Федоровича, с которыми он неизменно куда-то опаздывал. Эти материалы отнимали у нее добрую половину командировочного времени, тех, кто должен был их принять, приходилось долго уговаривать, но Маша не могла не только отказать Клинскому, но и сама напрашивалась лишний раз оказать ему услугу.

– Как же это получается? Прибор не действует, в нем нет управляющей платы. И, тем не менее, кто-то воздействует на сознание, скажем так, подопытных, доводя их до самоубийства. У меня два вопроса: кто и почему?

– Кто и почему? – прошептал Клинский. – Канал работает в обе стороны, понимаешь, в обе! Их убивает Цацаниди. Оттуда.

Маша ужаснулась.

– Почему?

Дрожащими руками Клинский выудил из пачки сигарету.

– Пока он был здесь, на этом свете, он мнил себя Богом. Он считал, что управлять душами – его право. А теперь, когда он там, – Клинский ткнул сигаретой куда-то в направлении потолка, – он понял, что он не Бог, вернее, что Бог не он. И он уничтожает тех, кто был частью его дерзкой теории. Он всех убьет, убьет, чтобы раз и навсегда остановить эти исследования. Мне думается, что и прибор будет уничтожен. Совсем.

– Иван Федорович, но вы же сами сказали, что канал – явление двустороннее. И если на одном конце Цацаниди там, то что же на этом конце, здесь, если это не прибор?

– Это человек! Один из его подопытных кроликов. Вычислить его, я полагаю, будет не трудно.

– Как?

– Он останется последним. Жаль, но это буду не я.

Тьфу ты, черт-те дери!

Если Маше было наплевать на Катю Густову… Хотя, что значит – наплевать на Катю? Как раз самой Кате ничего не грозит. Но ведь может пострадать ее сын, ребенок. Последний ее ребенок, пока еще оставшийся в живых. При всем ее природном эгоизме, Маша не могла думать, что страдает ребенок, а она может помочь – и не помогает.

А может ли она помочь? Почему все они: Катя, Стольников, Горошко – все думают, что она может им помочь, а ее отказ – только каприз или попытка набить себе цену? Или она все-таки может? Если напрячься, подумать и помочь? Кому? Уж точно не Стольникову. Ну, может, Кате. Но не помочь Клинскому?.. Как можно ему не помочь? Вот хотя бы ради него…

А Аня? Ведь ее убили, в этом нет никаких сомнений! И если уж Маша добудет этот диск, она заставит Стольникова выяснить, кто ее убил!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю