Текст книги "Вести приходят издалека"
Автор книги: Татьяна Ярославская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
74
Я точка. Точка. Ну, конечно! Я так всегда и думала, что жизнь и сознание – явления не биологические. Это математические категории. И я тому подтверждение. Весь мир – всего лишь совокупность математических величин…
– У моей собаки чумка…
– Сделай ей укол… нашатырного спирта…
Странно, разве чумку лечат нашатырным спиртом?
– Она не слышит.
Разве собаки глохнут от чумки?
– Слышит, наверное, раз отвечает… Еще дай.
Я точка. У меня нет тела, нет глаз, нет голоса. И имени у меня нет. Я средоточие мысли. А имя – это слово. Мысль не слово.
Это не темнота, не пустота, не Вселенная, не космос. Это ничто. И оно – везде. И я в нем, потому что вне его не существует.
У меня нет слуха. Но вокруг меня голоса. Вокруг меня мысли. Их не надо слышать, да и невозможно. Я чувствую их, я притягиваю их, тянусь к ним.
Я в движении. И все в движении. Все имеет свою траекторию и движется, неуклонно удаляясь от того давно уже забытого центра, где было начато движение.
Точка – это совершенство. И дальше ничего быть не может, потому что точка – это конец всего, гармоничный и математически красивый конец.
Я движущаяся точка. Но позвольте… Если точка движется, то движется она откуда-то и куда-то. Она уже существовала в какой-то области пространства и еще будет существовать в другой. Значит, у точки есть путь, путь, который неведомо, когда начался, и неизвестно, когда закончится. Не так ли?
Я линия. Я мысль, пронзившая пространство. Прямая. Без начала и конца. Почему? Потому что я не помню своего начала и не знаю своего конца. А раз не помню и не знаю, значит, их нет. Прямая бесконечна, как человеческая жизнь. Да-да. Я это поняла только сейчас, а это ведь так просто! Человек не помнит своего начала, зачатия своей жизни. Да что там, он и рождения-то своего не помнит. И он не знает своего конца. Не знает, где, как и когда настигнет его смерть. Он даже не знает, в этом ли конец. Может, конец вовсе не в смерти? Может, после нее будет что-то еще? Конечно, будет! Даже если будет ничто, все равно оно будет! И, следовательно, жизнь бесконечна!
Я прямая. Без конца и начала, потому что не знаю начала и конца. Но их нет только для меня. Объективно они все-таки есть, независимо от того, знаю я о них или нет. И начало моего пути может быть где угодно, равно как и конец его может быть в какой угодно стороне. Или даже во всех сторонах сразу. Во всех! Я плоскость. Бескрайняя и безграничная. И движение мое всесторонне.
Если есть путь, есть линия. И есть на ней точка настоящего, текущего момента, вокруг которой все и вертится. Именно! Вертится, вращается… Прямая вращается, получается плоскость, плоскость вращается, получается…
Но, если есть настоящее, есть прошлое и есть будущее, значит, есть время. А время само по себе не существует. Оно и есть ничто. Ничто, которое было, есть и будет. А в нем я. Но, если в ничто поместить что-то, то будет пространство.
Ничего не было. Было ничто. А я создала пространство и время. Я есть! Я существую! Я создатель!
75
Сначала Кузе было очень хорошо: тепло, темно и тихо.
Боль возвращалась к нему постепенно, вместе с возвращавшимся сознанием. Сначала он почувствовал, как затекла и ноет правая рука, жестко и неудобно пережатая чем-то. Левой он ощупал голову. Голова показалась ему огромной, как надутый воздушный шар. Левого глаза он не нашел. Что-то странное, горячее и большое нащупывалось там, где он был раньше. И в это горячее и большое вливалась раскаленная и огромная боль! На губах была соленая корка, а пересохший язык упирался в острые обломки передних зубов.
Непонятно почему, но первое, что пришло ему в голову: сможет ли бабушка восстановить ему зубы или придется жить с обломанными. Жить? А ему дадут жить? Пусть без зубов, пусть без глаза, пусть с головой-шаром, только бы жить!
Он попытался сесть, но, наверное, сделал это слишком резко, потому что в голове что-то поехало, накренилось…
Наручник, злобно лязгнув, не пустил, и Кузя снова повалился на земляной пол. Повалился и заплакал от обиды, боли и бессилия. И от слез еще больше заболел разбитый глаз.
Когда все слезы кончились, и от них осталась только горечь во рту, Кузя увидел, что откуда-то из-под потолка струится холодный призрачный свет. Он с интересом смотрел на эту полоску лучей и думал, почему свет кажется таким холодным, а ему так тепло…
За что его били? Он совершенно этого не помнил. Нечего и помнить было, он даже понять не успел. Помнил, как очнулся в машине, а потом опять ничего не помнил.
Надо было плакать, когда били, а теперь-то что? Перед кем? Нет же никого. Почему же он вот только что плакал? Потому что решил, что сейчас это уместно.
Всю свою жизнь он живет так, ну, нечестно, что ли. Плачет не потому, что ему больно или обидно, а потому, что ему кажется, что в данный момент надо заплакать. Если кто-то рассказывает анекдот, он смеется. Не потому, что смешно, а потому, что не хочется огорчать рассказчика. Ему дарят подарок к празднику, он радуется, не просто радуется, а выражает бурный восторг. Не потому, что всегда рад подарку, а для того, чтобы доставить удовольствие дарителю. Он всегда очень боится кого-то обидеть, расстроить, быть кому-то в тягость. Почему? Вот! Вот опять он себе врет. Что он себя спрашивает? Ответ же лежит на поверхности. Все это потому, что он приблудыш. Родные, те, кто могли бы любить его просто так, ни за что, бросили его, предали. А те, кто подобрал его, вовсе не обязаны любить его просто и ни за что. Кузя не верил, что тетя Маша, Тимка, Тимкины дед и бабушка любят его, хотя всю свою жизнь убеждался в обратном. Наверное, его жалели, может, сочувствовали, но не любили. Значит, врали? Ладно, не врали, лукавили. И Кузя лукавил, выражая не те чувства, которые переживал, а те, которые считал уместными.
Получается, что на самом деле он совсем не такой, каким близкие его видят. И он сам виноват в этом. Он уже сам запутался и не знает, какой он. Может быть, он злой, черствый, наглый? Может, когда тетя Маша подарила ему на день рождения спортивный костюм, а он хотел велосипед, надо было швырнуть подарок в угол, затопать ногами… Ему ведь так хотелось! А он улыбался, восторгался, говорил, что синий – такой красивый! Тогда б уж хоть черный, еще бы голубой подарила! Почему же он тогда не затопал ногами? Потому что не хотел огорчать тетю Машу. Потому что он хотел, чтобы все видели, что он ее любит. Вот именно! Потому что он ее любит!
Так может, в жизни и не главное, чтоб тебя любили? Главное, чтоб ты любил. Может, для счастья этого достаточно? Разве он не счастлив от того, что любит тетю Машу, Тимку? У него есть, кого любить, это уже немало, это много, черт возьми!
Может, они потому его и не любят, что не знают, как сильно любит их он? Так надо сказать им! Он же никогда не говорил тете Маше, как он ее любит. Надо сказать, надо, чтобы она узнала. Если он будет сидеть здесь и рефлексировать, она так ни о чем и не узнает. Надо выбираться!
Когда вдали лязгнула и со скрипом открылась металлическая дверь, Кузя закрыл глаза и притворился, что сознание к нему так и не вернулось. Сквозь чуть приоткрытые веки здорового глаза почти в полной темноте он плохо видел вошедшего. Видел, что одет тот был во что-то длинное и серое, кажется, плащ. Или, может, халат. Здоровый, намного крупнее Кузи. Драться с таким еще Тимуру, пожалуй, под силу, а уж никак не ему.
Пришедший склонился над пленником, прислушался. Проверяет, не сдох ли, догадался Кузя и постарался дышать ровно. Интересно, поесть он ничего не принес?
Тюремщик ушел, Кузя слышал, как закрылась дверь, и проскрежетал ключ в замке. Мальчик стал приглядываться. Еще недавно такая бледная полоса света под потолком стала значительно ярче и позволяла разглядеть ходя бы очертания окружающих предметов.
Это был подвал. Какой-то теплоузел, весь в трубах и вентилях, с земляным полом и низким потолком. Свет проникал в него через узкое окошко, забранное решеткой.
На ближайшем вентиле болтался картонный ярлычок. Кузя потянулся, сколько мог, чтобы разглядеть надпись. «Левое крыло. Ст.2. Ответственный: Ершов». Надо запомнить. Когда он выйдет отсюда… А если не выйдет? В носу опять защипало, но он глубоко и прерывисто вздохнул, заставляя себя не плакать.
И в самом деле, зачем сейчас плакать? Только для того, чтоб себя пожалеть? Дудки! Вот выберется он, тогда его тетя Маша пожалеет. Обхватит, как в тот вечер, его голову и заплачет.
Он выберется!
Согнувшись, приподнявшись лишь настолько, насколько позволяли ему наручники, Кузя обследовал трубу, к которой этими наручниками он был пристегнут. Труба была довольно тонкая, в два пальца толщиной, нет, в два с половиной. Холодная, мокрая и шершавая, ржавая, наверное, видно-то плохо. Придерживая наручник, прикрепленный к трубе, чтобы он не брякал, Кузя стал двигаться влево, но вскоре наткнулся на стояк, к которому труба была, похоже, приварена. Он двинулся в обратную сторону и метра через три снова наткнулся на препятствие. На сей раз это был вентиль, и к нему труба крепилась через муфту, из-под которой торчали волокна льна. Лен был мокрый, труба подтекала.
Кузя попробовал голыми руками свернуть муфту, потом обхватил ее полой куртки: ничего не получалось, трубы держались друг за друга, как родные.
Он решил изо всех сил пинать трубу, чтобы она сломалась и отскочила в месте сочленения. Пинать было неудобно: пристегнутая рука не давала размахнуться ногами.
Кузя вспотел и устал до изнеможения, ему хотелось пить, и глаз, кажется, разболелся еще сильнее. Он перевернулся, одной ногой перешагнул через пристегнутую руку, повернулся спиной к трубе и уселся на нее передохнуть.
Труба жалобно клацнула и обвалилась вниз, увлекая за собой Кузю. Из обломившегося конца с шипением вырвалась холодная вода, заливая земляной пол. Кузя рассмеялся: труба обломилась вовсе не там, где он пинал ее, а в месте халтурной сварки. Мокрый и уже замерзающий, он стащил наручник с трубы, но не успел разогнуть спину, как дверь подвала распахнулась с таким грохотом, будто ее вышибли тараном.
Сейчас меня убьют, подумал Кузя, увидев ворвавшихся в его подвал здоровенных мужиков в черном. Где-то щелкнул выключатель, и свет из маленького окошечка под потолком обиженно потерялся в дрожащих лучах люминесцентных ламп.
Кузя резко выпрямился и с размаху врезался головой в какую-то толстую трубу. В трубе, а может, в голове загудело. В этот момент из-за спин мужиков с воем вырвалась могучая фигура Софьи Дьячевской, и упал Кузя уже в ее объятья.
76
В начале было Слово. И Слово было у Бога…
Вот именно, убого было это слово. Куцое какое-то, короткое. Наименьшая значимая часть языка. Ерунда, есть и меньше, любой филолог скажет.
Но это слово было в самом начале. И в конце – оно же. И все из него исходит и в нем же заканчивается. И человек из слов. Словами описано все в человеке, как и во всем мире. И тому, для чего нет названия, сразу дается имя, для неназванного сразу рождается слово.
И что человек без слов? Ничто. Впрочем, ничто – это тоже слово. Оно было всегда, оно было первично. Оно было до нас и будет после. Оно живет и меняет мир.
Это слово… А какое же это слово? Вот только помнила и – забыла. До тех пор помнила, пока не осмелилась назвать, а как только решилась, кто-то словно коснулся легонько ее губ и тем прикосновением стер и слово, и память…
И снова что-то мягкое и теплое коснулось ее губ. Что-то влажное. Она силилась открыть глаза, но веки были такие тяжелые! Каменные. Чуть-чуть, немыслимым усилием, но открыть глаза. В этом желании вдруг сосредоточилось все самое важное, самое необходимое. Если сможет она открыть глаза и увидеть свет, то с этим светом вернется к ней жизнь.
И она открыла глаза сквозь бессилие и боль. И безжалостный свет ярко полоснул по ее мозгу. Он влился в ее существо с пронзительностью расплавленного металла, со стремительностью электрического тока. Этот свет вернул Маше Рокотовой и дыхание, и сознание, и жизнь.
Она снова обрела способность видеть, но тут же пожалела об этом: картина, которая предстала перед ней, повергла ее в ужас. Над ней склонилась ужасная рожа. Пол-лица занимал огромный лиловый синяк, скрывавший совершенно заплывший глаз. Губы в растрескавшихся корках были жуткого зеленого цвета. Когда Маша приоткрыла глаза, эти губы разъехались в улыбке, обнажая обломки передних зубов.
– Наконец-то! – сказала кошмарная физиономия голосом Кузи. – Как ты себя чувствуешь?
Глаза Маши широко распахнулись от удивления и ужаса, и она с воплем обхватила мальчика, притянула к себе, прижала его голову к себе и разрыдалась.
А Кузя, Кузя был счастлив!
Наобнимавшись, наплакавшись и обретя, наконец, способность говорить и понимать, они оторвались друг от друга.
– Ты лежи, мам, лежи, – шептал Кузя, размазывая по опухшему лицу слезы. – Тебе вставать нельзя.
Мам! Мам… Они столько лет жили вместе, были одной семьей… Или не были? Или стали только сейчас? Какое это счастье! То самое, которого не было бы, если б несчастье не помогло.
Не раз собиралась Маша оформить усыновление Кузи. Собиралась, да как-то все откладывала, оправдываясь отсутствием свободного времени. Но в иные минуты наедине с собой, когда лицемерить было вроде бы не перед кем, думала она, что это лишь отговорка, просто не готова она назвать Кузю сыном, ей все казалось, что этим она отберет что-то важное у единственного родного ребенка.
Теперь все встало на свои места: не надо ничего оформлять, жизнь все решила за них, совершенно не считаясь с тем, что записано в их документах.
– Кузенька, расскажи мне все, – попросила Маша, – где же ты был? Как это случилось?
– Да не волнуйся ты, я потом все тебе расскажу, когда ты поправишься, а сейчас мне вообще тут находиться нельзя. Если врач меня тут застукает, ой, что будет! А уж если бабушка!..
Не успел Кузя договорить, как за дверью послышались голоса. Мальчик смешно заметался по палате, едва не свернув стойку с капельницей, и нырнул под соседнюю пустую койку.
В палату вошла Алла Ивановна.
– Слава тебе, Господи! – горячо воскликнула она, двигаясь к дочери. – Как ты?
– Бывает и лучше, – улыбнулась Маша, чувствуя при этом, что силы стремительно покидают ее.
– Бывает и хуже, – парировал незнакомый мужской голос. Мягко отстранив Аллу Ивановну, над Машей склонился доктор. – Голова болит?
Маша задумалась:
– Болит…
– Болит, значит, она есть. А вот у водителя вашего…
– Ему голову оторвало? – в ужасе прошептала Маша.
Врач снисходительно улыбнулся, глядя на пациентку как на дурочку.
– Нет, не оторвало, но я знаю кое-кого, кто не преминет это сделать. Ваш спутник отделался легким испугом и крупным ремонтом машины. А вот вы у нас еще полежите.
– У тебя сотрясение мозга и смещение позвонков, вставать тебе категорически нельзя, поняла? – строго сказала Алла Ивановна.
Маша кивнула. Спина действительно очень болела.
– С позвоночником мы разберемся, – заверил доктор. – А с головой… Вот пролечим, а потом я вас направлю в отличную клинику. У меня там хороший знакомый работает. Это в Москве, в Институте нейрохирургии мозга…
– Нет! – закричала Маша, рванувшись с постели с такой стремительностью, что опрокинула-таки стойку капельницы. Пол-литровый флакон выскочил из держателя и, не разбившись, покатился под ту койку, под которой прятался Кузя.
В глазах у Маши потемнело, острая боль просверлила позвоночник, словно в него вонзили раскаленную спицу… В меркнущем свете она увидела, как Алла Ивановна, нагнувшаяся за упавшим флаконом, выуживает из-под койки Кузьку.
– Мне можно! Я муж! – эти слова были первыми, которые она услышала после того, как вновь очнулась. В палату ворвался Ильдар.
Маша снова попыталась сесть, но вовремя вспомнила, чем эта попытка закончилась в прошлый раз, и постаралась собраться с силами, чтобы обороняться лежа.
– Марья!
– Убирайся отсюда!
Каримов оторопел.
– Не понял…
– Ты! Это все ты! Ты думал, я не узнаю? На что ты надеялся, а? Как у тебя рука поднялась? Что ты сделал с Кузькой? А Тимка? Где Тимка? Он же твой родной сын!
Маша не выдержала и разрыдалась, закрыв лицо руками. Ильдара тут же оттеснила вошедшая медсестра и зашикала, зашипела на него. Зашуршал целлофан, щелкнул сломанный носик ампулы.
– Выйдите немедленно, – снова сказала медсестра, очевидно, Ильдару. Руку Маши кольнула мгновенная боль, тут же разлилось по руке, по телу нежное тепло, приносящее сон и очередное забвение.
77
В самолете Тимка уже раскаивался в том, что сделал. Запал и задор, ощущение, что он помогает, пусть и вопреки маминой воле, – все это прошло. Осталось смутное чувство предательства: она же не знает, что он встречается с отцом, а он взял и вот так доверился человеку, которому столько лет не было до него, Тимки, никакого дела. Почему он это сделал? Куда вообще везет его этот мрачный неразговорчивый мужик?
Мужик, он представился Олегом, за всю дорогу до Москвы не сказал Тимуру и пары слов. Машину он вел молча и сосредоточенно, хотя сложно было представить, как можно делать это не сосредоточенно, когда идешь по трассе под сто шестьдесят километров.
Рейс был до Новороссийска, все совпадало, Тимур еще дома посмотрел по карте в путеводителе. Этот поселок, Фальшивый Геленджик, действительно находился где-то там, вблизи настоящего Геленджика, на Черном море. Пока все сходилось, но ощущение фальши, обмана не проходило. Может, виновато всего-навсего это дурацкое название?
А если тетя Аня все сочинила? Если и не ездили они вовсе в этот поселок? Если нет там никакого греческого кладбища, на котором старые сосны смотрятся в море? Почему отец так сразу поверил, загорелся и отправил Тимура с этим Олегом? Мог ведь и одного Олега послать. Не послал одного. Даже собраться не дал. И денег у него всего ничего. А ну как бросит его там этот мужик? Или не бросит, просто потеряются они в пути? Как он вернется домой? Почему он не подумал обо всем этом, когда сорвался из дома, когда согласился ехать?
Как он посмотрит маме в глаза? Как объяснит, почему сбежал из дома, когда она с ума сходит, разыскивая Кузьку?..
Олег ориентировался в аэропорту Новороссийска так, что было видно: здесь он далеко не впервые. Одетый в темный спортивный костюм, с одной лишь небольшой сумкой на плече, он двигался быстро, экономной упругой походкой без единого лишнего движения. Тимур за ним едва поспевал.
– Подожди здесь, – приказал Олег и исчез, словно в воздухе растворился. А вдруг не вернется? Предательский холодок пробежал по спине Тимура. Нет, он не маленький, чтобы бояться чужого города и одиночества, были б деньги, он бы и не боялся, а так…
Олег неожиданно появился из-за Тимкиной спины, так тихо, что тот вздрогнул.
– Билеты на автобус.
Они сели в видавший виды «мерседес». Хорошо еще, что места у них были сидячие. Отъехав двадцать метров от места посадки, водитель услужливо, но не бесплатно посадил еще пару десятков пассажиров с баулами, сумками, чемоданами и пляжными зонтиками. Пассажиры весело гадали, холодное ли еще море, почем теперь жилье и дороги ли продукты: начинался курортный сезон.
Мама никогда не возила их с Кузькой на море в мае. Они ездили в августе, иногда прихватывая кусочек сентября. Кузьке, да и Тимке, очень нравилось захватывать этот кусочек и хоть чуть-чуть продлевать лето и каникулы, хотя мама и на море не давала им спуску. За неделю-две лишнего отдыха они успевали пройти больше, чем их одноклассники в школе. Она не ленилась скопировать главы из учебников, переписать задания, чтоб не тащить с собой тяжелые книги. Она как-то все так понятно объясняла, что на занятия уходило всего часа полтора в день, когда солнце пекло особенно сильно и не было никакой возможности жариться на пляже.
Кузька возмущался. Надеялся, что мама забудет папку с заданиями. Однажды он даже вытащил эту папку из сумки перед самым отъездом. Мама заметила это уже на автобусной остановке. Кузьке было велено бежать за нею, иначе не будет никакого моря. Кузька сказал, ну и пусть, все равно там медузы и водоросли, но за папкой побежал, только пятки сверкали.
Кузька… Неужели его уже нет в живых? Ведь пишут же, что похитители обычно сразу убивают заложника и не возвращают, даже если выполнить все их требования. Неужели правда? Тимуру стало жутко и тоскливо. И поделиться этой тоской было совершенно не с кем, не с Олегом же, в самом деле!
Геленджик показался Тимуру городом гор, горок и пригорков. Они шли все вверх-вверх, потом все вниз-вниз… Потом опять вверх. Кроме этих горок они ничего не видели, перешли с автобусной станции на автобусный вокзал или наоборот, Тимур не очень понял, и снова сели в автобус. Автобус был даже не старенький «мерседес», это был древний «Икарус». Он ехал медленно и так осторожно, словно боялся растрясти и растерять в дороге свои косточки.
Впереди них две пожилые дамы, Тимур про себя назвал их бабульками, делились впечатлениями о дороге. Они ехали до Новороссийска поездом, и поезд этот тащился откуда-то двое суток и притащился в пункт назначения в два часа ночи. А на вокзале нет даже зала ожидания, и бабульки всю холодную ночь просидели на мокрой от вчерашнего дождя скамейке. Рядом с ними сидела мамаша с ребеночком, и ребеночек, которого привезли к теплому морю на отдых, все плакал от холода…
Ужас какой! Они с мамой и Кузькой никогда не сидели ночью ни на каких вокзалах и не мерзли на мокрых лавочках. Мама как-то так все организовывала, что от отдыха они получали только отдых и никаких отрицательных эмоций.
Беда была только с Кузькиной кормежкой: этого он не ел, того не любил, а от такого его вообще тошнило. Приходилось искать для него какие-то особенные сосиски и курицу без кожи и лапшу без морковки и лука. Но это мученье как-то разом закончилось, когда Кузька увлекся кулинарией и стал самостоятельно искать свои особенные сосиски.
Кузька… У Тимура снова на глаза навернулись слезы.
Олег вдруг тронул его за плечо.
– Все будет хорошо! – сказал он удивительно теплым голосом.
Тимка посмотрел на него, готовый разрыдаться. Олег крепко сжал его плечо и понизил голос:
– Держись, ты же мужик! Держись, слышь? У тебя батя такой, а ты… Ну?
Тимка глубоко вздохнул и шмыгнул носом.
– Вдруг они его убьют?
– Если еще не убили, то не убьют, – обнадежил Олег, потом сообразил, что сказал что-то не то, – да не дрейфь ты!