Текст книги "Повесть о славных богатырях, златом граде Киеве и великой напасти на землю Русскую"
Автор книги: Тамара Лихоталь
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)
Где повернётся – делал улицы.
Поворотится – часты площади.
Один всех поганых побил. На то он и богатырь – Илья Муромец.
А сейчас мы оставим Илью с его отрядом и вернемся в Киев в дом Добрыни. Но сначала мне надо сообщить вам горестную весть.
* * *
Слух летел на черных крыльях – убит в бою с погаными русский богатырь Добрыня. Сколько раз рубил он степняков, побеждал хазаров и булгар. А теперь, видать, настал его черед. Лежит в чистом поле под ракитовым кустом.
Летела весть на черных крыльях по городам и весям Руси великой.
Скорбели о знатном воине его былые соратники, ходившие с ним в боевые походы, горевали юноши, что не довелось им послужить под его началом. Сочувствовали люди добрые – еще одна мать будет до конца дней своих плакать о своем сыне, еще одна вдова прибавилась на Руси, еще осталось двое сирот – горемычная безотцовщина.
Долетела чёрная весть и до стольного Киева, до княжеского дворца. И здесь была отдана честь знатному воину и полководцу.
Долго сидел, не выходя из своих покоев, Великий князь. Многим был обязан он своему вую. Это Добрыня выпестовал его. В отрочестве подсаживал на коня, учил держать в руках саблю и натягивать тетиву лука. Но не только этому учил своего питомца мудрый вуй. Учил любви к родине и ненависти к врагу, храбрости и лукавству, львиному риску и кошачьей осторожности и еще многим повадкам, которыми славится политика – древняя наука управлять людьми и царствами.
Это Добрыня возвел его, сына холопки, на Княжеский стол. Отправляясь в дальние походы, покорял новые земли, объединяя их в единое и неделимое, именуемое Русью.
Порой тяжела была твёрдая рука вуя. И теперь, сам уже в годах, грузный, с проблесками седины, Великий князь вспоминал свою молодость. Сколько лет миновало, сколько утекло не воды – крови в жестоких сечах, сколько раз возвращался он с победой из битв и походов. Вспомнишь, и оживает давнее, сильней стучит сердце в груди, бьется в голове кровь, отдаваясь глухой болью в темени. Первая любовь – незабвенная, на всю жизнь. Сколько было потом у него – всесильного князя – женщин – разных родов и племен, вольные дочери славянских земель и привезенные издали пленницы, бессловесные покорные рабыни и византийская царевна – сестра императоров, именующих себя полубогами. Но одной-единственной, ни с кем не сравнимой была Рогнеда. И сам он тогда был так молод, так юн… Чем он был хуже брата, лукавого Ярополка? Почему бросила гордая дочь Рогвольда его свату Добрыне обидные, как пощечина, слова.
«Не хочу розувати робичича. Хочу – Ярополка». Рогвольд и его сыновья до последнего защищали свой дом. И всё же не могли устоять. Еще горел разрушенный замок, еще не были похоронены его защитники, а гордая Рогнеда, встав на колени, как и положено по обычаю, разула своего господина. Стала его женой, покорной, как и все прочие, родила ему детей и потом безролотио уступила свое место другой – византийской царевне. И женитьба князя на царевне, к которой сватались венценосные женихи чуть ли не со всей Европы, – это тоже дело рук вуя. Их венчала не любовь – война, победа, выигранная полководцем Добрыней. Сын холопки стал братом порфирородных византийских императоров. Так надо было для Руси. Всю эту трудную и хитрую игру с заморскими царями, их военачальниками и придворными вёл его советник Добрыня.
А он, Владимир, обретал все большую силу и власть. Короли и императоры, раньше и слыхом не слыхавшие про князя варваров, слали в стольный город Киев к великому властителю Руси своих послов, просили мира, дружбы, помощи. На Руси, как и при дворах европейских государей, чеканили монеты, на которых было выбито его великокняжеское обличье и надпись: «Се серебро Владимирове».
Сколько лет уже занимает он Киевский стол, именуясь Великим князем, потому что все русские земли подчинены ему. Да, он, Владимир, сын холопки, – Великий князь огромного государства, страны городов, как называют Русь. И повсюду в уделах, собирая полюдье, чиня суд, сидят его многочисленные сыновья – молодая поросль могучего дуба. А тот, кто с отроческих лет и до седин прошел с ним рядом, расчищая ему путь к Княжескому столу, славе и почестям, ныне мёртв.
Великий князь долго сидит в своих палатах одинок, как перст. И ни бояре, пи слуги, пи княгиня не смеют нарушить его одиночества. Но, оплакивая своего вуя, Великий князь вроде бы чувствует облегчение, как школяр, когда остается без опеки учителя.
Не был обижен славой Великий князь Красное Солнышко. Певцы, слепые и зрячие, пели о нем песни, слагали былины, но всегда в этих песнях и былях рядом с князем стоял Добрыня – сберегатель земли Русской.
Великий князь вышел из своих покоев, и лица бояр и дворян тотчас обрели скорбное выражение. Иные и вправду горевали о Добрыне – великом полководце, умном и храбром. Но большинство ближних бояр за скорбной личиной таили радость. Не могли они: ни пришлые Рюриковичи, ни потомки былых властителей ближних и дальних земель, собранных воедино Добрыней, простить этому сыну смерда то, что взлетел он так высоко и крепкой рукой держал бразды государства, как держит поводья всадник. Да, храбр и могуч богатырь Добрыня и боятся его враги Руси. Но разве мало на земле Русской сильных и смелых, готовых пролить свою кровь в бою? А посылать на сечу народ кому ума недоставало? Во всяком случае еще не бывало того, чтобы кто-нибудь сожалел, что ему не додано от бога разума. И бояре, оплакивая Добрыню, невольно расправляли плечи, выпячивали животы, косились друг на дружку – кто ныне придвинется ближе к Великому князю?
* * *
Первый раз Алёша взошел в этот дом вестником победы. Теперь он явился вестником беды. Медленно всходил он на знакомое крыльцо, медленным шагом прошёл в большую гридницу, где, зажав в сухих руках резной посох, стояла прямая высокая старуха с глубоким провалом огненных глаз, где в слезах, уже зная про лихо, ждала молодая вдова. Медленно, ступенька за ступенькой поднимался Алеша на знакомое крыльцо со скорбью на тонком матово-бледном лице. А сердце в груди стучало совсем не заупокойным колоколом. Однажды, давно, ещё когда бывал Алеша частым гостем, в этом доме, случилось такое. Добрыня по делам уехал. Старуха свекровь по хозяйству отлучилась. Алёша по-свойски взошел в верхнюю светелку к Настасье. Настасья сидела за шитьем, Алеша рассказывал новости, пошучивал, меряя мягкими сапожками горницу. Из-под ресниц тайком поглядывал на красавицу. Негоже, наверное, глядеть так на мужнюю жену. Да что поделаешь – приворожила без колдовства. Подошел близко-близко и потянул за кончик алую нитку. И она поползла длинным хвостом. Меркло на глазах, стиралось шитье, долгий труд Настасьи Никулишны. Мастерица, осердясь, ударила нежной ручкой озорного гостя, но тут же улыбнулась серыми глазами. Ничего не было молвлено между ними, никаких не сказано слов. Но Алеше мечталось: так бы стоял и тянул алую нитку бесконечного шитья, чтобы, осердясь, стукала его своей ручкой мастерица, чтобы улыбалась серыми глазами.
Теперь Настасья Никулишна в черной вдовьей одежде шила свое шитье не в верхней светлице, а в той самой гриднице, где – память об ее муже – висело по стенам его оружие.
Рассказывал Алеша подробности: «Нет жива Добрынюшки. Буйна голова испроломана. Могучи плечи испростреляны». А ещё говорил Алёшенька, привирая, будто своими глазами видел убитого друга в чистом поле под ракитовым кустом. Это была неправда. Широко поле русское. Много в нем ракитовых кустов. Много спит под кустами воев, сложивших за Русь свои головы. Но Добрыню убитым Алеша не видел. Выдумал ли это он нарочно, чтобы обмануть Настасью? Мне думается, нет. Наверное, был такой слух. Ведь даже в наше время случалось: считали воина убитым, даже извещение о его смерти приходило семье, а он потом возвращался живой. Вот и с Добрыней, видимо, так случилось. Может, ранен был в бою тяжко, упал замертво, а потом отлежался. Дошел слух до Алёшеньки. А тот поверил. Поверил. Потому что хотел поверить. И других уверял: мол, своими глазами видел. Нехорошо это, конечно. Не по-братски, не по-дружески. Да ведь из песни слова, как говорится, не выкинешь. Что было, то было.
Видно, совсем потерял Алёшенька голову от любви к красавице Настасье, мужней жене.
Мало ли, много ли времени прошло – считать не будем. Да и как его мерить – время. Иной раз тянется нестерпимо, иной раз летит безудержно. И вот снова, как в былые времена, открыты двери терема Добрыни. Как и прежде, съезжаются гости. И посреди залы, будто окаменев, стоит старуха с резным посохом в руках. Только глаза ее, казалось, погасли, как угли затоптанного костра. И было непонятно, знает ли она, отчего сегодня в доме её сына пир горой. По какому случаю стоят в парадной зале столы с яствами и медами? Зачем нарядилась в. светлые одежды молодая вдова Настасья Никулишна? Отчего это красавица то вспыхнет маковым цветом, то побелеет, как мертвая?
Сам ли решил Великий князь или надоумил его новый дружинник, хитрец Алеша, но еще не сносила Настасья черной вдовьей одежды, завел Владимир речь о том, что негоже молодой красавице вековать вдовицей. Всем ведомо, какой верной и любящей женой была Настасья Никулишна. Честь и хвала ей, но довольно скорби. Никто – ни люди, ни сам бог – не осудит её. А в женихи прочит прекрасной Настасье Никулишне Великий князь молодого храбра Алёшу Поповича.
Может, и отказалась бы Настасья Никулишна идти замуж, да ведь сам Великий князь сватом явился. Может, и не решилась бы она снова свадьбу играть, да уж больно ласково глядел туманными глазами свет Алёшенька.
Только одна старуха свекровь, кажется, ничего этого не ведает. Непонятно даже, уразумела ли она, наконец, что убит Добрыня, или всё продолжает ждать, что вернётся он домой – целый, невредимый, живой.
В парадную залу, зеркально сияющую вощеным, полом, вбежали скоморохи.
Засвистели.
Задудели.
Заиграли.
И в этом разудалом Гаме тонко прозвучали никому не слышные гусли, никому, кроме старухи, стоявшей каменным идолом в этом праздничном зале. Она услышала, уловила – не песню, не наигрыш, а что-то другое, что и сама не знала. И может быть, впервые за многие годы дрогнул посох в ее руках, впервые за последнее время снова вспыхнули в глазницах угли костра. И она уже ничего не слышала, кроме этих гуслей. Напрягая слух, она следила за тихим перезвоном струн в страхе, что он оборвется так же внезапно, как и возник. И словно боясь спугнуть свою призрачную надежду, она искала в шумной вертлявой толпе скоморохов того, с гуслями. И когда, наконец, увидела гусляра, на бледных старушечьих губах проплыла улыбка, осветила каменно-неподвижное лицо, смягчила, очеловечила его.
Сердце не обмануло её. Он не лежал с проломленной головой под ракитовым кустом. Вражьи стрелы не пробили его молодецкие плечи. И как бы ни явился он:
в кольчуге воина,
в боярском кафтане,
в домотканой рубашке смерда,
в одежде скомороха – она все равно угадала бы его. Это был её сын.
Живой.
Он вернулся в свой дом всем смертям назло.
И когда уселись гости за уставленные яствами дубовые столы, когда вдоволь потешили их плясками и песнями, шутками и прибаутками скоморохи, когда утихли дудки и свистелки и умолкли гусли, старуха, указав слуге на серебряную чашу, велела наполнить ее вином и поднести скомороху, сидевшему в дальнем углу.
Подивился слуга – серебряная, с чеканным узором чаша была любимой чаркой Добрыни. Подивился слуга, но не смел ослушаться. Взял кувшин с вином, пододвинул чашу.
Подивилась Настасья Никулишна, глядя, как льется зелено вино в любимую чарку её покойного мужа. Подивилась, но не сказала ни словечка, потому что негоже невестке перечить свекрови.
Подивился сидевший женихом рядом с Настасьей Алёша Попович, подумал – с горя ума лишилась старуха. Кто примет чарку, осушить которую под силу только самому Добрыне. Выпьет на радостях неведомый скоморох вина до половины, рухнет замертво. Подивился Алёша, но ничего не сказал. Потому что понимал: не хозяин он ещё в этом дому.
Дивились гости, глядя, как из дальнего угла приближается к столу скоморох. И чем ближе он подходил, тем виднее было, какие у него широкие молодецкие плечи под скоморошьей одеждой, как гордо держит он голову под смешным длиннохвостым колпаком с бубенцами, как твердо, по-хозяйски, ступает он по вощеному полу.
Вот он подошёл к столу, взял протянутую слугой чару, откинул с лица маску, и Настасья Никулишна, привстав из-за стола, пала к ногам своего мужа Добрыни. Придя в себя от изумления, гости принялись славить хозяина, словно и в самом деле воскрес он из мёртвых. Одна лишь старуха, как обычно, стояла прямо и гордо, только оперлась на свой посох. Да еще один из гостей поднялся из-за стола, при всем честном народе поклонился в пояс хозяину, прошептал: «Прости» и вышел из зала. Вышел, чтоб никогда больше не вступить и этот дом ми вестником победы, ни вестником беды, ни другом, ни врагом, вышел, чтобы никогда больше не взбежать торопливыми шагами по лестнице в светелку, где за шитьем сидит женка с девичьим чистым лицом, с детскими, чуть припухлыми губами, чтобы никогда не потянуть хвостик алой нитки, никогда не взглянуть в серые улыбающиеся глаза.

7

Прекрасны Брынские леса.
…По утрам над просторной луговиной стелится туман, густой, как вершки в кринке с молоком. И потом, когда уже взойдет солнце, он еще долго будет клубиться, сбиваясь белыми, комьями, будет ползти по-змеиному, цепляясь за каждую кочку, будет долго таять в солнечных лучах, все ниже и ниже припадая к земле. И даже тогда, когда уже совсем исчезнут остатки его косматой гривы, луговина будет долго дышать влагой и ярко зеленеть в обильной росе. За луговиной – осиновая поросль, частая и цепкая – не продерешься. Здесь шумно даже в тихую погоду. Осина-болтушка, болтушка и пустомеля, И вдруг за осинником на косогоре – золотоногий сосновый бор. Идти скользко и мягко. Упружит многорядный настил опавших игл. Горушки муравейников полны жизни. Работы тут невпроворот. Она продолжается даже в полуденный зной, когда, разомлев, все затихает в дреме и сосняк, как коврижка, оставленная на горячем противне, истекает липкой медовой смолой. Зато в дубраве прохладно даже в жару. Тень дубов-великанов широка и надежна, как и они сами.
Брынские леса были и впрямь дремучи.
Еловые. Шатровые. Лапчатые.
Осинные. Трясинные.
Сверху позолота.
Под низом болота.
Тропы нехоженые.
Ветви неломаные.
Звери небуженые.
Глухомань.
Чащоба.
Гляди в оба!
Здесь, в Брынских лесах, и начнется СЕДЬМАЯ ГЛАВА нашей книги «ИЛЬЯ И СОЛОВЕЙ-РАЗБОЙНИК».
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ИЛЬЯ И СОЛОВЕЙ-РАЗБОЙНИК

Вода уже сошла, но путь ещё не установился. Телеги вязли в грязи, и порой их приходилось волочить на руках. Годин ворчал, ругал сам себя. Зачем потащился за Муравлениным, как нитка за иглой? Куда как лучше провожать купеческие караваны, особенно речные. Конечно, стрела – дура. Убить могут запросто. Зато если повезёт, разбогатеешь. И потом в удачном походе можно взять в полон поганых, потом продать купцу или боярину.
– Разживусь кунами, тебя, плотник, позову дом рубить, – говорил Годин Ждану. – Чтобы всё как надо: и сени, и тёплая изба, и голубятня…
Вздыхал:
– Ехал сюда, думал разжиться мехами.
Зверя и впрямь было полно в этих местах.
Данилку бы сюда Ловчанина, вспоминали ребята. Но Данилка был далеко. Прихватив свою прекрасную Василису, уехал вместе с княжеской дружиной в Киев. Что ж, рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше. Если везёт, так неужели же от своего счастья отказываться? Это только Муравленин вместо того, чтобы сидеть тысяцким в веселом городе Чернигове да чинить суд и расправу, а по ночам обнимать белую боярыню, ехал теперь на свойском коне, утопавшем по брюхо в грязи. «Ну ладно, – обиженно размышлял Годин. – Некогда охотиться, можно добыть меха и без охоты. Говорят, у здешних смердов полно мехов: и соболя, и куницы, и белки. И полюдье здесь собирают мехами, и судьи виру берут мехами. Иной наедет в село, виноваты не виноваты – плати. И платят. Отвяжись только, уезжай. Почему бы и им не поживиться? У здешних лесовиков не убудет. Долго ли им набить зверя в этом дремучем лесу». Но всё это Годин бормотал про себя. Опасался Муравленина. Хоть и прост Илюша, а посмотрит синими своими очами прямо в душу – и меха не захочешь. Еще наперед сказал: «Смердов не умучивать. Мы не тати, не разбойники – вои русские. Наше дело оберегать родную землю, охранять малых и слабых».
«И тут, видно, не будет счастья, – тоскливо думал Годин, – не разживёшься ни соболями, ни куницами, ни даже худой белкой, а подохнешь в этой топи, в сырости и голоде».
Илья сидел на свойском коне, устремя синие глаза вдаль, а глядел в собственную душу. Давно это было, быльём поросло, а не забывно.
* * *
«Как звать тебя?»
«Зови Ладушкой».
Ни по христианскому закону, как положено у добрых людей, в церковь не повёл. Ни по древнему обычаю не сговаривался сойтись у воды, когда падет ночная роса и выходят на берег русалки, и глядит туманно из глубин сама Мокошь. Умыкнул бы, на скаку подхватив на коня, на руках бы унёс – да некуда. Только прижимает крепче к себе, шепчет горячими губами «Ладушка». Лелем клянется любить….
…Ладушка – ведь это и есть любимая.
Много ли надо Лелю – беспечальному богу любви, – чтобы сделать счастливыми двоих? У других богов просят удачи в делах, благополучия в дому, хлеба и скота, дождя и солнца, победы над врагом, силы оружию – где его набрать на всех? А у кудрявого беззаботного Леля – всего только угол подушки – один на двоих. В дому ли, в шатре или просто под звездами – только вместе. Поют в честь Леля весёлые песни, водят хороводы. Так почему же не может Лель сделать счастливыми всех, кто умеет любить?
«Тихо! Кто-то идёт». Прижались крепче. Только два сердца тикают одно в одно. Мимо.
«Я пойду».
«Погоди, Ладушка».
«Хватятся. Я приду ещё».
Приходила.
Обнимала.
Месяц просила: «Заройся в тучи».
Месяц рос и рос, наливался полно.
Жёлтое око луны глядело надзорно.
Загадывала на звёзды: «Эта моя, а вон та – твоя. Рядом, вместе».
Звёзды падали, рассыпаясь. Взять бы лукошко – хоть осколочки собрать.
Ночь была коротка.
Принесла яблоко. Держала на ладошке – наливное, золотое, круглое, как солнце. Одно на двоих – нераздельное. Так и съели вместе. Косточки закинули. Вот и всё. Ни удачи в делах не просили, ни богатства в дому, ни окота, ни хлеба. Об одном только молила всех богов, какие только были и есть на свете, чтоб им двоим не разлучаться. Глянула долгим взглядом, счастливым, тоскливым: «Будет у нас сын». Сколько лет миновало – не счесть. А до сих пор сияет тот взгляд, как дальняя звезда. Всю жизнь будто камень на душе. Без вины, а виноватый. Может, и впрямь, надо было тогда по-иному: «…Венчается раб божий Илья… Аминь!» На веки веков едины муж и жена. На всю жизнь неразлучны. Разве не любил он свою Ладушку? Разве Ив хотел назвать се женой своей венчанной? Любил! Хотел! Но ведь известно: кто на рабе женится без ряду с господином, тот сам холопом становится. Можно было, конечно, и урядиться.
Они медленно проходят мимо страшного частокола с человечьими черепами. Илья и плюгавый мужичонка.
– Свободный! – усмехается конвоир Ильи, кивая на пустой кол. На подворье сидит на скамье богато одетый боярин. В руках свистулька ребячья, такая, как и те, что продавал старик на торгу в Карачарове. Рядом со скамьёй стоит человек со шрамом на лице.
– Имя? – спрашивает человек со шрамом.
– Илья.
– Как же это ты, друг Илья, или совсем дурной, или головы своей не жаль? Уж ежели занесла тебя судьба неласковая в Брынские леса, ты бы руки в ноги и молчком, тишком, по кочкам… А ты на дорогу попёр да ещё…
– Чего это по кочкам? – говорит Илья.
– Ты что, про Соловья не слыхал? Откуда ты сам-то?
– Из Карачарова.
– Ещё разок!
– Карачарово, говорю, что под Муромом.
– Муромский, значит, Муравленин. Далече ты заехал, Муравленин.
– Я в Киев еду к Владимиру-князю, послужить ему хочу.
– Послужить – это хорошо! Эй, – кричит человек со шрамом кому-то. Подбегает слуга, человек со шрамом кивает на Илью, слуга убегает и тотчас же возвращается с ворохом одежды. Другой несёт в руках добротную меховую шапку с красным суконным верхом. Человек со шрамом разворачивает одежку. Эта тоже кафтан, почти такой же, как и на нём. Глядит на Илью и приказывает слуге:
– Поищи побольше! Ну вот, друг Илюша, парень ты ничего. Держи! – Подаёт ему шапку. – Надевай!
Илья надел шапку.
– Потом и сапоги подберём. Обижен не будешь. Этакого ты у своего Владимира не скоро получишь. Служить будешь господину Соловью. Простил он твою вину. Благодари!
– Этот со свистулькой? – Илья смотрит на, сидящего на ковре владельца замка. – Разбойник он, а не соловей!
Человек со шрамом наотмашь бьёт Илью. Слетает наземь шапка. Илья разворачивается и ударяет человека со шрамом. Прибежавший с одеждой слуга растерянно смотрит. Подбегают другие люди Соловья. Они готовы кинуться на Илью, но их господин, наблюдая драку Ильи с человеком со шрамом, хохочет, и они застывают в нерешительности. Противник Ильи умелый боец, но все же он слабей Ильи. Он был бы рад прекратить поединок, но не смеет этого сделать на глазах Соловья. Поэтому, поднявшись с земли, налетает на Илью снова и снова. Наконец, Соловей свистит в свою свистульку, на Илью наваливаются, сбивают с ног, бьют ногами, обутыми в сапоги. Можно, конечно, было все уладить миром. Человек со шрамом, не раз наведывался к порубу:
– Счастье твоё, дубина ты карачаровская, что приглянулся ты Соловью. Не то торчала бы давно твоя голова на колу. Мне ты тоже полюбился, – говорит он потише, заглядывая в погреб. – Люблю дураков. Ну, ладно, ладно, не дури! А то Соловей свистнет, и голова отдельно, ноги отдельно!
– А чего это он всё в свистульку свистит? – спрашивает Илья.
– С дураками разговаривать не хочет… Чем в порубе гнить, не лучше ли службу нести у господина нашего Соловья? Нам такие молодцы – подходяще. Свиту дадим доброго сукна, шапку красную и опять же таки вместо мужицких поршней – новые сапоги. Ну и пику, само собой разумеется.
Разве не о чем было призадуматься крестьянскому сыну Илюше? Может, и впрямь подвалило ему счастье? Как заманчиво взять в руки оружие. А одежка! Прямо боярская! Даже сапоги! Да их только и носят бояре, богатые купцы да княжеские дружинники!
Может, и Ладушку к сапогам в придачу дали бы. Да только не знал, не ведал ничего о ней человек со шрамом. Ночное дело темное. Любовь – тайная. Нет, не просила Ладушка своего любимого взять её в жены, в супруги законные. Не уговаривала надеть свиту доброго сукна и шапку красную. Однажды, когда месяц нос упрятал в тучу, вывела потихоньку свойского Илюшиного копя, открыла поруб. «Скорей!» – шепнула. Только шею обвила напоследок руками.
Клялся: «Вернусь!» Клялся: «Женюсь». Клялся: «Всю жизнь любить буду!»
Не вернулся – дорога не туда вела.
Не женился – так судьба, знать, сложилась.
А вот любить – любил. Всю жизнь – одну-единственную свою Ладушку. Ни на девок длиннокосых не глядел. Ни на боярынь лебяжьих внимания не обращал. Молчал, когда товарищи посмеивались. Головой качал, когда сваты наведывались. Однажды в дальнем походе на торге увидел у заморского купца расписной плат, что горел как жар-птица. Купил, не торгуясь. Сунул за пазуху. Ждал, сам не знал чего. И только недавно на Данилкиной свадьбе подарил его своей посаженой дочери Василисе.
* * *
Горели на руках кровавые волдыри. Пухли ноги. По ночам от болотного тумана ломало кости. Прикидывалась лихорадка – двенадцать злых дев, и каждая по-своему мучает человека. Трясет Трясея. Жжёт огнём Огнея. Холодит, как лед, Ледея, глядит, не давая ночью уснуть, Глядея… А когда дойдёт до последней, самой злой – Невеи, то и вовсе не будет жив человек. Все равно врубались в лес, гатили болото, вели за собой дорогу.
Река Смородина была светла на диво. Открылась нежданно после чёрной грязи, после тянучей топи, после темной чащобы. Прозрачно сияла вода меж чистых берегов. Проглядывались на дне камушки – хоть рукой достань. И рыбы играли серебряными хвостами. Журчала приветливо обманная река. Сама мелка, да омуты глубокие. Ледяная. Непокорная. Обозные лошади передохли еще в пути. Телеги покидали. – Теперь сваленные дубы таскали к берегу на себе. В воде от холода сводило судорогой ноги. Но топоры в руках стучали. И когда уже казалось: вот-вот он – конец, светлая Смородина, играючи, сносила настил моста.
Незапамятные времена, «дела давно минувших лет». А вот рассказываю об этой великой по тем временам строительной работе, и невольно просятся такие сегодняшние слова: «Несмотря па трудности, строители выполняли план. Народ не забудет их трудовой подвиг». Впрочем, так оно и было. Новгородский плотник Ждан, как взял в руки топор ещё в Чернигове, так и стучал дятлом, по дремучим Брынским лесам. Даже Годин без спору и ругани лез в ледяную воду.
Вконец измотанные работой и липучей болотной лихорадкой, люди к вечеру валились замертво, засыпали, не дохлебав варева. С едой не бедовали. Сухари, правда, были уже на исходе, но лес снабжал строителей дороги куда щедрей, чем княжеские тиуны. С первых проталин баловал весенними грибами, сладким березовым соком, глухой, не жгучей крапивой-ясноткой на щи. Потом пошли ягоды. Заалели на полянах иемеряными кумачовыми платами. Красные земляные сменились черникой, от которой синели губы, крепило животы, излечивая от брюшной боли. Вдоволь хватало и мяса. Дичь сама бежала на ловца в этик нехоженых лесах. Даже стук топоров и треск поваленных деревьев не пугал ее. И случалось, на только что пробитую просеку выходил олень, стоял-глядел удивленно. И, так и не поняв ничего, падал, сражённый стрелой.
Жалея уставших людей, Илья Муравленин велел выставлять на ночь только костровых, чтоб не наскочили случаем волки или не наломился сдуру бессонный медведь. Больше вроде опасаться было некого. Поначалу встречали иногда бортников-древолазов, промышлявших мед диких пчел, или охотников, бивших зверя, и опять вспоминали Данилку Ловчанина, укатившего с молодой красавицей женой в стольный Киев. Годин завистливо представлял себе, как пирует сейчас удачливый Ловчанин с княжеской дружиной где-нибудь в теремных палатах и знать не знает той беды-лиха, что пришлось хлебнуть им с этой проклятой дорогой.
Порой набредали негаданно средь леса на сельцо в три избы, вокруг которого желтела пашня с ладошку. Жители с опаской встречали чужих людей. И только убедившись, что пришельцы не тати, не разбойники, любопытствовали: кто такие и зачем рубят лес? Слушали молча, задумчиво трясли бородами. Дорога прямоезжая – оно, конечно, дело хорошее. На торг, например, надобно – отчего же не поехать по этой самой дороге – свезти мёд и воск, добытые шкуры, опять же таки купить чего надобно. Все так. Да ведь есть другое: по дороге не только самому поехать можно. Глядишь и к тебе, не спросясь, незваные гости пожалуют. Так вот они, хорошо ли, худо, а живут. Зверя бьют, бортничают. Жилье их притаилось в лесной чащобе – пойди сыщи его. А по прямоезжей дороге небось каждый приедет.
Годин взвивался как конь на дыбы. Уселись грибы под елкой – нас не сыщут. Рады. «А то, что поганые степняки Русь со всех сторон обкладывают – не знаете? Выходит, мы там на заставах будем стоять сторожить, головы класть, а они тут в дреме лесной вековать. Про Чернигов, случаем, не слыхали?» Оказалось, слыхали. Даже в эти глухие края добежала стоустая молва о большой беде, нависшей над старым русским городом, о гибели неминучей, что грозила ему, и о славном богатыре Илье Муравленине, побившем поганых.
«Так и к вам доберутся, – грозил Годин, – похватают в полон. И Муравленин вас спасать не придет. Правду говорю, Илюша?»
Илья объяснял неторопливо: прямоезжая дорога надобна, чтобы можно было в случае нужды войско на помощь подбросить, подвезти оружие или снедь. И опять-таки, что же это будет, если каждый сам по себе станет жить? Русь должна быть единой. Потому-де и повелел Великий князь Владимир вести дорогу через Брынские леса. То ли то, что сидел перед ними не кто иной, как сам Муравленин – широкоплечий, с крепкими работящими руками, с синими правдивыми глазами, – успокаивало недоверчивых лесовиков. То ли и впрямь понимали: человек не гриб. От жизни не спрячешься.
«Раз надо, значит, надо. Стройте, – кивали смерды, – если что – подсобим».
Чем дальше углублялись в Брынские леса, тем реже попадались села, реже встречались охотники и собирающие мёд бортники. На много верст округ не ступала тут нога человечья.
Нападение было по-разбойничьи внезапным.
Кострового сняли стрелой. Он упал лицом на каленые угли, так и не успев охнуть. Подкрались по-звериному тихо. Сверху валились на плечи. Били рогатинами спящих. Годин ли, которому не давали покою завистливые мысли, вскочил первым или мастер новгородский плотник, которого мучила злая дева, ночная бессонная Глядея, услышал шум, поднял тревогу. Громким оглушительным свистом наполнилась дубрава. Казалось, на каждом дубе затаилось по разбойнику. Увидели – Муравленин, схватив палицу, бьётся с напавшими. Кинулись на помощь. Оттеснили.
Когда опал рассветный туман, увидели: окружены со всех сторон. Нет, не погаными степняками. По обличью видать – народ русский. Может, разбойники дорожные, что грабят купеческие караваны? Поодаль на дорогом коне, окружён всадниками, в богатом кафтане – рыжекудрый бородатый разбойничий воевода.
Так снова встретился Илья с Соловьем-разбойником.
Село, где избы людские хуже, чем хлевы для скота.
Богородица в драном платке с голодным младенцем на руках.
Плюгавый с холопами.
Поруб. Ладушка. Любимая. Единственная.
Илья хлестнул плёткой ни в чём не повинного коня: «Ах ты, волчья сыть, травяной мешок».
Выходи, Соловей-разбойник!
Может, и не вышел бы Соловей, да уж больно разозлился. Это ему кричит дерзкий смерд «Выходи!». Да ещё разбойником называет. Или две головы у него на плечах? Да он, Соловей… Стоит ему свистнуть в свистульку! Вроде и не громок, а валятся замертво наземь со страху людишки. Да он тут, в Брынеких лесах… Да у него тут кругом все рабы и холопы… Вот велит он, и тотчас схватят всех этих пришлых. Их-то и всего ничего – горсточка одна. Пришли новую дорогу строить через Брынские леса – прямоезжую. Старая и то заколодела и поросла муравой. И не такие совались сюда – вон кругом их кости белеют, чтоб неповадно другим было. Жаль, ночью не успели повязать. Особенно вот этого, что осмелился самому Соловью кричать: «Выходи, разбойник!» Сейчас он ему покажет. Выйдет, натянет свой лук и пустит стрелу. Выбьет Муравлеиппу правое око. Пристегнет деревенщину к булатному стремени и повезет его к своему дому-терему, где в его Соловьином гнездышке ждут-дожидаются батюшку три дочки. Представлял себе Солоней, усмехаясь, как выглядывает из окошечка косявчатая старшая, как кричит сестрам: «Едет наш батюшка чистым полем, везет мужика-деревенщину, у правого стремени прикованного».








