Текст книги "Повесть о славных богатырях, златом граде Киеве и великой напасти на землю Русскую"
Автор книги: Тамара Лихоталь
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
Думцы были крепки задним умом. В Переяславль поскакал гонец с княжеской грамотой. Не брату своему двоюродному писал Великий князь, приглашая его на совет в стольный град, не боярину подчиненному слал повеление явиться перед свои очи. А дарил он своей милостью безродного поповича, храбра Алешу, с честью звал его приехать в Киев.
На пиру в большом княжеском дворце, в золотой палате, при всем честном народе Великий князь собственноручно надел на шею храбру Алеше золотую гривну, высокую награду, какую давали только боярам, старшей дружине. И награждал Великий князь храбра Алёшеньку за победу над Идолищем поганым, будто Алеша не на честном пиру проткнул половчанина, взятого в полон Ильей Муравлениным, а в бою, в чистом поле.
А в далекой Древлянской земле были убиты братья Ловчанины.
Убийц не сыскали.
И вот теперь начинается ДЕВЯТАЯ ГЛАВА нашей книги «ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР».
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР
Алёша хотя и шутил, но сказал верно: сильные мира сего искали верности. Всего ценней и дороже была верность – редкий товар в смутные времена усобиц. С тех пор как льстивый советник Блуд предал своего князя и господина, предательство вошло в обычай.
Сам великий князь домогался дружбы простого воина храбра Ильи Муравленина. Задерживал в стольном граде, пригласил в старшую дружину, куда годами чаяли попасть боярские дети древних родов. Предлагал в столице, на самой Горе, дом с подворьем, коней из княжеской конюшни, грамоту с княжьей печатью. От дома с подворьем Илья отказался. Зачем ему одному дом? Пустые горницы из угла в угол мерить? Коней княжеских порой брал по надобности. Но больше ездил на свойском, уже немолодом, видавшем виды коне.
Бояре шептались по углам, в глаза льстили. Хотен Блудович, бывший воевода, а ныне чашник – виночерпий Великого князя, разбрюхнул ещё больше. Обнимал, лез целоваться – дескать, старые друзья, еще на заставе служили. «Да, мы, бывало…» Как заведет, сидя на лавке, где-нибудь в дворцовой палате, так и мет, лет. Выходило, они с Муравлениным вместе рубили-кололи поганых, вместе обороняли крепость и даже самого Идолище в полон не то Илюша взял, не то Хотен.
Бояре слушали Хотенову похвальбу, посмеивались. Правда, тоже по углам, потихоньку. Не потому, что опасались Хотеновой, сабельки. Нет, этот саблю не вынет. Он и смолоду-то на рать не крепок был, а теперь и вовсе – брюхо жиром поросло. Зато исподтишка подшибить – это он мастер, Хотен весь в отца своего, Блуда. Будет с тобой на лавке беседы вести, винцо распивать, а сам такого наклепает – не отмоешься. Нальет в уши Великому князю. Хоть и ведомо всем, чего стоит Хотенова брехня, а все же дыму, говорят, без огня не бывает. Так что лучше молча посидеть, послушать Хотеновы байки. А ежели уши от них вянут, отойди в сторонку с миром, и все.
На Муравленина тоже косо поглядывали. Смерд от дома на Горе отказался по простоте, которая хуже воровства. На свойском коне ездит. К Великому князю вхож запросто. Иной боярин высокородный и то не день, не два милости княжеской дожидается. Загодя толчется возле думного советника, чтобы чиркнул по бересте, внёс в список на приём…
А этот смерд и сейчас протопал по дворцовым палатам, где сидят, разговаривая негромкими голосами, бояре, мимо знатных и родовитых, попер прямо к Великому князю в своих сапожищах.
* * *
Кстати, насчёт сапог. Ещё в ту пору, когда собрался Илюша из родного дома в отъезд, обливаясь слезами, смастерила Порфинья своему сыночку телогрею. А Иван сработал ему в дальнюю дорогу новые поршни. Может, и неладно кроены были, да крепко сшиты. Не для чужого небось. И путь неблизкий сыночку лежал. Только вот впору ли они пришли, не жали ли где и долго ли носил Илюшенька отцовский подарок или, служа у князя, скоро выслужил сапожки себе лучше да краше батюшкиных, я не знаю и врать не хочу. А старые Ивановы поршни, те, что скинул Илья, собираясь в путь, так и валялись под лавкой.
Вытащил их как-то Иван, повертел в руках, может, дать им ладу – да где там. Поршни пасти раззявили один шире другого; ни внизу латку поставить, ни вверху заплатку положить – дыра сквозь дыру просвечивает. Если не верите, можете сами посмотреть на них в музее. Похожи на калоши, только из кожи. Смотрите, но руками не трогайте. Потому как руками музейные экспонаты трогать нельзя. Так и написано: «Руками трогать воспрещается!» А смотреть можете сколько, угодно. Я тоже долго-долго стояла и глядела на них. Когда видишь перед собой вот такие башмаки, которые кто-то носил семь веков назад, то невольно думаешь: «Тянулись годы. Летели столетия. Шумели пожары. Гремели войны. А башмаки лежали себе тихо и мирно там, куда потихоньку от Порфиньи снёс их Иван на зады и закинул в лопухи. Только все глубже врастали в землю, пока не откопал их какой-то счастливец археолог». И боясь ещё поверить своей удаче, стоя на коленях, осторожно отряхал кисточкой с них землю и обдувал вековую пыль. И вот красуются под стеклом. Каждый может увидеть. Музеи открыт с 11 до 6. Только во вторник приходить не надо. Во вторник – выходной. Если пойдете, посмотрите там заодно еще и на шлем. Он тоже лежит под стеклом. Кованый лучшими мастерами, отделанный серебром. И лет ему почти сколько и чеботам. Тот, кому он принадлежал, обронил его, когда бежал, спасая свою голову. Потом, правда, говорят, спохватился и хотел откупить свой шлем, чтобы дело это наружу не вышло. Кому ж охота, чтобы через сотни лет люди вспоминали, как скакал он прочь от врага, кинув не только своей шлем, но и дружину. И вот что обидно: известно и имя князя, и то, что злополучный шлем принадлежал именно ему, а не кому другому. А про башмаки… Никто в них от врага не бегал, не кидал их, чтоб легче удирать было. И до сих пор не установлено точно, Ивановы это чеботы или нет. Одним словом, поршни – вот они, а хозяина вроде и нету. О самом Иване и то известно только, был он сыном Тимофея да Илье отцом приходился. Всё же мне думается, что башмаки те – Ивановы. Во всяком случае очень и очень похожие. И получилось-то все как. После отъезда Ильи станет Порфинья, бывало, прибирать в избе, заглянет под лавку и заголосит: «Где ты, мой сыночек милый, мой сокол ясный?! Далеко же ты залетел от родного дома!» И давай Ивана корить: зачем, мол, не удержал сына? Поглядел Иван, как жена убивается, и однажды, когда Порфиньи не было дома, взял те поршни, снёс их потихонечку за хлев и кинул в лопухи.
Но Порфинья не могла успокоиться. По ночам все глядела сквозь тьму в угол, где раньше сидел её Сидень. Не она ли вспоила-вскормила его? Не она ли таскала его тяжелого да безногого? Не она ли лоб отбила в молитвах? Одно только и просила – чтобы стали сильными да крепкими ноги его нехожалые. А может, не надо было молить? Может, лучше было бы ему всю жизнь так и сидеть на лавке сиднем? Тут-то, в избе, топлено. И кусок уж какой ни есть, а мать из своего рта вытащит – сыну в рот сунет. А уж если захочет кто обидеть, она, как волчица лютая, как медведица бессонная, загрызет зубами, задерет когтями.
И опять вспоминала заново, как поутру вывел Илюшенька коня. Трижды поклонился отцу с матушкой, дому и дубкам, перекинул через седло ногу и тронул коня. Она будто очнулась, бросилась следом, будто в первый раз поняла: едет! Хотела крикнуть: «Стой, сынок!» – схватить за узду коня, уцепиться за стремя, ползти следом по острому колкому снегу. Да не крикнула – голос пропал. Не схватила узду – руки-ноги онемели. Черен стал снег: тяжело осело вниз небо. А когда открыла Порфинья глаза, то увидела, что лежит она в избе на Илюшиной лавке, а рядом в ногах ее, опустив косматую голову, сидит муж ее Иван.
Так и остались они доживать свой век в опустелой избе – Иван да Порфинья, пока не свезли Ивана знакомой дорогой.
Поле.
Лес.
Ели до небес.
Заячий куст.
Медвежий дом.
На кладбище человечье.
А Порфинья всё жила, всё ждала. Потому что не было тогда ещё такой моды, чтобы стучался в дверь почтальон с похоронной. А письма сыновья писали не чаще, чем пишут теперь.
* * *
Великий князь встретил храбра попросту. Сам навстречу поднялся с резного стульца, хотел было милостиво потрепать Илюшу по плечику, да больно высоко тянуться до богатырского плечика. Не на цыпочки же вставать Великому князю. Всё равно глядел ласково в бородатое, прокалённое ветрами лицо. Даже Великому князю приятно вдруг среди иных прочих увидеть перед собой человечье лицо без льстивой скоморошьей маски, без тайной корыстливой хитрости в глазах, без угодливой улыбки. У самого на душе становится спокойней и чище. Просто сошлись по-доброму два человека: Чело и век – высокое творенье. И беседуют задушевно о житье-бытье, о жизни своей нелегкой, путаной, чуть отрешаясь от нее в этот дружеский час, возвысясь над нею. Посмотрел Илюша синими глазами и сказал:
– Уж ты, батюшка, пресветлый князь! – А еще сказал Илюшенька все, что па душе лежало, ничего не утаил. О Даниле Ловчанине, безвинно загубленном. О самом Великом князе и его недобрых делах.
Слушал Великий князь не перебиваючи, со вниманием. Только раз-другой вытер лысину шёлковым платочком. Очень даже интересно!
Случалось, съехавшись сюда во дворец, драли глотки, лаялись родичи – удельные князья, винили старшего брата, который им отца заместо: не так-де поделил волости, не так роздал сытые города. Рвали друг у друга куски земли Русской.
Бывало, шумели и палатах бояре высокородные, тоже требовали земель, угодий, ловищ и пересветищ, бобровых гонов, доли в данях. Но чтобы смерд князю указывал…
Слушал Великий князь, утирал лысину. Не перечил. Иной раз даже головой кивал: мол, твоя правда, друг Илья! Грешен. И потом, когда простясь, уже пошёл Илюша вон, сам чуть не до дверей провожал храбра.
Запершись в палате, не велел никого пускать к себе. Ходил, думу думал, головой крутил. Ведь верно сказал храбр, ведь правильно. В грехе живём. И сам он, Великий князь, глава государства, тайком наводил на землю Русскую лютых врагов, поганых половчан. Вёл игру с поляками, торгуя потихоньку родной землей. И даже бога предавал – обещал папе перейти в латинскую веру. И Ловчанина он сгубил, молодого Данилку-охотника. Не разбойники – княжеские слуги средь бела дня похитили Василису. Через верного человека был передан Данилке наказ: идти в Древлянскую землю, выведать, кто там мутит покой, кто хочет помешать княжеским планам. Данилка и сам родом из Дерев. Кто лучше него сможет проникнуть в эти дремучие глубинные земли? Кто сможет войти в доверие, все высмотреть и вызнать? А чтоб не упирался, как строптивый конь, удалой разведчик Данилка, и была взята заложницей жена его Василиса с дитём нерождённым в утробе. Так-то, Данилка. Непокорного коня арканом приводят в смирение. Накинут петлю на шею, затянут потуже. Ступай, Ловчанин! Делай, что велят! Вызнаешь, выведаешь, убьёшь смутьянов – вернёшься в стольный и получишь назад свою Василису-прекрасную, да ещё с приплодом. Видно, догадывался Данилка-разведчик, кто заводит смуту в Древлянской земле. Наперёд знал, кого убивать придется. Братьев родных своих – вот кого. Затянулась петля намертво.
«Прости меня, жена моя любимая!
Прости, сыночек нерожденный, не сумел оберечь вас.
Простите, братья мои родные, чуть было не свершил я злодейства против нас. Не по своей охоте, по чужой злой воле.
И ты прости, господи! Не суди строго, не взыскивай, когда предстану перед тобой».
Не пьян был Данилка Ловчанин – трезвей трезвого. Прошел в сад за кусты, воткнул в землю копье – острием вверх. Разбежался и пал на копьё. Мёртвые сраму не имут, и опросу с них нету.
Вот чем попрекал Великого князя Данилкин друг храбр Илья Муравленин.
Долго еще шагал из угла в угол по узорчатым плитам пола Великий князь. Не то со смердом Муравленином спорил, не то сам с собой. Все так. Грешен. Кто без греха на земле? А на столе княжеском – тем более. Не углядишь, дорогие братцы быстренько пихнут со стола. Полетишь вверх тормашками. Хорошо еще, просто прогонят куда подальше. Так нет ведь. В страхе и в ярости еще ослепят, глаза выколют или бросят на веки вечные в темницу. И будешь сидеть, пока онемеешь от молчания. Может, и вовсе ума лишишься.
Ах, Илюша, Илюша, простая душа, дружинник мой верный. Всё как есть сказал – не побоялся, ничего не утаил за пазухой. Смел – ничего не скажешь. Но это что же получится, если каждый так и попрет сюда в палату со своей правдой. Очи синие у Илюши суровые. Рука твёрдая. Меч вострый. Ну, честен, не переметнется туда, где больше уплатят. Ну, храбр в бою – в сражении крепко бьётся с врагом поганым. Так ведь оно, может, и хуже – что честен. Оно, может, и страшнее – что храбр. Куда он повернется – этот меч? Его ни золотом не купишь, ни лестью не приворожишь. Алешенька Попович на пиру Идолище пырнул. А этот кого пырнет? Ну, ладно, Алеша братнин любимец, его лучше до поры до времени не трогать. Повесили ему золотую гривну на шею, и ступай. А этот смерд Муравленин, слава богу, ни при ком пока. Храбр земли русской! Хоть и не пожалован ни золотой, ни серебряной гривной на шею, ни бляхой княжеской, что теперь вошли в моду, ни иных каких наград не имеет, а слава прилипла.
В ту же ночь, только прокричали петухи, загремели на крыльце сапоги. Тем, кто на такой службе, почему-то первым делом выдают сапоги. Но не завидуйте: работа эта ночная, нелегкая. Постучали в двери.
– Открывай!
Хозяйка вскочила сонная, простоволосая, зажгла светец. Вошли с секирами.
– Тут проживает Муравленин Илья?
Хозяйка одними губами чуть слышно:
– Тут. Спит в соседней горнице.
Но Илья уже не спал. Поднялся одетый, словно дожидался ночных гостей.
– Что, – спросил, – пожаловали?
– Не разговаривай! Отвечай на вопросы. Прозвище Муравленин?
– Да что спрашивать, когда сами знаете.
– По княжескому веленью… Собирайся.
– А чего мне собираться? Готов.
Заголосила было хозяйка – такие сякие, вы чего среди ночи врываетесь в мирный дом, спать не даете, людей честных хватаете, словно разбойников?
На женку цыкнули. Перестала кричать. Только потом уже, когда увели Муравленина, запричитала, как по-мёртвому.
Конечно, Илья мог бы раскидать тех, что явились темной ночью. Силушки бы хватило – и не с такими справлялся. Но ведь то в бою, в чистом поле, лицом к лицу с врагом. А. тут на кого кидаться? Эти, что в сапогах, они подневольные. Залез Муравленин в возок, как было велено. Возок покатил по кривым подольским улицам.
Хоть и крытый возок – ничего не видать, но Муравленин слушал стук колес, угадывал: вот прокатили мимо увоза, где в древние времена сидел перевозчиком Кий, обогнул и стороной монастырскую обитель, что стоит на высоте поближе к богу, поехали, кружась по Владимировой горе, вверх. Кони притомились, еле тянут. Возница знай нахлестывает, не жалеет: животина не своя – княжеская. Да и сам он княжеский, подневольный. Вот выбрались на дворцовую площадь, возок затарахтел по мощеному камню. Покатил легко, только подпрыгивает тряско. Едут сейчас мимо княжеского дворца, мимо боярских теремов, где бы и Илюша Муравленин мог жить-поживать и добра наживать. Кончился мощеный путь. Возок встал.
– Выходи.
Так оказался Илья в порубе во второй раз. Шептали потом в народе, что это за то, дескать, что Муравленин с князем Великим поссорился. Только это неверно. Илья не ссорился, никаких таких невежливых слов не говорил. Дружеский был разговор, задушевный.
Поруб теперь по-новому называли темницей. Наверное, потому, что со временем стали рыть порубы еще глубже, чем раньше, и было в них ещё темней и беспросветней. Как только не звали их потом на Руси: и тюрьмой, и острогом, и кутузкой, и застенком, и… Впрочем, не всё ли равно. Как ни зови. Яма глубокая. Стены высокие. На башнях часовые с луками и стрелами. За оградой тявкают собачки…
10
Так нежданно-нагаданно оказался Илюша в темнице. Можно представить себе, как возмущались люди княжеской несправедливостью: «Без вины! Без суда! Взять да и засадить человека! И кого? Илюшу Муравлеиина! Муравленина, который…» Даже до нас с вами через тысячу лет и то дошло о душе его простой, бескорыстной, о храбрости беззаветной, о подвигах его бессчетных. Служба на пограничной заставе. Оборона Чернигова. Строительство прямоезжей дороги через непроходимые Брынские. леса. Единоборство с всесильным Соловьем. Так уж случилось, что в памяти людской, словно на снимке, остался, запечатлелся Илюша Муравленин – детинушка богатырского виду, верхом на коне, с мечом в руке. Силушкой богатырской поигрывает, скачет, недругов разит, побеждает. Но на самом-то деле жизнь поворачивалась по-всякому. И не всегда случалось Илюше бывать на коне, не всегда с мечом. Да и подвиг… Его ведь не только в бою с оружием в руках совершить можно. Иной раз не меньше смелости нужно иметь, чтобы, не кривя душой, сказать правду перед лицом сильного, власть имущего. Тоже ведь можно головой поплатиться, да ещё без всякой славы. Потом не раз будут совершать люди подвиги не в бою, нёс оружием в руках, а силой духа. И новые слова придут, которых раньше не было – гражданский подвиг.
* * *
Итак, мы оставили Илюшу в княжеской темнице. Алёша, по слухам, пребывает в Переяславле, на службе у переяславского удельного князя. Добрыня, хотя и по-прежнему живет в Киеве на своем подворье, последнее время о нем мало что слышно. Поговаривают, что знаменитый храбр не в чести у нынешнего Великого князя. Что ж, и в жизни прославленных богатырей бывало лихолетье. На долю простого человека и то иной раз выпадает столько, что приходится только удивляться, как он вынес все, как выстоял. А богатырский век – как мы установили – долог, и все в нем измеряется своими богатырскими мерами. Но прежде чем продолжать нашу повесть о храбрах, я хочу познакомить вас с теми, с кем свела судьба Илюшу в темнице, с другими заключёнными – за ключом сидящими.
Думаю, вам интересно будет узнать, за какие такие проступки мог человек попасть в те времена в темницу, по каким законам его судили и как вершился этот суд. Самого-то Илюшу, как вы помните, посадили, как говорится, без суда, без следствия, по княжьему велению.
Илюша присматривался к соседям. Дивился: кого только не привела злая доля сюда, где каждому был уготовлен даровой княжий стол. Как тут было не вспомнить байку про Владимировы пиры: «…Боярин ли, купец ли, смерд – входи, садись, наливай чарку мёду, ешь досыта!» Вспомнил Илюша, усмехнулся. Народ за даровым княжьим столом и впрямь подобрался разный.
Сидел тут правдашний душегуб-разбойник. Подстерегал он на дорогах одиноких путников. Грабил без разбору купца, ремесленника, смерда. Убивал безоружного. Забирал, что было. Л ничего не было – стаскивал с мертвого рубаху, снимал нательный крест. Взяли его случаем – не стражники, не дружинники княжеские – простые люди, проезжие. Подоспели как раз, когда душегуб с мёртвого платье снимал. Чуть было самого его тут на месте не убили. На его разбойничье счастье, пока схватили да скрутили, уже и солнце взошло. А по закону, как известно, если разбойника, пойманного на грабеже, ночью возьмут и убьют, то туда ему и дорога. А вот ежели не убили его в сваре, пока брали, и наступил рассвет, то надо этого разбойника на суд княжеский вести. А то за самосуд сам в виноватые попадешь. Вот и сидел теперь разбойник, дожидаясь суда. Но и тут, в темнице, вёл себя по-разбойничьи: у кого еду отнимет, у кого – одежку, ещё не истлевший кафтан.
Вместе с разбойником ожидал своей участи и чей-то беглый холоп. Задержала его стража на подольском торге, и вот держали взаперти, пока не сыщется господин его и не заберет, уплатив, конечно, мзду поимщикам.
Кроме разбойника и холопа, сидел старик вятич, обвинённый в волховании. Будто неведомым колдовским зельем лечил он раны, заговаривал зубную боль, останавливал кровь и утишал крик младенцев, страждущих животом. И вот народ вместо того, чтобы в церкви лишний раз помолиться об исцелении или лечиться у врача, шел к волхву – колдуну и кудеснику.
Церковь жестоко преследовала волхвов. И не потому, конечно, что, говоря современным языком, волхвы были менее квалифицированны, чем врачи. Кстати, о врачах. Трудно сказать, в каких «мединститутах» приобретали они свои знания, но их было, по-видимому, не так уж мало. Древнерусскому языку того времени хорошо известно и слово «льчец» и слово «врач». Врач мог дать целебное питье, снимающее головную боль, жар или иную хворь, посоветовать, как избавиться от лишнего жиру, вредного для здоровья, наложить на рану повязку – всё это, конечно, за определённую мзду. Поэтому, если в драке были нанесены тяжёлые побои или раны, виновного, как вы сами убедитесь в этом, побывав в суде, принуждали оплатить пострадавшему лечение у врача. Почему же такой гнев и негодование вызывал у церковников волхв? Волхвами, как вы помните, ещё в старые времена называли языческих жрецов. Уже целый век миновал с тех пор, как Русь приняла христианство. Но язычество все еще продолжало жить и в народных верованиях, и в нравах, и в обрядах. И упорный язычник волхв – он не только сам держался старых богов, но и тянул назад к ним тех, кто уже был крещен и считался христианином.
За колдовство и волхованье обычно судил суд не княжеский, а церковный. Впрочем, тому, кого судили, от этого легче не было. Обдерут до костей кнутом при всем честном народе и кинут в яму – помирать. У церкви не только свой суд был, но и свои темницы при монастырях. А то, что волхв очутился в княжеской, – так он, наверное, не только волхованием да колдовством занимался. Не раз мутили волхвы простой народ, поднимая его против бояр и самого князя. То в голодный год в Суздале случилось памятное дело – повели волхвы голодных отнимать хлеб у боярынь и купчих. То не так давно в самом Киеве объявился кудесник. Вещал: «Разгневались забытые боги, настанут скоро страшные времена! Реки потекут вспять! Горы сдвинутся! И там, где ныне Русская земля, станет земля греческая!»
Волхв умирал долго и трудно. Не ел. Не пил. Молча глядел куда-то вдаль. И было неведомо, что мерещится ему во тьме темницы – раздолье глухих Вятских лесов, бесовские наговоры лукавого или просто ничего не видит он в беспамятстве.
Смотрел Муравленин на помиравшего старика, и вспоминалось давнее: как он безногий сидел сиднем на лавке, как пришел в избу странник и попросил испить водицы. И сказал ему Илюша, что рад бы подать воды, да встать не может – ноги нехожалые.
Ни матушке родной, ни отцу, ни соседям сельчанам не мог он тогда объяснить, как это случилось, что вдруг почувствовал он силу в ногах, поднялся с лавки, впервые от роду ступил на ноги. Теперь, поднося ковшик с водой умиравшему, вспоминал забытое. Как сейчас видел– перед собой странника, его долгий пристальный взгляд, слышал тихие добрые олова. Какие именно – не помнил уже. И тогда, будто сквозь сон шли они к Илюше, и, подчиняясь этому доброму твердому голосу, он сам встал и пошел в жизнь.
Непонятно было тогда людям, куда девался странник, почему исчез, никого не дождавшись. Удивлялись, судачили разное. Может, и скрылся неприметно он тогда потому, что опасался в благодарность оказаться под кнутом.
Не только простые люди сидели в темнице. Говорили, томится где-то в отдельной яме князь Волх Всеславич. Заманили его обманом братья. Звали приехать в стольный по делу – совет держать. Крест целовали в любви и дружбе, клятву давали, что не будет ему никакой обиды. Да только нынче разве бога боятся! Нарушили клятву братья, и очутился Волх под замком.
Но самого Волха никто не видел. Хотя сидел он безоружный, в яму к нему даже стражники опасались заглядывать. О князе Всеславиче давно твердила молва, что сам он великий колдун и кудесник. Потому и прозвали его Волхом. Захочет и обернётся вдруг серым волком или ещё того хуже – заворожит, отведет глаза страже. Уйдет сквозь дубовые стены, а ты вместо него в темнице гнить останешься. Это мать его над ним волховала. С той поры у князя и поныне на голове язва никак не заживет. Он даже тут, в темнице, с повязанной головой сидит, и никто не смеет сдёрнуть у него с головы ту колдовскую повязку.
Однажды к вечеру стражники втолкнули в темницу простолюдина. Был он невысок, – в ободранной свите, в разорванной на груди белой рубахе. Избитый, он, сплевывая кровь, все еще продолжал шуметь, даже после того, как затворились двери и стихли шаги стражников. Кричал, что нету правды нигде, даже в суде княжеском. Грозился: «А Мышатычке Путятину, мздоимцу и татю – смолы котел!» Утих он только к ночи. И тогда, подсев к нему, Илюша узнал, что звать его Онфимом, сам он из-под Вышгорода, в Киев пришел искать правду, но так и не сыскал, а вот ни за что ни про что угодил в темницу.
* * *
Лес окончился внезапно, будто деревья, добежав до пашенной межи, остановились, не смея ее перешагнуть. И Онфим тоже, доскакав до опушки, с ходу придержал коня. Замерев, обнимал глазами даль. За жёлтой щетиной нивы – росная зелень луговины. Большими кочками темнеют крытые соломой избы. А на душе то ли радостно, то ли грустно. И в груди что-то бьется, точно птица в силках. Отчего бы это? Неужто оттого, что и одной из этих изб Онфим родился, рос. Здесь, подсаженный отцом, впервые сел на коня, впервые в страдные дни молотьбы почувствовал гудящую усталость в руках. Отсюда ушёл в первый бой…
С тех пор не раз случалось ему сходиться с врагами. В последнем бою он был ранен. Отлежался у добрых людей. И теперь вот приехал повидать отца с матерью.
Онфим представил себе, как он подъедет к их избе, постучится и попросит испить водицы. И мать отварит двери. Протягивая ковшик, спросит, как обычно спрашивают женки у проезжего воина о своих мужьях и сыновьях: «Не видал ли, мил человек, нашего Онфима сына Иванова?» Он выспросит для виду, каков собой этот Онфим, помолчит, будто вспоминая, и ответит: встречал, мол, пришлось. И тогда мать вскинет голову, и… Онфим припустил коня напрямик. Под копытами замелькало жнивье, и ветер ударил в лицо. Вот оно – село. Над стрехами вьются дымы – женки с утра пораньше стряпают снедь. Голосит хлопотливый петух, извещая о том, что начался новый день.
Конь остановился, будто знал где. Онфим соскочил, и вдруг его охватило предчувствие беды. Изба смотрела равнодушно и немо. Ни дыма над кровлей, ни звука внутри. Толкнул дверь. Пахло сыростью и мышами. В переднем углу висела мохнатая сеть паутины.
Сельчане рассказали: отец Онфима Иван умер два лета назад. С тех пор и пришла к ним в дом беда. Верней, пришла она ещё раньше, когда Иван взял купу. И заем-то невелик – две гривны серебром – ровно столько, чтобы хватило перебиться до весны.
– У кого брал? – спросил Онфим.
– У соседа, у Мышатычки, – отвечали, – у кого же ещё возьмёшь?..
Онфим и сам знал, кроме как у боярина – Мышатычки Путятина, не у кого. У него всё село в долгу. Не по доброте душевной даёт боярин заём, не просто так – в рост. За лето на каждую гривну четверть неси. А не согласен – не бери. Только как не брать, если беда велит. Слезами обливаются, а берут, да еще с поклоном. Про такого соседа и сказано: «Не имей двора близ боярского имения, сожжет, аки огнь». Так оно и есть. Сам боярин, впрочем, больше в Киеве живет. А тут в имении ключник хозяйничает. Но от этого ведь не легче.
Случилось так, что на Ивана в те поры напала хворь. Поболел и помер. Остались – женка-вдова да отрок малолетка, Онфимов братишка, Алеша.
В случае смерти закупа долг, как известно, переходит на вдову и детей. Вот и пришлось матери Онфима бросить избу и вместе с Алёшей уйти на боярскую усадьбу отрабатывать долг. Ну, а погом, потом продал боярин Алёшеньку заезжим купцам.
– Как это – продал? – закричал Онфим. – Алёша не раб, сын вольного смерда, и никто не имеет права его продать.
– Вот и мать твоя тоже кричала. Да кто послушает убогую вдовицу?
– Был бы ты здесь, может, и не приключилось бы такой беды, – подал кто-то голос.
– Да как я мог быть тут, когда мы на половцев шли походом! Помните, напали тогда степняки, начали грабить да жечь. Как же было дома усидеть! Да при чём тут я? Не имел права боярин продать вольного человека.
Сельчане сочувственно вздыхали, советовали:
– Езжай в Киев. Может, и сыщешь правду.
Когда Онфим ехал домой, он думал об умершем отце, о матери, а об Алёше не думал. Да и что было о нём думать – дитя малое. Таким и сейчас видел его; белая головенка, нос в конопушках и щербатая улыбка. Почему-то вспомнилось: мать выдернула ниткой качающийся Алешин зубок, кинула под печку домовому, чтобы взял тот старый зубок, а дал новый, на всю жизнь крепкий. Сколько ему ныне лет, Алешеньке – двенадцать, нет, уже тринадцать минуло. Уже не дитя – отрок. Хоть и не мог Онфим представить себе брата-отрока, а загадывал: вызволит его из неволи, и поселятся они снова в родном доме. Вдвоём будут землю пахать, хлеб сеять.
В Киеве первым делом отправился Онфим к боярину. Мы с вами были в новом тереме Мышаты Путятина в тот самый день, когда боярин устраивал пир по случаю победы над половцами. На этом самом пиру ещё – помните – убил Алёша пленника гостя половецкого царевича.
Сказочной красоты белый боярский терем с золочеными кровлями был теперь окружен густым разросшимся садом с деревьями и цветниками. А меж зелени мелькали легкие шатры беседок, построенных по новой моде и названных так, потому что там, сидя на лавках за столом, уставленным винами и сластями, можно было вести неспешную беседу. Но Онфиму там беседовать не пришлось. Боярин даже пред очи свои не пустил его, велел холопам гнать непрошеного собеседника со двора.
И вот тут люди добрые посоветовали Онфиму обратиться в суд. Оказалось, что и это не так-то просто. Судом ведает княжеский посадник. Надо подать грамоту, в которой все будет написано, – кто, в чем и от кого просит суда и защиты. Тогда, если посадник сочтет обвинение достаточным, пошлет мечника вызвать ответчика в суд. Грамоты пишут писцы, которые сидят на подворье посадника. И идти к ним надо не с пустыми руками. Ничего не жалел Онфим. Все, что сберег в подарок отцу с матерью, когда домой ехал, отдал. Мало оказалось, друга-коня продал. Об одном только душа болела. Время-то не стоит – идет. Не увезли бы купцы пока суд да дело Алёшу за море, в чужие земли.
Мышатычка-злодей не пожелал даже сказать, кому продал Алёшу. «Но ничего, – успокаивал себя Онфим. – Прочитает посадник бересту, вызовет Мышатычку на суд. А уж суд рассудит. За все ответит разбойник. Скажет, кому и куда продал Алёшу. Велят ему, супостату, вернуть тем купцам все, что получил. Да ещё присудят заплатить Алёше за обиду».
В ночь перед судом Онфим не спал. С утра пораньше отправился на подворье посадника. Думал, придет раньше всех. Но здесь уже толпился народ. Огляделся Онфим. Вот два боярина в богатых опашнях. У одного щека платком повязана. Сидят на одной лавке, отворотив носы друг от дружки. Сразу видать – враги. Знающие люди рассказывали: хватили бояре на пиру стоялых медов и заморских вин больше меры, затеяли свару, подрались. Белоголовый старик смерд, сидевший на лавке поодаль, проговорил неодобрительно: