Текст книги "Любовь... Любовь?"
Автор книги: Стэн Барстоу
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
– Я пытаюсь уговорить мистера Ройстона сыграть роль полицейского в «Хозяйском сынке», и, хотя он еще не дал мне согласия, я надеюсь, что вы окажете ему теплый прием.
– Но Эффи, дорогая, вы же просто гений! – воскликнул молодой человек в твидовой куртке и ярко-желтой рубашке. – Форменный гений! Где, черт побери, вы его откопали?
Олберт стоял, застенчиво переминаясь с ноги на ногу, а они разглядывали его словно какую-то древность, ко-
332
торую миссис Босток раздобыла где-то на распродаже антиквариата и теперь давала им возможность полюбоваться своей находкой.
– Мистер Ройстон – помощник управляющего в «Мурендском бакалейном», – сообщила миссис Босток. – Я увидела его и сразу поняла: вот тот, кто нам нужен.
Наконец на Олберта перестали обращать внимание и ему удалось забиться в угол и наблюдать оттуда за всем происходящим, пользуясь тем, что его на некоторое время оставили в покое. Однако ненадолго. Приступили к первой читке пьесы. Олберту вручили его экземпляр, и он был немало поражен тем, что актеры, читая свои роли, забывались настолько, что произносили самые рискованный фразы без малейшего признака смущения.
– «Вы же знаете, что я люблю вас», – сказал молодой человек в желтой рубашке юной миловидной брюнетке, сидевшей рядом с Олбертом.
– «А вы, в самом деле, любите меня, – спросила сия девица, – или просто хотите со мной спать?»
Олберт покраснел.
Когда на сцене должен был появиться полицейский, в комнате воцарилась тишина и миссис Босток, управлявшая ходом действия, по-прежнему стоя на коврике у камина, объявила:
– Теперь, мистер Ройстон, ваш выход.
Ох, это было ужасно. Сердце у него мучительно забилось. Он поглядел, что ему надо произнести, и, помогая себе указательным пальцем, чтобы не потерять строки, сипло кашлянул, помолчал и проговорил упавшим голосом:
– «Кто из вас, господа, является владельцем этой машины, что стоит у подъезда?»
– Слабо, – сказала миссис Босток. – Ну-ка, мистер Ройстон, побольше уверенности. Постарайтесь представить себе, какое впечатление должны вы произвести своим появлением на всех?
– Ты только представь себе, Элис, – сказал Олберт, поднимаясь со стула с книгой в руке: – Тут, значит, этот паршивец, пьяный в дым, гнал машину как ненормальный, сшиб кого-то и удрал. Теперь он, значит, совсем одурел со страху и пристает к своему брату, заклинает
333
его Христом богом, чтобы тот ему помог, и вдруг входит служанка и говорит, что там, дескать, полицейский пришел... и тут появляюсь я.
– «Кто из вас, господа, является владельцем этой машины, что стоит у подъезда?» – Ну тут, конечно, у этого малого уже совсем душа в пятки – он же думает, что за ним пришли. А на самом-то деле, понимаешь, я только хочу оштрафовать его за то, что он оставил машину без света. Ты представляешь? Это одна из самых... самых главных кульминаций в пьесе.
– Это страшно захватывающая сцена, Олберт, – сказала Элис. – И ты там у них сегодня вот так же вот, как сейчас, это говорил?
– Что это?
– «Кто из вас, господа, владелец машины, что стоит у подъезда?»
– Нет, понимаешь, получилось не совсем так. Когда ты одна меня слушаешь, тогда легче как-то. А перед этой шикарной публикой, знаешь, как теряешься! Прямо балдеешь от страха, что не так выговоришь какое слово или просто не то ляпнешь... Привыкнуть надо, тогда легче будет.
– Так ты, значит, всерьез решил согласиться?
– Да понимаешь, – сказал Олберт, почесывая в затылке, – у меня вроде и выбора-то нет. Уж больно она въедливая дама, эта миссис Босток. Ну и, надо сказать, – добавил он, – зацепляет это тебя как-то за живое, понимаешь.
Элис улыбнулась.
– Понимаю. А ты валяй, Олберт. У тебя пойдет.
Олберт поглядел на жену, и широкая улыбка медленно расплылась по его лицу.
– Вот и мне кажется, что пойдет, Элис, – сказал он. – Думается мне, что пойдет.
Связав свою судьбу с драматическим искусством, Олберт весь без остатка отдался делу самоусовершенствования на этом неизведанном поприще. Вечерние посещения дома миссис Босток по понедельникам открыли новую страницу в его жизни. Ему впервые пришлось столкнуться с таким явлением, как артистический темперамент, и он скоро обнаружил что очень часто сила этого темпера-
334
мента находится в обратной зависимости от силы таланта. Это его потрясло.
– Ты таких людей и не видывала, – оказал он как-то вечером Элис. – Они пожимают друг другу руки, чтобы поглубже запустить когти, и обнимаются, чтобы сподручнее было всадить нож в спину.
– Да будет тебе, Олберт, – сказала Элис, добрейшее и кротчайшее существо на свете. – Быть того не может, неужели такие уж они все скверные?
– Нет, – признался он. – Есть и порядочные. Но кое-кто – не лучше сатаны. Мне что-то с такими людьми и сталкиваться не приходилось. И больше половины из них даже никакого отношения к нашему Кооперативно-промышленному не имеют.
– А как у вас дело подвигается? – спросила Элис.
– Да неплохо. На следующей неделе будем уже пробовать на сцене, с обстановкой и разными там входами и выходами.
Вечером накануне генеральной репетиции Элис услышала стук в дверь: на крылечке стоял полицейский.
– Олберт Ройстон здесь проживает? – резко прозвучал в её ушах бесстрастно-служебный вопрос.
Элис растерялась.
– Здесь, – ответила она, – но его сейчас нет дома.
Она отворила дверь чуть пошире, и луч света упал на лицо полицейского. Ее муж со смехом шагнул к ней.
– Дурачок ты мой!—с облегчением воскликнула Элис. – Ты же меня напугал.
Олберт, все еще посмеиваясь, прошел следом за ней в дом.
– Ну, как я выгляжу?
– Чудесно, —сказала Элис. – Но неужели ты так и шел по улице? Ты же мог влипнуть в историю.
– Не беспокойся, – сказал Олберт. – Я надел поверх формы плащ, а каску спрятал в сумку. Мне просто хотелось, чтобы ты первая, наперед, так сказать, на меня посмотрела. И потом миссис Босток говорит, не можешь ли ты подложить кое-где ваты под мундир – так, чтобы потом ее вытащить, когда они будут отдавать его обратно. Он мне вроде как широковат.
– По-моему, он сшит на великана, – оказала Элис, расправляя на нем мундир и оглядывая его со спины. —
335
Ох, Олберт, до чего ж все это интересно! Я прямо жду не дождусь этого вашего спектакля.
– Ну, теперь уж, хочешь не хочешь, дело сделано, назад не повернешь, – сказал Олберт. – Ждать осталось одну неделю.
В день спектакля он был на месте задолго до начала представления и к концу первого акта уже облачился в форму полицейского. Когда начался второй акт, он оказался совершенно один в театральной уборной. Он поглядел на себя в зеркало и чуть сдвинул на бок каску. Право слово, он выглядит что надо! Выйти бы сейчас шутки ради на улицу и оштрафовать кого-нибудь за превышение скорости или еще там за что, вот была бы потеха! Он прищурился, метнул свирепый взгляд в зеркало и негромко, но внушительно пробасил первую фразу своей роли.
Ну так оно и есть! Что толку смотреть в рукопись. Он никогда не будет знать роли, раз до сих пор не мог ее запомнить!
На сцене шел второй акт, и актеры старались вовсю, увлеченно предаваясь своей любимой страсти и доставляя развлечение публике, а она отвечала им тем, что, затаив дыхание, следила за всеми перипетиями драматического сюжета и при каждой остроумной фразе, при каждой забавной реплике разражалась смехом. Отлично принимают, приговаривала миссис Босток; любые актеры, будь то любители или профессионалы, могут только мечтать о таких зрителях – чуткие, отзывчивые, благодарные, все переживают вместе с действующими лицами.. А Олберту при этом подумалось, что скоро все взгляды оттуда, из зрительного зала, будут устремлены на него.
Внезапно его охватил страх перед выходом на сцену. У него засосало под ложечкой, и сердце покатилось куда-то вниз. Он закрыл лицо руками. Не в состоянии он этого сделать. И как только могло ему вообразиться такое! Встретиться лицом к лицу с такой уймой народу? Нет! Ни за что на свете! В горле у него пересохло; он попытался вспомнить слова роли. Но в памяти был провал.
Стук в дверь заставил его обернуться. Он похолодел от ужаса. Неужели он пропустил свой выход? Неужели он погубил весь спектакль трясясь тут от страха, как напу-
336
анный ребенок? Снова раздался стук, и миссис Босток вопросила из-за двери:
– Вы здесь, мистер Ройстон?
Олберт схватил рукопись роли и отворил дверь. Миссис Босток окинула его одобрительным взглядом и тут же наградила бодрой улыбкой.
– Все в порядке? Вид превосходный. Выход ваш еще не сейчас, но я советую вам постоять за кулисами, чтобы немного войти в роль. Вы что-то бледноваты. В чем дело? Страх перед публикой?
– Больно уж все это мне внове, – еле слышно пролепетал Олберт.
– Ну еще бы. Но вы отлично знаете роль, и, как только выйдете на сцену, вся эта паника у вас пройдет. Твердо запомните одно: зрители – ваши друзья, они на вашей стороне.
По узенькой лесенке они поднялись на сцену за кулисы. Сюда уже явственнее доносились голоса актеров. Олберт уловил обрывок знакомой фразы. Как? Они уже вон где? Его снова объял страх.
Он поглядел на ярко освещенную сцену, по которой, разговаривая, двигались актеры, потом на девушку-суфлера, сидевшую с раскрытой рукописью на коленях.
– Все идет как по маслу, – пробормотала у него над ухом миссис Босток. – Пока что не понадобилось подсказать ни единой реплики, Шэрли сидит без дела. – Она взяла у Олберта рукопись и отыскала его выход. – Вот, держите. Следите за действием и все остальное выбросьте из головы. Совершенно нечего волноваться, сами не успеете заметить, как вернетесь обратно за кулисы и все будет позади.
– Я сейчас уже вроде оправился, – сказал Олберт.
С удивлением он обнаружил, что это и в самом деле так: и чем дальше развивалось действие, тем больше оно захватывало его, и он весь уходил в него с головой и уже не чувствовал себя насмерть перепуганным актером-любителем, трясущимся от волнения за кулисами.
Еще две страницы, и его выход. Младший брат рассказывает старшему о несчастном случае. Вот уже вспыхивает ссора. В самый разгар ее должен будет появиться он. Олберту вдруг показалось, что у него вырастают крылья. Как это говорила миссис Босток? «Ступив на сцену, вы сразу становитесь главным действующим лицом.
337
Ваше появление будет подобно удару грома». Да, черт побери! Краем сознания он отметил, что миссис Босток уже нет рядом с ним, но теперь ему на все было наплевать. Он исполнился непоколебимой уверенности в себе. Он готов. Он им покажет. Да, черт побери!
Последняя страница.
– «Ты всегда был подонком, Поул», – произносит старший брат. – Я никогда не питал никаких иллюзий на твой счет. Но чтобы натворить такое – этого я даже от тебя не ожидал».
– «Я знаю, что ты ненавидишь меня, Том. – Я раньше это чувствовал. Но ради отца, только ради отца, ты должен меня выручить. Ты же понимаешь, что будет с отцом, если он узнает. При его состоянии здоровья он этого не переживет».
– «Какая ж ты скотина, подлая скотина...»
Девушка, исполняющая роль служанки, вдруг оказалась возле Олберта. Она ободряюще улыбнулась ему. Эта ни капельки не боится. На протяжении всей пьесы она то появляется на сцене, то исчезает. Вжилась в роль. Олберт, как зачарованный, не отрывал глаз от сцены. Никогда до этой минуты не испытывал он такого головокружения, такого подъема, такого чувства полного перевоплощения...
– «Куда ты идешь?»
– «Я иду подобрать этого человека, которого ты сшиб, и отправить его в больницу. И ты пойдешь со мной».
– «Но теперь уже поздно, Том. Это же было несколько часов назад. Его наверняка давно подобрали. Может быть, даже полиция...»
Ну вот сейчас, через две-три минуты. Они здорово подготовили его появление. ПОДОБНО УДАРУ ГРОМА. Олберт распрямил плечи и поправил каску. Он заглянул в рукопись и торопливо перевернул страницу. Он потерял, потерял... Его охватила паника. Но актеры на сцене продолжали говорить, значит, верно, все в порядке. И ведь его выходу на сцену предшествует реплика горничной, а она все еще здесь, стоит рядом с ним. Потом он вдруг обнаружил, что ее уже нет рядом. Она исчезла. Он снова начал судорожно перелистывать рукопись. Да нет, не может быть... Это же куда дальше...
Он заметил, что миссис Босток опять появилась возле него. Он обалдело повернулся к ней.
338
– Но как же так? – пробормотал он. – Они же... они...
Миссис Восток кивнула.
– Да. Они перескочили через три страницы. Начисто выпустили всю вашу роль.
Когда Элис возвратилась со спектакля, он был уже дома.
– Что случилось, Олберт? – встревоженно спросила она. – Ты не заболел?
Он рассказал ей все.
– Ну, я тут же пошел, переоделся и поехал домой, – закончил он свой рассказ.
– Подумать только! Какая обида!
– Они, понимаешь ли, просто очень увлеклись, – сказал Олберт. – Один забыл роль и перескочил через три страницы, а другому пришлось, хочешь не хочешь, – за ним. – Он улыбнулся и начал расшнуровывать ботинки.– Так и не довелось мне узнать, получилось бы у меня это или нет.
Больше он никогда не пробовал своих сил на артистическом поприще.
И довольно скоро, отвечая на просьбу жены рассказать знакомым, «как он был актером», Олберт с обычным для него добродушием говорил:
– Расскажи им сама, Элис. У тебя лучше получится.
А когда раздавался неизменный взрыв хохота при сообщении о том, что ему так-таки и не пришлось выйти на сцену, честное лицо его расплывалось в самой безмятежной улыбке, которая всегда оставляла слушателей в заблуждении. И никто никогда ни разу не заподозрил, сколь мучительное, сколь жестокое разочарование пришлось ему испытать в тот вечер.
339
ОДНА ИЗ ДОБРОДЕТЕЛЕЙ
Часы принадлежали моему дедушке, они висели на крючке у изголовья его постели, в которой он лежал давно-давно, уж и не знаю которую неделю. На циферблате часов были римские цифры, так красиво нарисованные – ну, просто красивее и быть не может. Часы были золотые, тяжелые, да вдобавок еще с роскошной цепочкой, и цепочка тоже была золотая и очень дорогая на вид, а на ощупь такая гладкая-гладкая. Часы, если приложить их к уху, тикали до того четко и ровно, что прямо не поверишь, чтобы они могли когда-нибудь отстать или убежать вперед. В общем, это были самые замечательные часы, и когда я, придя из школы, сидел вечерами возле
340
дедушкиной постели, то глаз не мог оторвать от этих часов и все мечтал, что когда-нибудь и у меня будут такие же часы.
Это как-то вошло у меня в привычку – вечером после чая посидеть немного с дедушкой. Моя мать говорила, что он очень стар и дни его сочтены, и потому мне казалось, что ему уже какое-то неисчислимое количество лет. Он любил, чтобы я почитал ему вечернюю газету; он себе лежит, бывало, а его длинные руки, ставшие совсем белыми и мягкими после того, как он перестал работать, и уж до того исхудавшие от болезни и старости – ну, прямо кожа да кости, – все время беспокойно теребят край простыни, словно он слепец и читает свою слепецкую книгу. Сам-то он не больно много прочел книг на своем веку, а теперь читать стало ему и подавно не под силу. Дедушка мой учился мало, и, может, потому ему казалось, что учение – это самая важная вещь на свете, и его всегда страх как интересовало, хорошо ли у меня идут дела в школе. В тот день, когда я, придя домой, сообщил, что успешно сдал экзамены за начальную школу, дедушка вдруг отколол такую штуку: собрался с силами, уселся на постели и даже закурил.
– Теперь, значит, в среднюю школу пойдешь, так, что ли, Уилли? – сказал он, обрадовавшись, ну прямо как ребёнок.
– А потом в колледж, – сказал я, видя перед собой весь свой будущий жизненный путь прямым как стрела. – А там стану доктором.
– Правильно, а там, глядишь, кто-то станет доктором, мне тоже так думается, – сказал дедушка. – Только для этого кому-то понадобится очень много терпения. Терпения и труда, много труда, Уилли, дружок.
Хотя мой дедушка, как я уже сказал, был не очень-то учен, мне иной раз казалось, что умней его нет людей у нас в Йоркшире, а вот эти два качества – терпение и упорство в труде – он считал самыми рассамыми главными в жизни.
– Ну, что ж, дедушка, – сказал я ему. – У меня хватит терпения и подождать; я своего добьюсь.
– Правильно, Уилли, так ты всего добьешся. Мало-помалу и выйдешь в люди, мой мальчик.
От дыма у него запершило в горле, и он со вздохом положил трубку; мне показалось, что в эту минуту он
341
вздохнул обо всех жизненных удовольствиях, которых был теперь лишен; пальцы его снова беспокойна забегали по краю простыни.
– А время-то уж, верно, позднее, Уилли...
Я снял часы с крючка и подал ему. Он поглядел на них, потом стал их заводить. Когда он отдал мне часы обратно, я минутку подержал их в руке – приятно было почувствовать, какие они тяжелые.
– Верно, кому-то тоже захочется иметь когда-нибудь такие часы, а, Уилли?
Я смущенно улыбнулся. Я ведь совсем не хотел так нахально выклянчивать у него часы.
– Да, может быть, дедушка, когда-нибудь, – сказал я. По правде говоря, мне никак не верилось, что я в самом деле могу хоть когда-нибудь заиметь такие часы.
– Эти часы я получил в подарок, когда пятьдесят лет проработал в одной фирме, – сказал дедушка. – «В знак признательности», – сказали они тогда... Так и написано там внутри, на задней крышечке, хочешь, погляди...
Я открыл часы и прочел: «За верную и преданную службу...»
Пятьдесят лет... Мой дедушка был кузнецом. Как-то не верилось, что эти бледные, почти прозрачные руки держали когда-то огромные клещи или управляли тяжелым молотом, который со страшным грохотом обрушивался на наковальню. Пятьдесят лет... Пять раз столько, сколько прожил я на свете. И вот эти часы – награда за тяжкий труд и преданность этому труду висели у изголовья его постели, в которой он отдыхал теперь от своих трудов, дожидаясь конца, и он с гордостью любовался ими.
Верно, дедушка говорил мне все это отчасти потому, что я еще был очень мал, а он уже очень стар, а отчасти из-за моего отца. Мать никогда не рассказывала мне об отце, и благодаря ее молчанию имя отца было всегда овеяно для меня какой-то тайной, и только беседы с дедушкой немного приподнимали эту таинственную завесу. Мой отец, сказал мне дедушка, был очень способный молодой человек, но была у него, на его беду, одна слабость, Никогда ни на что не хватало ему терпения: не терпелось поскорее заработать побольше денег, не терпелось добиться успеха, не терпелось завоевать авторитет у своих друзей; недоставало у него упорства и настойчивости,
342
чтобы мало-помалу добиваться своего. Он брался то за одно, то за другое, и потому они с матерью частенько не знали, будет ли у них завтра что-нибудь на обед. И вот наконец, когда я еще только учился ходить, мой отец, понося на чем свет стоит эту страну, в которой способному человеку нет никакой возможности развернуться, отправился куда-то на край света, и с той поры о нем не было ни слуху ни духу. Все это дедушка поведал мне без всякой злобы или горечи, потому что он, как я понял, любил моего отца и печалился, что такой хороший человек сбился с пути только оттого, что ему не хватило этакой простой, на взгляд дедушки, вещи, как терпение; а ведь этим он нанес очень тяжелый удар моей матери, дедушкиной дочери, и ей из-за этого туго пришлось в жизни.
Так мой дедушка потихоньку дожидался своего часа, и, когда мне приходят на память беспокойные движения его пальцев, теребивших край простыни, я думаю о том, что в эти минуты, впервые за всю его долгую жизнь, он готов был потерять терпение.
И вот как-то раз вечером в конце лета, когда я уже собрался было пожелать ему спокойной ночи, он потянулся ко мне и взял меня за руку.
– Спасибо тебе, мальчик, – сказал он, и голос его прозвучал как-то уж очень слабо и устало. – И кто-то, думается мне, постарается запомнить то, что я ему говорил?
Эти его слова вдруг очень растрогали меня, и я почувствовал даже какой-то комок в горле.
– Нет, дедушка, – сказал я ему. – Не забуду.
Он ласково похлопал меня по руке, потом отвернулся и закрыл глаза. На утро мать сказала мне, что он умер ночью во сне.
Они положили его на стол в гостиной, где воздух был такой затхлый и сырой, и рядком стояли стулья в чехлах с кисточками, и в люстре горели лампочки под тонкими стеклянными колпачками. Мне позволили подойти и попрощаться с ним. Я пробыл возле него недолго. Мне показалось, что он был почти совсем такой же, каким я видел его десятки раз изо дня в день во время его болезни; только беспокойные пальцы его уже не шевелились больше—они лежали тихо, укрытые простыней, а волосы и усы были такие чистые, приглаженные, словно неживые.
343
Потом, оставшись один в моей детской комнате, в тишине, я всплакнул немножко, когда подумал о том, что ещё вчера читал ему вслух и разговаривал с ним и что уже никогда не увижу его больше.
После похорон вся родня в полном составе заявилась к нам, чтобы прочесть завещание. Особенно-то спорить было не из-за чего, дедушка никогда много не зарабатывал, и то, что после него осталось, накапливалось долго и бережливо в течение многих лет. Все эти сбережения, включая и стоимость дома, были поделены поровну между всеми; дедушка поставил только одно условие: дом никто не имел права продать; он оставался в пожизненном владении моей матери – ведь забота о нем всегда лежала на ее плечах во время дедушкиной болезни, – и она могла получать с него доход и жить в нем, пока ей самой не надоест или пока она не выйдет замуж снова, что едва ли могло случиться, так как никому на свете не было известно, жив мой отец или умер.
Но вот когда дело дошло до дележа личного имущества дедушки, тут все прямо рты разинули: оказалось, что дедушка завещал свои часы мне!
– А почему, собственно, этому мальчишке Уилли? – недовольно спросил мою мать дядюшка Генри. – У меня тоже двое ребят, и оба постарше.
– И ни один из них, похоже, даже не вспомнил ни разу, что их дедушка, того и гляди, отдаст богу душу, – резко сказала моя мать, которая никогда не лезла за словом в карман.
– Молодежи со стариками и толковать-то не о чем, – пробормотал дядюшка Генри, и моя мать, окончательно выведенная из себя, огрызнулась:
– Ну, а у нашего Уилли всегда было о чем потолковать с дедушкой, и отец, бывало, так-то уж радовался мальчишке, когда другие и глаз к нему не казали.
Стрела попала прямо в цель, то есть в дядюшку Генри, который небольшой был охотник навещать больных. Затеять перебранку – это для нашей родни всегда было плевое дело, и я, сидя на кухне за полуоткрытой дверью и слушая, как они там собачатся, ждал, что, того и гляди, начнется хорошая свара, как водится у нас на севере почитай что в каждой семье. Но Дядя Джон, старший мамин брат, всегда стоял на страже справедливости; он тут же встрял в спор и положил ему конец.
344
– Ну, хватит! – услышал я его глухой ворчливый бас. – Не успели человека в землю опустить, как они: уже съесть друг друга готовы. – На минутку все примолкли, и я ясно представил себе, как они все там переглядываются. – Я и сам был бы не прочь получить эти часы, – продолжал дядя Джон, – но, думается мне, отец не хуже нас знал, что ему делать, и раз он порешил отдать их этому пареньку Уилли, значит, считаю я, не о чем тут больше толковать.
На том дело и кончилось. Часы достались мне.
Наш дом долгое время казался мне каким-то чужим, когда в нем не стало дедушки, а после вечернего чая я просто не знал куда себя девать, потому что привык полчаса просиживать у его постели. А тут еще эти часы – их вид тоже ужасно действовал на меня. Я по-прежнему любовался на них вечерами, но теперь они висели в кухне возле камина – я сам уговорил мать повесить их туда. Однако дедушка и его часы были для меня чем-то единым, неотделимым одно от другого, и когда я смотрел на часы, а дедушки уже не было больше с нами, я, особенно остро понимал, что он ушел от нас навсегда. То, что часы висели теперь на новом месте, – это было нашей с матерью обоюдной уступкой друг другу. Часы по праву считались моими, но находились пока в распоряжении матеря – до тех пор, пока она не сочтет, что я стал уже достаточно взрослым и достаточно осторожным, чтобы мне можно было их доверить. Поэтому мать твердо решила спрятать их до поры до времени куда-нибудь подальше, но я так горячо против этого восстал, что в конце концов она согласилась повесить их в кухне, где они всегда были у меня перед глазами; впрочем, предосторожности ради она прятала их в ящик всякий раз, когда предполагалось, что к нам может заглянуть кто-нибудь из нашей родни. «Эти часы только зря будут мозолить им глаза», – говорила она.
Каникулы окончились, и пришло время, когда я должен был поступить в первый класс средней школы в Крессли. Жизнь моя сразу наполнилась до краев новыми бурными переживаниями и треволнениями. Я с размаху был брошен в бурлящий котел первого школьного класса, которому надлежало что-то и как-то выплавить из каждого из нас, и мне предстояло занять свое место в этом новом для меня содружестве, среди двадцати других,
345
незнакомых мне мальчишек, собранных сюда со всех концов города. В эти первые недели общения друг с другом закладывались основы дружбы, которая порой могла продлиться всю жизнь. Из первых впечатлений каждый из нас составлял собственное мнение о своих сверстниках и в свою очередь получал от них свой ярлык. Ибо первые впечатления оказывались самыми важными, и часто бывало так, что тот из ребят, кто умел с первой минуты понравиться классу, или тот, кому просто случайно в этом повезло, получал преимущество перед остальными, и потом так уж оно и шло до последнего дня пребывания в школе.
Существует немало способов, с помощью которых мальчишка (а иной раз и взрослый человек) может завоевать расположение товарищей и начать верховодить ими. Некоторые из моих одноклассников добивались этого, просто подлизываясь ко всем и каждому; другие избрали для себя совсем противоположный способ и старались мало-помалу с помощью силы подчинить себе весь класс, начиная с самых слабеньких мальчиков и постепенно берясь за более сильных, до тех пор пока не сталкивались с каким-нибудь малым, который был не слабее их. Некоторые привлекали к себе сердца своими спортивными победами, другие же – просто тем, что оставались самими собой и, казалось, не желали прилагать никаких усилий к тому, чтобы завоевать чью-то дружбу. Я никогда не умел легко сходиться с товарищами, и очень скоро они стали считать, что я просто всех дичусь. Если со мной не гнушались разговаривать, я уж и этому был рад.
Среди моих школьных товарищей был один – младший сынок местного зажиточного торговца; у него в шестом классе учился брат, считавшийся первым учеником. Младший же брат старался утвердить свое превосходство, похваляясь разными шикарными вещицами перед нашими завистливыми взорами, и, хотя эти его старания не завоевали ему особой популярности, все же с их помощью он приобрел небольшую свиту и, надо признаться, заставлял говорить о себе весь класс. И мопед-то у Кроули самой новейшей марки со спидометром, с тремя переключениями скоростей, с коробкой передач, с жидкой смазкой и с прочими роскошными приспособлениями. И самописка-то у него с золотым пером и комплектным
346
шариковым карандашиком. И футбольные бутсы у него из самой что ни на есть лучшей кожи, а гимнастические туфли с каучуковой союзкой на носках. Ну, короче говоря, что ни возьми, все у Кроули лучше, чем у других. И так было до тех пор, пока он не заявился в школу с часами.
Он страшно выламывался, все время нахально выставлял напоказ руку с часами, и то и дело проверял – который час. Эти часы его старший брат привез ему откуда-то из-за границы и даже как-то тайком протащил их через таможню. Они с секундной стрелкой, хвастал Кроули, а цифры в темноте светятся, и никто из нас, конечно, сроду не видал таких мировых часов. А я вспомнил тут про дедушкины часы, про мои часы. Ни одни часы на свете не могли идти в сравнение с ними. Сердце у меня отчаянно заколотилось, когда я вдруг сказал, оборвав эту похвальбушку и задаваку:
– Видал я часы и получше.
– Ври больше!
– А вот я тебе говорю, – стоял я на своем. – Это часы моего дедушки. И он перед смертью завещал их мне.
– А ну, покажи эти свои часы, – сказал Кроули.
– У меня их с собой нет.
– У тебя и вообще их нет, – сказал Кроули. – Ну, докажи, что есть, покажи нам их.
Я чуть не заехал ему в его поганую рожу, так взбесил он меня своим наглым ломаньем. Часы достались моему деду за то, что он пятьдесят лет трудился не покладая рук, а этот еще ухмыляется!
– Я принесу часы сегодня после обеда, – сказал я. – Тогда поглядишь!
Я заметил, что в это утро было сделано несколько попыток протянуть мне руку дружбы. Я оказался совсем не одинок в своем желании утереть Кроули нос, чтобы он не мог больше задаваться. Пока стрелка часов медленно ползла к половине двенадцатого, я чуть не рехнулся от нетерпения и с мрачным восторгом упивался мыслью о том, как одним махом собью с Кроули спесь и подниму себя в глазах товарищей. Однако в автобусе, пока я ехал домой, меня начали одолевать сомнения: как, черт побери, уговорить мать? Ведь она нипочем не разрешит мне унесли часы из дому. У меня совсем вылетело из головы, что был понедельник и, значит, в доме стирка, а мать в
347
этих случаях прятала часы в ящик комода, чтобы уберечь их от сырости. Надо было только улучить минутку, когда она выйдет из комнаты, и сунуть часы в карман. Она, конечно, не заметит их пропажи до моего возвращения. Ну, а если и заметит, дело уже будет сделано.
Такое нетерпение сжигало меня, что я не в силах был ждать обратного автобуса и после обеда выкатил мой велосипед из-под навеса. Мать, стоя на пороге кухни, наблюдала за мной, и мне казалось, что ее острый взгляд пронзает насквозь мою спортивную куртку, во внутреннем кармане которой стыдливо тикали часы.
– Ты что ж, хочешь все-таки на велосипеде поехать, Уилли?
– Да, мама, – сказал я, чувствуя себя довольно погано под ее испытующим взглядом, и повел велосипед через двор.
– А ты как будто говорил, что на нем нельзя ездить, – вроде что-то там не в порядке?
– А, пустяки, – сказал я. – Сойдет.
Я помахал ей, на прощание, рукой и выехал на улицу, а она стояла и с сомнением глядела мне вслед. Как только дом скрылся из вида, я что было сил нажал на педали и помчался, как говорится, с ветерком. Дедушкин дом находился в старой части города, и мой путь лежал через целый лабиринт круто спускавшихся вниз мощенных булыжником улиц, тесно застроенных домами. Я летел, не сбавляя скорости, и все во мне дрожало от волнения и ликовало при мысли о часах; я с упоением думал о том, как изничтожу ненавистного Кроули. И тут на особенно крутом спуске маленький щенок-дворняжка выскочил на улицу из подворотни между двумя домами. Я резко нажал на задний тормоз. Цепь лопнула со звоном – та самая, которую я собирался починить. Со всей мочи я нажал на передний тормоз, видя, что глупый щенок припал к мостовой прямо у меня под ногами. Переднее колесо, со скрипом врезалось в мостовую, а заднее взмыло вверх и я, словно камень, пущенный из рогатки, кувырком перелетел через руль.