Текст книги "Любовь… любовь?"
Автор книги: Стэн Барстоу
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
Тетя Эдна поворачивается и с улыбкой, любовно на меня смотрит. Я подмигиваю ей, а она – мне.
– Джим в самом деле сильно вырос с тех пор, как мы видели его в последний раз, – говорит она.
– Ну да, растет он быстро, а силенок-то мало. Вся сила у него уходит в мозг, а не в мускулы. Я уже решила, что схожу с ним к доктору после праздников и посоветуюсь.
– Если учение ему в охотку, значит, все в порядке, – говорит дядя Уильям. – Он очень умный парень, это сразу видно, а такие ребята, если голова у них ничем не занята, становятся непоседами, шалыми. Я бы на твоем месте, Люси, за него не опасался. С доктором поговорить, конечно, можно, а тревожиться нечего.
– Тебе хорошо говорить, Уильям, но когда у тебя дети, как о них не волноваться. Тут уж ничего не поделаешь.
По-моему, Старушенции не следовало бы так говорить, потому что у дяди Уильяма и тети Эдны нет детей, и, как мне кажется, они частенько горюют об этом.
– Мы, конечно, вовсе не хотим, чтобы он что-то упустил в жизни, – говорит Старик. – Только бы хватило у нас средств поддержать его, пока он сам не начнет зарабатывать. С Кристиной дело было проще – она получала стипендию, но, когда человек изучает медицину, тут, говорят, стипендия – капля в море. – Он сует руку в карман за трубкой и табаком и вспоминает, что в буфете лежит большая коробка сигар. – А ну-ка, Уильям, – говорит он, – угощайся. Это мне Дэвид купил. Молодец он, верно?
– Очень даже, Артур. – Дядя Уильям берет сигару и нюхает. – А я уж подумал было, что ты сам себя так балуешь.
– Ну и зря подумал, – говорит Старик. – Я не из тех, кто курит сигары.
– Но и не так уж тебе далеко до них, верно, Артур? – говорит дядя Уильям, и при свете спички я замечаю лукавый огонек в его глазах. – Чем ты не новая аристократия: живешь себе припеваючи, сына собираешься послать в колледж изучать медицину. У кого, у кого, а у тебя деньжата водятся. Ты ведь их каждый вечер не пускаешь на ветер.
– Полегче! Полегче! – говорит Старик, распаляясь и попадаясь на удочку. – В кои-то веки люди стали зарабатывать прилично, так все теперь прохаживаются на их счет.
– Я бы не возражал по двадцать фунтов в неделю зашибать, – говорит дядя Уильям, – а там пусть хоть весь мир на меня кидается.
– А ты попробуй, – говорит Старик, – попробуй их заработать, я буду только рад. Но вот что я тебе скажу, Уильям, – я это всем говорю, – если ты думаешь, что можешь заработать в забое двадцать фунтов в неделю, приходи попробуй. Заработать такие деньги можно, и кое-кто из ребят всегда столько получает. Но зато они и вкалывают, как каторжные, А эти трепачи только знают, что подпирать стойки в барах да языком молоть. Опрокинут кружку-другую – вот и вся их работа, более тяжелой они не знали. Да они одной смены в забое но продержат. Я-то, рубил уголь. Я знаю, каково оно, и очень рад, что могу больше этим не заниматься. Вот я теперь старший, и, хотя многие под моим началом зарабатывают больше меня, я им не завидую, потому что сам когда-то выколачивал так деньгу и знаю, почем фунт лиха. И еще одно…
– Ну ладно, Артур, хватит уж, – вмешивается Старушенция. – Чего тут спорить. Уильям так об этом судит, а ты иначе.
– Никто не имеет права судить, если не знает фактов. – Я ведь просто объясняю ему…
Старушенция и тетя Эдна переглядываются, и тут я решаю, что пора мне сматывать удочки. Я встаю.
– Ты что, спать пошел, Виктор?
– Нет, я ухожу. Сегодня в городе танцы. Думаю сходить туда на часок.
– Что?! В такую поздноту?
– Да там самый разгар сейчас.
– Ну ладно. Возьми ключ. И не задерживайся слишком долго, ты ведь сегодня целый день был на ногах.
– Веселись хорошенько, Виктор, – говорит тетя Эдна.
IV
Поднявшись наверх, я первым делом оглядываю себя в туалетном зеркале. Оно трехстворчатое, и, если поставить створки под определенным углом, можно увидеть не только свой фас, но и профиль. Что-то я последнее время слишком часто гляжусь в зеркало – и дома и на улице. Раньше я не замечал, что на свете так много зеркал – не только зеркал, а и зеркальных витрин, которые могут служить тем же целям, когда шторы за ними спущены. На работе я мою руки и вижу другую пару рук, которые проделывают те же движения. Иду в кино – и десять шансов против одного, что, всходя по лестнице, я столкнусь лицом к лицу с моим двойником, поднимающимся по лестнице с другой стороны. (Правда, это не совсем мой двойник – у него, например, правая рука там, где у меня левая.) А вечером, глянув в окно автобуса, я вижу того же двойника, который смотрит на меня снаружи. Не скажу, чтобы я был так уж влюблен в себя, – но всяком случае, не всегда, и, глядя на свое отражение в стекло или еще где-нибудь, я вовсе не умиляюсь: «Какой роскошный тип!», а стараюсь смотреть на себя как бы со стороны и представить себе, что я об этом парне думаю. А думаю я то, что и того типа в зеркале никак нельзя назвать роскошным. По крайней мере в большинстве случаев.
Но раньше и ведь не был такой. Помнится, мне было ровным счетом наплевать, как я выгляжу и что обо мне думают. А теперь все изменилось, потому что теперь, понимаете, меня стали интересовать женщины. И, признаться, даже очень.
Когда дома я смотрюсь в зеркало – вот как сейчас, – мне кажется, что я не так уж плохо выгляжу. Как ни посмотри и кто ни посмотри – уродом меня не назовешь. Может, я и не красавец, но, уж во всяком случае, не урод. Лицо у меня скорее квадратное, чем длинное, и, как пишут и романах, открытое, кожа хорошая. (Слава богу, я не принадлежу к числу тех парней, которых насмерть изводят разные там прыщи, угри и прочая пакость.) Конечно, шрам над левым глазом, где я приложился к рельсу, не слишком украшает, хотя иногда мне кажется, что он делает меня более мужественным. Но не знаю. Что же до волос, тут двух мнений быть не может: любой мужчина мне позавидует. Волосы у меня густые, темные, с блеском – никакого крема не надо – и слегка вьются: причешешь, рукой подправишь, и все в порядке. Да, насчет волос я спокоен. Я слежу за ними и стригусь каждые две недели, ну, может, иногда на день или на два позже. Вот росту мне бы не мешало набрать еще дюйма два. Но заморышем меня не назовешь, да и сложен я неплохо – грудь у меня широкая, плечи квадратные, так что я не боюсь показываться в купальных трусах. Теперь об одежде. Одеваться я умею – что да, то да. Я не плачу бешеных денег портным, но знаю, где хорошо шьют, и всегда слежу за тем, чтобы брюки у меня были отутюжены, а ботинки начищены. Стоит воротничку у рубашки чуть-чуть засалиться, я мигом отправляю ее в стирку. Можете спросить у нашей Старушенции. Она говорит, что легче обстирать армию солдат, чем одного меня.
Вот какой я, Виктор Артур Браун; мне двадцать лет, я не слишком уверен в себе и сразу теряюсь, когда начинаются всякие двусмысленные шуточки, остроты и сальности. Нравлюсь я вам или нет, но таков уж я есть. Да и какое значение имеет то, как ты выглядишь? Каждый день можно встретить шикарных девчонок с омерзительнейшими типами – казалось бы, на такого ни одна уважающая себя девушка в жизни не посмотрит. А какое значение имеет одежда? Скажем, прилично ты одет или нет? Чем больше ты похож на пугало, тем вроде бы лучше: девчонки, точно бешеные, так и липнут к париям, которые черт-те как одеты, я бы в таком костюме и за ограду своего палисадника не вышел. Так какого же черта!
В общем, я не хуже других и просто не пойму, почему бы Ингрид не разделять этой точки зрения. Но думаю-то я так, лишь пока я у себя в комнате, а стоит мне увидеть Ингрид, и я чувствую себя не более привлекательным, чем какое-нибудь чудище из научно-фантастического фильма.
Наконец я отрываюсь от зеркала и иду в ванную. Затем решаю, что надо одолжить у Джима его новый галстук – синий вязаный, с поперечными полосками. Под дверью его комнаты виден свет, я захожу и застаю его в постели, с книжкой на коленях и карандашом в руке.
Вытаскиваю из комода галстук.
– Дашь мне надеть?
Он что-то бурчит. Не думаю, чтобы он возражал. Подхожу к зеркалу (опять зеркало!) и принимаюсь завязывать галстук.
– В жизни не видал, чтобы человек так выдрючивался, завязывая галстук, – минуту спустя замечает он.
– Что значит – выдрючивался?
– Так вертелся, крутился и дергал галстук туда-сюда. Неужели нельзя затянуть узел и дело с концом?
– Это же виндзорский узел, – поясняю ему. Подтягиваю галстук и опускаю воротничок. – Когда галстук так завязываешь, узел получается аккуратный и не расползается.
– Зато галстук будет теперь весь мятый.
– А разве ты на это обращаешь внимание?
– М м… – мычит он и вновь утыкается в книгу.
– Хороший у тебя галстук.
Он молчит.
– Давай махнем?
– Что?
– Да вот галстук. Ты не согласился бы его продать?
– Я его не покупал. Мне мама подарила.
Я смотрюсь в зеркало. Отличный галстук и, уж во всяком случае, не для Джима, которого одежда вообще не интересует.
– Я дам тебе за него полкроны.
– Он куда дороже стоит.
– Но ты же его не покупал.
– Нет. Поэтому я и не могу его продать!
– Но полкроны тебе наверняка больше нужны, а? – говорю я, глядя на него в зеркало. Джим у нас всегда сидит без гроша, потому что вечно что-нибудь покупает или копит деньги на то, чтобы что-то купить – то морских свинок, то кроликов, которых он держит в сарае, то марки для своей коллекции или что-нибудь еще.
Он смотрит на меня, что-то обдумывая.
– Вот что я тебе скажу, – говорит он. – Я буду тебе давать его, надевай, когда хочешь, но ты должен платить мне по три пенса за каждый раз. И за сегодняшний вечер тоже.
– И кто это меня за язык дернул – молчал бы себе в тряпочку! – Я сую руку в карман. – У меня нет мелочи, только шиллинг.
– Ничего. Зато потом ты три раза сможешь надевать его бесплатно.
Я бросаю ему шиллинг.
– Я вижу, друг, ты не теряешься, надо тебя будет по коммерческой части пустить. Глядишь, к тридцати годам миллионером станешь. – Подхожу к нему и выпячиваю подбородок. – Как, по-твоему, надо мне бриться?
– Пожалуй, к пасхе уже кое-что проглянет, – говорит он.
– Что? Да я теперь бреюсь каждый день.
– Ну, если тебе нравится доставлять себе столько хлопот… Ты что, куда-нибудь идешь?
– На танцы.
– Так поздно?
Я смотрю на часы.
– Без четверти десять. Детское время, малыш.
– Охота тебе тащиться куда-то в такую поздноту и потеть в этой толкучке под так называемый джаз?! – говорит он.
– Не суй нос не в свои дела и займись-ка лучше латынью.
– Откуда ты знаешь, что это латынь?
– Да уж уверен, что это не «Леди, не оборачивайтесь!»
– А что это такое?
– Неважно.
– Так вот: это не латынь, а математика, – говорит он. – И раз уж ты здесь, мне хотелось бы тебя кое-что спросить, я тут не понимаю.
– Ну, я тебе не помощник. Для меня что математика, что акробатика – один черт. – Произнося это, я чувствую, что сострил. – Как это я сказал, а? Математика все равно что акробатика?!
– Ха, ха! – иронически бросает Джим. – Как остроумно, Вик! Лопнуть можно! Кстати, старик Картрайт набросился тут на меня. Говорит, ждал лучших отметок от брата Вика Брауна.
Этого достаточно, чтобы снова оторвать меня от зеркала.
– Он так сказал? Старина Картрайт? В жизни не поверю.
– Вот-те крест, – говорит Джим. – Старик Картрайт, кажется, и впрямь высокого мнения о тебе. А вот на уроках французского я стараюсь не афишировать наше с тобой родство.
– А, подумаешь, французский, кому он нужен!
Подхожу к постели Джима и беру у него учебник.
– Что тут у тебя не ладится, малый? – бурчу я, подражая старику Картрайту.
– Вот здесь. – Джим тычет пальцем в учебник, – Никак это уравнение не выходит. Я уже полчаса над ним бьюсь. Верно, опечатка в книге.
– Никогда не видел опечаток в учебниках. – Начинаю проверять и сразу обнаруживаю ошибку. Бросаю учебник Джиму на колени. – Попробуй перевернуть последнее уравнение.
Он смотрит.
– Тьфу… Как же это я не сообразил!
– Вот так, не сообразил и готово – провалился на экзамене.
– Ну хватит тебе, гений.
Провожу рукой по подбородку и словно слышу, как шуршат волоски.
– Эх, все равно нет времени бриться. И так уже поздно.
– Неужели она не подождет? – спрашивает Джим.
– Кто?
– Кто? – повторяет он с ухмылкой. – Брижжит Бардо, конечно, а то кто же еще?
На секунду у меня мелькает мысль, что он, видно, знает. Но тут же я понимаю, что этого не может быть, потому что никто, кроме меня, ничего, не знает. Даже и она еще не знает. Но теперь узнает. И скоро.
На улице ясно и холодно, настоящая зима. Утром казалось, что вот-вот пойдет снег, но сейчас небо все в звездах и мороз пощипывает щеки. Я отмечаю это, но иду пешком, не дожидаясь автобуса, потому что слишком холодно стоять на месте. Однако через какую-нибудь минуту я уже слышу урчание автобуса, взбирающегося в гору следом за мной, и пускаюсь бегом. На остановке я нагоняю автобус и беру билет в город за три пенни. Наверху пусто. Сажусь на заднее сиденье и погружаюсь в созерцание голых и полуголых девиц в журнале, который дал мне Уилли Ломес перед праздником. Называется он «Cherie». Это французское издание с девицей на обложке. На девице пояс с резинками, черные нейлоновые чулки – ничего больше, если не считать взгляда, этого самого… Ну, вы понимаете. «Журнальчик – первый сорт», – сказал Уилли, и точно. Уж кто-кто, а эти французы мастера на такие штуки. Все в тебе растопляется, когда смотришь на этих девчонок. Есть птички, которые сняты в одном белье или в прозрачных нейлоновых рубашонках и прикрыты, ровно настолько, чтобы раздразнить воображение, а на других и воображения тратить не надо. Там есть и текст, и я начинаю жалеть, что в школе не уделял должного внимания французскому, потому что если текст связан с картинками, он, должно быть, силен. Глядя на них, я в трехтысячный раз пытаюсь представить себе это и прихожу к выводу, что с такими девочками ничего у меня не получится – стоит такой подойти ко мне, и я мигом дам заднего пару.
Но вот что любопытно: об Ингрид я никогда так не думаю. И не потому, что она уродка, – девчонка она хорошенькая, самая хорошенькая из всех, кого я знаю. Просто думаю я о ней, как о чем-то очень чистом, святом и нежном, и мне кажется, что коснуться ее щеки куда приятнее, чем все то, что могут дать мне другие девчонки.
Стоит мне подумать об Ингрид, как я забываю обо всем на свете, и, конечно, я проехал свою остановку и теперь иду пешком.
По мере того как я продвигаюсь вперед по Иллингуорс-стрит, настроение у меня становится все лучше и лучше. На мне хороший костюм, свежее белье, я подстрижен, причесан, и звук моих шагов почему-то преисполняет меня уверенности в себе. Я знаю, что на танцах сейчас, наверно, перерыв, поэтому захожу в «Баранью голову» – кабачок, расположенный чуть дальше по той же улице, – пропустить для бодрости пивка и взглянуть, нет ли там ребят. В зале полным-полно народу, чувствуется, что на танцах перерыв; за баром, в курилке, топчутся оркестранты в стильных бежевых куртках и коричневых галстуках бабочкой. Получаю свою кружку пива, оглядываюсь и кого, вы думаете, вижу? Уилли Ломеса, который машет мне из-за столика в углу. Подхожу, парень, что с ним (зовут его Гарри, а фамилии не помню), пододвигается, и я сажусь. Оба они без пальто, и я спрашиваю, были ли они на танцах.
Они кивают, а Уилли говорит:
– Народу – пропасть. Все ноги оттоптали.
Вид у него тем не менее веселый. Впрочем, он всегда кажется веселым – наверно, потому, что у него такое лицо. А лицо у него длинное и бледное, как у клоуна; черные, будто вороново крыло, волосы гладко зачесаны назад и блестят, как хорошо начищенные ботинки. Он поднимает ногу и показывает порванный отворот брючины.
– Выставил ногу во время быстрого фокса, – говорит он. – Не успел опомниться – р-раз, какая-то девка зацепилась каблуком за мою брючину. Чуть не полетел вверх тормашками.
– Есть стоящие девчонки? – спрашиваю.
– Обычный сброд, – отвечает Гарри. Но это вовсе не то, что меня интересует. Впрочем, едва ли они знают Ингрид.
– А ничего у них певичка, – говорит Уилли.
– Да разве это птица твоего полета, Уилли? – говорит Гарри. – С такой на одних чулках разоришься.
– Но помечтать-то о ней ведь можно бесплатно или уж тоже нельзя? – говорит Уилли.
– Так или иначе, она замужем, – вставляю я.
– А ты откуда знаешь? – спрашивает Уилли.
– Оттуда, что у нее на пальце обручальное кольцо, дуралей.
– Я иногда думаю, что замужние – это самое милое дело, – говорит Гарри. – Они хоть знают, чего ты хочешь, и обхаживатъ их не надо.
– А мне вовсе не улыбается вечно чувствовать у себя за спиной какого-нибудь тяжеловеса-мужа, – говорит Уилли. – Нет, мне подавайте одиноких девочек. Обучишь этакую маленькую девственницу уму-разуму, она тебе еще и благодарна будет за то, что ты открыл ей радости жизни.
И понес, и понес; Гарри хитро подмигивает мне, а я сижу себе, посмеиваюсь.
– Вся беда в том, – говорит Уилли, отхлебнув из своей кружки, – что все девчонки, которые мне нравятся, либо замужем, либо уже зафрахтованы. Познакомился я с одной в «Трокадеро» на той неделе. Девчонка – пальчики оближешь, и по морде видно – на все пойдет, угости ее только рыбой с жареной картошкой. Провожаю ее до Гринфорда – целых две мили – и только хочу пристроиться с ней в подъезде магазина, чтобы немного ее потискать и уговориться о встрече, а она – что вы думаете, она мне говорит? «Моему жениху это не понравится», – говорит. Ее жениху!.. А я-то, как последний дурак, прошагал туда и обратно четыре мили!
Смешно! Но у меня насчет Уилли своя теория. Я считаю, что в конце концов он женится на какой-нибудь шлюхе шести футов ростом, ничем не примечательной, как стена пакгауза. И всю жизнь будет у нее под каблуком.
– M-да, с бабами лучше не связываться, – заявляет Гарри, из чего я заключаю, что и у него не все идет гладко. – Встречался я тут с одной девчонкой. Целый год за ней ухаживал, и мы даже стали подумывать о помолвке. Она только об этом и твердила. «Ну, когда же мы объявим о помолвке, Гарри?» Только и твердила.
– Ну, я об этом никогда не думаю, – говорит Уилли, я же тихонько усмехаюсь, вспоминая свою теорию о девице-гренадере, которая уже где-то поджидает его.
– А вот я не возражал, – говорит Гарри. – Она меня совсем измотала. И я уже готов был сдаться, только бы меня оставили в покое. Но однажды отправляется она на субботу и воскресенье к своим родственникам в Уоррингтон. А потом начинает ездить туда каждое воскресенье и пускает меня под откос ради какого-то там янки.
– Ну, еще бы: мундир и монеты, – говорит Уилли. – Где уж нам с ними тягаться.
– Наймитесь кондукторами на автобус, – говорю я, и у вас будут мундир и монеты. – Сам же думаю, что тоже начну жаловаться на судьбу, если еще посижу здесь. А сейчас все внутри у меня поет при мысли, что я скоро увижу Ингрид.
В кабачке стало тише; озираюсь вокруг – оркестрантов не видно, значит, перерыв кончился и я теряю драгоценное время.
– Да, кстати, Уилли… – Выуживаю «Cherie» и передаю ему, прикрыв рукою шлюху на обложке. – Спасибо.
Уилли с видом заговорщика сует журнал в карман.
– Ну как, понравилось, Вик?
– Ничего! Есть тут пара девчонок, с которыми я бы не прочь познакомиться поближе.
– Еще бы, – говорит Уилли. – Я не я, если на будущий год не смотаюсь в Париж. Ну его к черту, наш Блекпул. Вот увидите.
– Ты что, думаешь, они там разгуливают по улицам голышом? – говорит Гарри.
– Конечно нет, – говорит Уилли. Потом перегибается через стол и, понизив голос, добавляет: – Но вот что я тебе скажу: там есть девчонки – с виду все в порядке, идет себе в пальто, а как к ней подойдешь, она распахнет пальто, а под ним ничего.
У меня рот растягиваемся в ухмылке, а Гарри изрекает:
– Бред!
– Нет, правда, – говорит Уилли. – Я знаю одного парня, который все время туда ездит, этакий великий путешественник. Так у него было больше девчонок, чем у кошки из меблированных комнат котов. А потом притоны там на каждом углу, государственные. Все в открытую. Заходишь, платишь и выбираешь. Представляете, как было бы здорово, если б парочка таких заведений открылась у нас в Крессли. Не надо было бы бегать за девчонками по танцулькам – пришел и получил, что надо и когда надо.
– Я обеими руками «за», – говорит Гарри, – только в Париж ехать ты, Уилли, опоздал. Там все эти лавочки прикрыли.
– Что? – огрызается Уилли. – А ты откуда знаешь?
– Прочел недавно в одной книжке. Их закрыли сразу после войны.
– Может, и закрыли, – несколько разочарованно говорит Уилли, – а все равно там в два счета можно подцепить себе девочку.
– Смотри, как бы не подцепить такого, от чего не скоро избавишься, – говорит Гарри.
– Иди ты, – говорит Уилли. – На то, брат, существует наука.
– А ты думаешь, уличные девки очень разбираются в науке?
Похоже, что они тут прочно обосновались, и я встаю.
– Ты что, уходишь, Вик? – говорит Уилли. – Выпей еще перед уходом.
Я отказываюсь. Мне не терпится поскорее добраться до танцев и поискать Ингрид. Да и вообще выпивка – это не по моей части. На такого Уилли мог бы работать целый пивоваренный завод, а с меня одной кружки хватает.
– В общем, до скорого, – говорю я; оба отвечают: «До скорого, Вик» – и продолжают свой разговор о парижских шлюхах.
На улице, по дороге к танцульке, я сую в рот кусок мятной жвачки, чтобы приятней пахло. У входа плачу три монеты и спускаюсь в раздевалку скинуть пальто. Какой-то парень, хвативший лишку, распевает в туалете, и служитель то и дело поглядывает в ту сторону, видимо обдумывая, не вышвырнуть ли его за дверь. Я причесываюсь, поправляю галстук и топаю наверх. Открываю тяжелую дверь в зал и словно натыкаюсь на завесу, образованную запахом пота и дешевого одеколона, – завесу такую плотную, что хоть режь ножом. На секунду останавливаюсь. Но потом решаю идти напролом – минуты через две привыкну! – и ныряю в толпу, стараясь не втягивать глубоко воздух.
Здесь действительно полным-полно, как и говорил Уилли, люди толпятся даже у дверей. Работая локтями, начинаю пробираться вдоль стены, где меня чуть не опрокидывает какая-то парочка, исполняющая нечто вроде индивидуальной боевой пляски. На парне зеленая бархатная куртка, желтая клетчатая рубашка без галстука и черные брюки, шириной дюймов в четырнадцать. Девчонка, с которой он трудится, жуть – одни ресницы и намалеванные губы на белом без кровинки лице, не человек, а ходячая смерть; все ее прелести скрыты под черным свитером и торчат, как колышки для шляп у входа в церковь, а парень, согнувшись над ней в три погибели, не может оторвать от них глаз. В этом зале не бывает разухабистого джаза, рока и тому подобного – об этом гласят предупреждения на стенах. А потому тут же появляется администратор, хлопает парня по плечу и что-то ему говорит. Парочка, окидывает его убийственным взглядом и переходит на быстрый фокстрот, который здесь принято танцевать.
Ингрид нигде не видно, хотя я уже целых полчаса стою и слушаю оркестр, очень неплохой для любительского. Наконец, решаю, что, пожалуй, скорее отыщу ее, если не буду стоять на месте, протискиваюсь вперед и приглашаю какую-то девчонку, которая издали выглядит вполне прилично, а вблизи оказывается, что от нее разит, как от бочки с тухлым говяжьим салом. Я рад, что танец скоро подходит к концу – терпеть не могу девчонок, от которых воняет. Поднимаюсь на балкон, откуда мне всех видно, кроме тех, кто толпится у двери. Пока я там стою, оркестр начинает играть вальс-бостон. Огни гаснут, только высоко под потолком вращается граненый зеркальный шар, разбрасывая во все стороны лучи света. Как бы мне хотелось в эту минуту танцевать с Ингрид, крепко прижав ее к себе, – на меня часто нападает романтическое настроение, когда я танцую вальс-бостон и огни слегка притушены. Но Ингрид явно нет, теперь я в этом убедился. И едва ли она уже придет в такой поздний час. Я и сам бы не пришел, если б не услышал, что она собиралась сюда, и теперь я чувствую пустоту и разочарование. Может быть, она пошла в «Трокадеро». А может быть, сидит дома и смотрит телевизор или даже спит. Закуриваю сигарету и жду, пока зажгутся огни, чтобы в последний раз оглядеть зал – уж очень не хочется уходить ни с чем. Внизу вижу Уилли и Гарри, но их общество не интересует меня сегодня, а потому я направляюсь вниз, беру пальто и двигаю домой. Автобусы уже не ходят, и я всю дорогу топаю пешком.