355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Северина Шмаглевская » Невиновные в Нюрнберге » Текст книги (страница 18)
Невиновные в Нюрнберге
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Невиновные в Нюрнберге"


Автор книги: Северина Шмаглевская


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

– Мы уехали оттуда, но в моей памяти навсегда сохранился человек, нарисованный на стене дома, в которого учили стрелять молодых парней.

Под окном мелькнула тень человека, он двигался с трудом, неловко и осторожно. Женщина умолкла, задержав дыхание, пока хромающий инвалид не исчез из виду.

– Если бы генерал рожал детей, о mein Gott, многое бы в этом мире было устроено по-другому! Но природа распорядилась иначе.

Опять полил дождь. Это ее слова или мои раздумья, навеянные непогодой? Снова тихий вздох. И опять заговорила женщина:

– Отто еще не вернулся с учений, а уже призвали Вилли. Дома остался один Гарри. У него были музыкальные способности. Мне хотелось спасти хотя бы его. Но в гитлерюгенде ему сразу вручили трубу с вымпелом, а на вымпеле вышита была огромная свастика. Горнистов было десятка полтора и еще несколько барабанщиков. Выглядело даже красиво, когда они шагали в ногу, чеканя шаг под звуки фанфар. Мой муж и старшие мальчики приходили в восторг. Я нет. Я боялась. Издалека в этих мундирах с повязками на рукавах они казались одинаковыми. Я перестала отличать и младшего, когда он шел со своим отрядом. Если я сразу не могла узнать, на меня нападал страх. Я теряла последнего ребенка.

Дождь затихал. Отдельные капли с ритмичным стуком скатывались с крыши. «Пусть ведет нас Адольф Гитлер!» – распевали перед самой войной и во время войны мальчики в красивых мундирах, к улыбающимся губам подносили трубы со свастиками, откидывали гордо головы, трубя в честь своего вождя.

– Я предпочла бы, чтобы он вернулся без ног, – рыдание сдавило ей горло, я поняла, что она больше не может сдерживаться. – Без ног. На костылях. Как Пауль, сын моей соседки. О mein Gott! Пусть бы вернулся без ног, но живой. Хоть бы один из них. Отто. Или Вилли. Или Гарри. Или мой муж.

Дождь совсем прекратился. Женщина замолчала. Я выглянула на улицу, подняла голову. И вдруг ни к селу ни к городу сказала:

– Распогодилось. Скоро весна. Деревья зацветут в Сербии.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

По дороге я размышляла о трусости. Мне не хватило храбрости сказать этой отчаявшейся немке те слова, которые я так часто адресовала ей в годы оккупации, когда вблизи, на расстоянии метра или даже шага от невидимой границы между жизнью и смертью, я смотрела на зверства молодых и сильных Отто, Гарри, Вильгельма, их немолодых отцов, поражаясь отсутствию у них совести. У меня было столько вопросов к немецким женщинам! Тогда мне еще казалось, я верила, да я и сейчас продолжаю вопреки всему верить, что у человека существует право выбора. У меня были претензии к ней и ко многим таким же, как она, почему они позволили, не остановились, не предотвратили эту гангрену.

Правда, в Биркенау прибывали эшелоны из Германии с отважившимися на решительный протест домашними хозяйками, которые будто бы устраивали голодовки, бойкоты, совершали прочие доступные, но такие бессильные выступления против войны, мобилизации мужей, против нарушения законов жизни. Но это были лишь отдельные демонстрации в маленьких местечках, до того незначительные, что не имели абсолютно никакого значения.

Я шла быстро. Мысли ускоряли биение сердца, придавали энергию движениям. Mein Gott! Mein Gott!

Мой бог испарился вместе с дымом из труб крематориев. Не разверзлась от воплей отчаяния небесная лазурь, слои атмосферы не жгли подошвы всемогущего и ко всему равнодушного небожителя. Я перестала ждать справедливости оттуда, откуда может прийти лишь дождь, снег и солнце.

Кару назначат сами люди. Нюрнбергский трибунал, страны антигитлеровской коалиции.

После ливня потеплело, с юга дул ласковый ветер. Сегодня я забыла о страхе, шагала среди множества голубых, окрашенных небом луж. Поблескивал мокрый асфальт. Это утро, первое после моего выступления, помогло мне наслаждаться движением, дождем, ароматом чистого воздуха и вымытых улиц.

В «Гранд-отель» я вернулась за полчаса до условленного времени, быстро перечитала свое выступление и, недовольная, пробежала его еще раз, более внимательно, стараясь думать о том, что писала вчера. Голос у меня был на удивление бесцветный, серый, я почему-то едва слышно произносила слова, которые вечером, казалось, полыхали, прожигали жгучие проблемы, взламывали какие-то заколоченные железом двери. Сегодня они поблекли.

На скамью подсудимых в Нюрнберге ежедневно садятся двадцать один человек. Никто из нас, свидетелей, обвинителей, судей, корреспондентов, не в состоянии установить, сколько человеческих существ каждый из этих преступников уничтожил своими приказами. Сколько было расстреляно? Сколько погибло в тюрьмах? Сколько умерло от голода? Сколько удушено газом? Я смотрела вчера на скамью подсудимых, и перед моими глазами проходили тысячи, десятки тысяч, миллионы убитых. Я вспомнила расстрел парней, чья кровь обрызгала стены домов, расстрел стариков, которые вместе с молодежью встали на защиту своей страны и погибали в пытках.

Я видела грустные глаза польских, греческих, русских, итальянских детей, совсем маленьких и неразумных, включенных в программу германизации. Матери этих детей, женщины из Польши, Греции, России, Югославии и Голландии, умирали от голода, который был менее мучительным, чем мысли о голодной смерти их дочерей и сыновей.

На скамье подсудимых мы видим только двадцать одного. Будет ли победа над гитлеризмом означать победу над геноцидом? На это ответит история.

Какие банальности! Просто вода! Прямо стыдно. Надо бы выбросить в корзину эти исписанные вчера листки и просто спросить через микрофон людей, которые победили немцев и водрузили знамена над Берлином, знают ли они, куда идти, как жить, чтобы не жить во вред себе?

Я спустилась в ресторан. В это время здесь играл камерный оркестр, исполняли главным образом немецких композиторов, изредка звучал Моцарт.

Я села за стол польской делегации; его украшали ландыши, их поставили так, что казалось, будто они росли из скатерти, образуя зеленые заросли с белыми цветочками. Мне хотелось поесть одной, одиночество в тот день больше всего подходило к моему настроению.

К счастью, я пришла сюда пораньше, и ни один официант не будет мне морочить голову своей чрезмерной обходительностью.

Я прикрыла глаза. Просто послушаю музыку… Это Моцарт, «Волшебная флейта», ее исполняют совсем неплохо, хотя и со свойственным ресторанным оркестрам излишним буквализмом. Можно представить себе, что это вовсе не «Гранд-отель», а театр. Будто уже восстановили Большой театр в Варшаве и я сижу где-то высоко на галерке, я ведь никогда не сидела на других местах, поскольку покупала билет со студенческой скидкой всего за 55 грошей.

Вздох. И от неожиданности я вздрагиваю: кто-то прикрыл ладонью освенцимский номер на моей руке. Я с трудом сдержала отвращение. Решительно отодвинувшись, быстро натянула жакет.

В зале, как и во всей гостинице, слишком жарко, но здесь всегда надо брать с собой жакет, чтобы не сталкиваться с проявлениями подобной сердечности.

Сияющие щеки… Сверкая зубами, надоевший репортер наклоняется ко мне. Его зубы все ближе и ближе… Чтоб его черт побрал!

Хоть я и спрятала свой номер, но кожей все еще ощущала наглое, фамильярное прикосновение ладони энергичного репортера, который как раз придвинулся ко мне со своим стулом и, абсолютно убежденный в своих безукоризненных манерах, спросил:

– Darf ich?[66]66
  Вы позволите? (нем.).


[Закрыть]

Он сидел, закинув ногу на ногу. Достал из кармана блокнот. Ему очень приятно, сказал он, что наконец сможет задать несколько вопросов, ему хочется знать, каковы мои впечатления после дачи свидетельских показаний.

Да. Но мне это было куда менее приятно.

Я поняла, что мне даже не хочется думать о своих показаниях. На душе остался неприятный осадок.

Я снова почувствовала смущение, как вчера, когда в полной тишине отвечала на вопросы о вшах, мисках, которые бросали в выгребные ямы, а потом раздавали вновь прибывшим, как разливали суп из брюквы.

У столика остановился в вежливом поклоне официант, держа в руке меню.

– Минуточку, – остановил его репортер и попробовал завести разговор о вчерашнем заседании Трибунала.

– Дорогой редактор! – прокурор Илжецкий возник за моей спиной как ангел-хранитель. Он говорил по-английски, и в голосе его слышался еле сдерживаемый гнев. – Всему свое время, работе и отдыху. Нельзя морить голодом свидетеля. Вам не кажется? Она достаточно наголодалась за годы оккупации. Не мешало бы заказать что-нибудь вкусненькое. Почему вы отодвигаете меню?

Он властно махнул розовой ладошкой, подозвал официанта.

Репортер извинялся и кланялся, наконец ему удалось вставить первый вопрос:

– Так скольких свидетелей обвинения, кроме вас, пригласили из Польши?

Я потянулась к цветущим ландышам и, смущенная вопросом, сломала зеленый стебелек с ароматными колокольчиками. Только теперь я заметила, как странно выглядит на фоне белой скатерти моя рука с полоской синеватых цифр.

Илжецкий закрыл и отодвинул репортерский блокнот, хлопнув напоследок по серой обложке.

– Смените пластинку, редактор. Хватит! Сегодня мы не даем интервью. А свидетели сюда еще приедут. На последующие процессы. Вы в этом убедитесь. Мы по очереди всех привлечем к суду: сначала гитлеровских врачей, потом промышленников – создателей оружия массового уничтожения. Постепенно, шаг за шагом, найдем всех виновных, вытащим их из укромных местечек, где они пока притаились.

Официант совершенно бесшумно расставлял тарелки, налил в рюмки красного вина. Репортер вытащил еще один блокнот, старательно переписал туда мой номер, вывел печатными буквами имя и фамилию, попросил проверить, верно ли.

– Давайте сменим пластинку, – повторил Илжецкий на своем хорошем английском языке. – Вы не хотели бы отправиться с нами в Гармиш-Партенкирхен? – обратился он ко мне. – Хочется сбросить с себя все это. И Оравии тоже стоило бы увидеть Германию с другой, более приятной стороны. То, что его вычеркнули из списка свидетелей, было для него ударом. Хочется познакомиться с обычными, нормальными людьми, поговорить с ними, иначе можно сойти с ума. Я скоро спячу!

– В Гармиш-Партенкирхене в это время полно солнца. – Сияющий репортер готов был во время всей нашей трапезы описывать прелести, ожидающие туристов в этом очаровательном уголке Германии. К счастью, перед нами возникла серебряная грива Себастьяна Вежбицы, который заговорил полным жизни и силы, мощным голосом.

– Сенсация! – сообщил он, обращаясь ко мне. – Хотя, может, не столько сенсация, сколько обычное дело. Вы можете себе представить, у рядового Нерыхло оказалась хорошая память. Тогда после концерта он рассказывал о событиях в его родной деревне. Надо признаться, я сомневался. А теперь нашелся еще один паренек со странной фамилией Паниц. И вот этот Паниц тоже узнал того типа.

– Было время панычей, пришло время Паницев, – пошутил Илжецкий.

– Браво, пан прокурор. Чтение комиксов отлично влияет на ваше чувство юмора… – сказала я.

Илжецкий сдвинул очки на самый кончик розового носа, внимательно поглядел на меня и погрозил толстым пальцем.

– Послушайте, по-моему, свидетель себе много позволяет… Я призываю свидетеля к порядку. В следующий раз назначу штраф.

– Значит, это тот самый тип? – спросила я Себастьяна. – Тот, о котором тогда рассказывал Нерыхло? И что же? Вы следите за ним?

– Куда там! Нам прежде всего приходится следить за Нерыхло. Чтобы он не наломал дров, не наделал глупостей вместе с этим Паницем. Они же сорвиголовы! Сосунки! Оказывается, у него отличная память, – повторил он уже мне одной. – Деревенский паренек, запуганный тем, что происходило, а все же наблюдательность его не подвела.

Репортер что-то записывал. Илжецкий словно бы ожидал продолжения. Вежбица вдруг понял, что сказал лишнее, и тут же сменил тему.

– Вечером мы организуем ночную жизнь! – заявил он. – Наконец-то вдали от этой нюрнбергской танцплощадки.

Илжецкий с любопытством вытянул шею.

– Что? Вы приглашены на ужин к землякам? Меня тоже уговаривали. Может быть, я даже выберусь туда, тем более что там должен быть мой одноклассник. Дорогу я запомнил: сесть в трамвай, сойти, если не ошибаюсь, у тополиной аллеи. И там два шага до Стейнплаттенвег.

– У вербной аллеи, – поправил Вежбица.

– Верно, у вербной… Мой друг так и говорил: свернешь налево и сразу же увидишь три дуба и воронку от бомбы.

Вежбица рассмеялся, оглушительно грохоча.

– Ну и ну! Я разные команды в армии давал: «Воздух!», «Укрытие!», «Отбой!», «Вольно! Можно курить!». Но чтобы так подробно, после каждого налета поучать ребят… Нет, такого не бывало.

Илжецкий повторил:

– А они так объяснили: свернешь налево там, где огромная воронка от бомбы и две поменьше.

Репортер все время пытался вступить в разговор, который шел без его участия.

– Жаль, – вставил он наконец, переводя взгляд с одного на другого. – Жаль, сегодня вечером в гостинице экстра-класса ревю. Стоит посмотреть.

Вежбица постучал пальцами, давая понять, чтобы репортер помолчал.

– Так что, мои дорогие, слова прокурора Илжецкого для каждого из нас должны быть приказом: пройти три дуба и сразу нырять под крышу к землякам.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Я вышла у вербной аллеи и огляделась. Полупустой трамвай тарахтел, отдаляясь по рельсам. Вокруг не было ни души. Я стояла растерянная в незнакомом мне месте.

Вроде я все правильно рассчитала. В Нюрнберге ориентировалась неплохо и поэтому никаких сложностей не предвидела. Если найду дом земляков, то смогу у них побыть какое-то время и вернусь в «Гранд-отель» к ужину.

Насыщенные солнцем почки на деревьях уже золотились, качаясь от легкого ветерка, они напоминали янтарь, опущенный в морскую воду: вот-вот начнется весна.

Год назад, в феврале сорок пятого, колонны всевозможных Отто еще маршировали здесь, распевая песни. Колонны Отто маршировали, невзирая на тяжесть подкованных башмаков, боль в мышцах, личные интересы, веру или неверие в смысл войны. «Пусть ведет нас Адольф Гитлер» – эта песня наверняка доносилась и сюда, где стоят маленькие домишки, прикрытые гибкими ветвями верб, шелковистыми, как волосы Лорелеи, которые она ленивыми движениями расчесывала золотым гребнем, сидя в час заката на высокой скале над Рейном, о чем так трогательно поведал Генрих Гейне и не менее трогательно читала нам на уроках немецкого языка пани Этц, увлеченная красотой и поэзией своей страны.

Между домиками пустынно. Я стою и всматриваюсь, очарованная тишиной. Свежестью, чувством безопасности.

Я медленно иду и на своем пути не встречаю ни души. Наконец между качающихся золотых нитей верб я заметила женщину, входящую в дом. Сгорбленные плечи, седые волосы, черная куртка, вижу движущийся силуэт, который растворился в темноте. И больше никого. Округа словно вымерла. Пустые балконы, пустые окна, горьковатый и очень знакомый запах древесной коры. Я вспоминаю прогулку по лесной просеке. И иду вперед. Над трубами нет дыма, от этого усиливается чувство неприютности. Солнечное тепло не выманило из дома ни ребенка, ни матери с младенцем в коляске, ни мальчишки на велосипеде, ни даже собаки. Отчетливо слышен скрип гравия под моими ногами, порой хрустнет ветка.

Пока зимнее солнышко грело мне спину, мое хождение по окраине казалось обычной прогулкой, с которой в любую минуту я могла вернуться. Но вдруг сгустились облака, и, хотя кровавое зарево висело над черными очертаниями развалин, заглядывая в разбитые окна, тепла оно уже не давало, а, наоборот, пугало и предостерегало от чего-то более страшного, чем руины Варшавы. Подул ледяной ветер.

Только теперь я почувствовала, что моя обувка совсем промокла, ноги начали мерзнуть. Под мое легкое демисезонное пальто пробрался холод. Я все еще в любую минуту могла повернуть обратно, хотя от трамвайной остановки удалилась на добрых полкилометра; по ошибке я вышла раньше, чем надо, и брела теперь по белой пустыне, где резвилась поземка.

Мне хотелось признаться кому-нибудь в собственной беспомощности, рассказать, как напрасно я ищу нужный мне домик, не знаю, как вернуться в «Гранд-отель».

Желтый туман опускался на улицы, меняя освещение, насыщая густой сыростью каждый миллиметр пространства, туман проникал в легкие, как пар в бане, все исчезло, очертания деревьев и строений появились внезапно, пугая своим сходством с фантастически страшными картинами разрушений.

– Ненавижу туман, надо из него выбраться, – твердила я себе. – Уж коли черт меня сюда принес, я должна найти виллу двух счастливых супружеских пар и своими глазами увидеть, как все это выглядит в реальной жизни. Для этого ли я теперь тащусь по снегу? А может быть, меня больше притягивают люди, которые должны сегодня собраться в том доме? Мои земляки?

Надо было попросить американского диспетчера в гостинице дать мне автомобиль. Но со вчерашнего дня меня носит по городу и окрестностям жажда полной свободы и одиночества.

Задумавшись, я не заметила, в какой момент вошла в засыпанные снегом распахнутые ворота, по бокам появились деревья, обрамляющие ведущую к подъезду аллею. Звуки шагов за спиной напугали меня. Я резко обернулась. В поле зрения никого. Но слышен бас, и видно, как облачко белого пара поднимается в снежной мгле.

– Кого здесь боги ведут? Мы не договаривались, а идем вместе.

– По-моему, это чья-то резиденция, – изумилась я. – Я ищу маленький домик под Нюрнбергом.

В ответ я услышала раскатистый смех.

– Резиденция, как же иначе, резиденция… – наконец-то я разглядела, что передо мной Себастьян Вежбица. – Резиденция, – повторил он нараспев, задумчивым тоном, каким порой говорят склонные к мечтательности люди, – только вот прислуга не выходит с фонарями. Эй, там, отворяйте! Холопы, ко мне!

Я натыкаюсь на три дуба, растущих вместе на небольшом холмике, и рядом огромную ямищу, воронку от авиабомбы.

– Вот именно! – воскликнул Вежбица. – Война закончена, бомбежка закончена. Вольно!

Дом, в котором жили две польские семьи, я узнала сразу, как только Себастьян показал мне освещенный вход. Это было просто: на балконе развевался красно-белый флаг.

Я услышала множество голосов и польскую музыку и тут же остановилась, готовая повернуть обратно. С меня хватит танцевальных вечеров в «Гранд-отеле», танцы земляков меня не интересуют. Даже если это были куявяки и обереки. Вежбица, довольный, шел впереди. Как только я высказала ему свои сомнения, он развеял их, махнув рукой.

– Без нервов, барышня! Здесь никто не танцует. Здесь наши земляки ведут тихие ночные беседы, а точнее – бурные гневные споры, и пусть меня фрицы схватят, если я ошибусь, сказав, что пани Дорота пытается музыкой заглушить бурные страсти.

Я слушала его с изумлением.

Вежбица просвистел отрывок «Присяги».

– В Нюрнберге у стен тоже есть уши. Эти уши, возможно, даже больше, чем вы думали. Да, да. Ну что, войдем? Прямо с крыльца мы попадем в комнату, где сидят гости.

Он подал мне руку изысканным жестом, словно бы открывал придворный бал полонезом. Подкрутил усы, улыбнулся своей сердечной и теплой улыбкой. Мы вошли, в первую минуту никем не замеченные.

За длинным столом сидело вплотную много народу. Чувствовали они себя превосходно и свободно, может быть не совсем так, как на именинах у лучших друзей, но по-свойски, очень по-свойски, это сразу бросалось в глаза, с первого же мгновения. В общем шуме сливалось много голосов. Тема интересовала всех, перебивая друг друга, все пытались высказаться, выкричать свою обиду, боль, комплексы, тревоги.

Вежбица был прав, это были типичные беседы земляков на чужбине. Сидят, зажатые, плечом к плечу, так что и не шевельнуться, и все равно бурно реагируют, размахивают руками, что небезопасно для блюд и напитков, рюмок и бутылок.

– Это они нас будут реабилитировать? Нас? – кричит, ударяя себя кулаком в грудь, смуглый молодой человек. – Реабилитировать, как преступников, за то, что я потерял здоровье на всех фронтах?

Его перебили. Все кричали одновременно, и нельзя было разобрать, кто поддерживает, а кто возражает. Прошло немало времени, пока я снова не услышала его голос:

– Я не выбирал себе войны. И Лондона не выбирал. Гитлеровцы разбомбили наш аэродром первого сентября.

– Так вы летчик? – с интересом спросил кто-то, невидимый за клубами табачного дыма.

– Я, увы, не прошел медкомиссию! Близорукость. Поэтому был механиком. Но, когда увидел, что немцы уничтожили почти все наши самолеты, сам не знаю как очутился в кабине, сам не знаю как взлетел и доложил о своем прибытии на британской земле. Там мое зрение уже никого не интересовало, важно было только уметь атаковать врага.

– Так вы воевали летчиком? – переспросил тот же голос.

– Да. И поэтому теперь мне, видите ли, надо подавать прошение о реабилитации! О том, чтобы меня простили! Предали забвению мое преступление, которое состояло в том, что я боролся с оккупантами, что стал инвалидом. Только после реабилитации я могу вернуться на родину.

Капитан Вежбица придвинулся поближе ко мне, плечом я чувствовала его плечо.

– Вас удивляет атмосфера этого сборища? Они все достойные люди. У них одна беда: долгие годы не приходилось сидеть за обильно заставленным столом в кругу друзей. Долгие годы не было возможности разговаривать так свободно. Поэтому они орут все одновременно, их мало печалит отсутствие слушателей. Калибан вышел из подземелья и теперь может драть глотку вместе с другими Калибанами. Тут идет спор на самую важную для каждого честного человека тему: возвращаться ли на родину или искать счастья в другом месте? А как вы решили? Я мог бы уже записать вас на какой-нибудь конкретный день.

Мне пододвинули стул, и я оказалась между двумя незнакомыми людьми, что-то возбужденно, громко выкрикивавшими.

– Наша цель, – грохотал болезненно-бледный мужчина, напрягаясь от крика и делая паузы, чтобы передохнуть, – отнять страну у чужаков. Пусть они уйдут, вот тогда мы сможем вернуться в Польшу.

В общем шуме никто не слушал красивую пани Дороту, да она и не искала слушателей.

– Мой муж категорически утверждает, что главная проблема – германский вопрос, а я все время думаю о возвращении в Польшу.

– Наша цель – отнять страну у большевиков, – упрямо повторял все тот же молодой человек и снова с печальным выражением на лице хватал ртом воздух.

– А я бы вернулась…

Я не знала, ко мне ли обращается пани Дорота или к кому-то другому, с кем разговаривала до меня.

Я была зла на себя. Каким ветром меня сюда занесло?! Что за идея ходить в гости к совершенно незнакомым людям. Вежбица куда-то исчез. Мое чувство отчуждения усиливалось, мучило и раздражало, как сыпь на коже. Я решила незаметно уйти, пока не зажгли большую люстру. Было темновато и жарко, мне хотелось как можно скорей вырваться отсюда. Я наблюдала за окружающими взглядом преступника, поджидающего случая. Наконец встала. До двери всего четыре шага, дальше идет заваленный пальто коридорчик. Осторожно, чтобы не обратить на себя внимания, я приоткрыла дверь и попала в объятия осыпанного снегом Вежбицы, он крепко сжал меня и расхохотался.

– Я заморозил бутылку шампанского. Это будет великолепный сюрприз! – гремел он, пытаясь привлечь меня к себе и заглянуть в глаза, словно хотел убедиться, действительно ли я считаю это великолепным сюрпризом.

– Неужели снова пошел снег? А я ухожу, – заявила я, стараясь высвободиться из его рук, но пальцы Вежбицы по-хищному крепко держали меня, не выпуская.

– Дорота умывалась бы слезами, – говорил он, радостно смеясь. – Сама судьба указывает вам надежнейшее место под солнцем – истосковавшиеся сердца земляков. Не надо спорить с судьбой. Дорота – прелестная хозяйка, зачем ее огорчать?

Без энтузиазма я вдыхала табачный запах, мое спонтанное «бр-р-р» вызвало очередной прилив веселья.

– Я и сам сюда шел без особой охоты, а теперь вижу, что мне надо еще и гостей пани Дороты сторожить. Разве что мы вместе смоемся отсюда? Снег снова сыплет, как в Польше в рождественский вечер. Вдвоем брести среди сугробов!! Значит, как? Сматываемся или входим?

– Я ухожу. Но одна.

– Вы убегаете? Почему? Ну почему? Дорота, на помощь!

– Пустите меня.

– Чуть позже мы сбежим вместе. Уже сейчас здесь кругом полное безлюдье, одинокой женщине рискованно. Зачем подвергать себя опасности?

– Вы шутите! Девятнадцатый век давно прошел и не вернется. И война позади.

– Советую вам, дорогуша, запомнить: акт о капитуляции подписывали не все. В окрестностях Нюрнберга многие до сих пор живут по законам военного времени. Особенно под покровом темноты. И я не хочу утверждать, что это нравится только немцам. Если бы на вашем месте была моя связная, я ее ни за что не пустил бы одну. И вам тоже не советую рисковать.

– Я добралась сюда сама. В оккупацию и то не боялась. Нюрнберг кроткий, как барашек.

– Но где гарантия, что вы благополучно доберетесь, на улице темнотища, хоть глаза выколи.

Я заколебалась.

– Ну так как же выбраться отсюда незаметно? Вызвать машину из «Гранд-отеля»? Здесь есть телефон?

– Давайте-ка выпьем чего-нибудь покрепче? Идет? С вами это будет куда вкуснее. Я хочу попытаться найти хоть нескольких своих товарищей, разузнать кое-что о людях, расспросить о моей связной, о нашей части. А потом можем уйти.

– Хорошо. Выпьем, – согласилась я. – Но вы сейчас сами убедитесь, что там за столом не слишком приятно.

Мы вернулись в комнату, где было все так же сумрачно и еще шумнее, чем раньше. Себастьян присвистнул сквозь зубы, одобрительно покачав головой.

– Хо-хо-хо! – пробормотал он и потер ладони. – Парочку бутылок тут уже осушили. Ну ладно, поглядим, у кого голова крепче. Чем можно угоститься? Чем тут кормят?

Подчеркнуто любезно он поцеловал руку хозяйке дома и повторил свой вопрос:

– Чем тут кормят? Где взять тарелку?

Я молчала. В горле Вежбицы клокотал смех.

– Ну вот! Немцы приучили моих земляков к светомаскировке. Им даже понравились застолья впотьмах. Люди! Вы что, не заметили, что уже давно стемнело!

Зачем я вернулась? Все чужие. Все чужое. Чужой капитан Вежбица, чья серебристая грива в сумраке перестала быть завораживающим ореолом. Исчезла нашивка «Poland» на рукаве.

– Присаживайтесь. Что будете пить? Моя связная выбрала бы чистую. А вы?

– Суп из крапивы, – ответила я, сама себе удивляясь.

– Хо-хо-хо! Теперь я понял, что вас мучает. Тем более надо сразу опрокинуть рюмочку. Водка все растворит, поверьте мне. Немного женщин понимают и ценят это.

– На свете было бы слишком прекрасно, если бы рюмка или даже литр водки могли растворить человеческую боль.

Я внимательно присмотрелась к своему собеседнику, его хищные глаза странно блестели.

– В полумраке легче разговаривать, они знают, что делают, – прошептал он, пододвигая сверкающие рюмки. – За исполнение желаний! До дна! За персиковые сады! За встречу с самыми близкими!

Я прикрыла глаза.

Вежбица наклонился ко мне.

– Что случилось? Почему вы не пьете?

Полумрак позволил мне спрятать неожиданно сведенные судорогой губы. Совсем тихо я ответила:

– Не знаю. Последние слова вашего тоста – о самых близких – причинили мне боль.

Вежбица крепко сжал горячей рукой мое запястье.

– Да. Понимаю. Ну, выпьем. Залпом! Вишневка на меду. Это чудо! Фирменный напиток хозяев. Вы сами убедитесь.

– Водка с пчелами? Это она растворяет боль?

– Иногда ужалит изнутри какая-нибудь рассерженная пчела, яд сразу проникает в мозг, напрочь выжигает всевозможный мусор. У вас, я полагаю, внутри мусора нет, а вот у меня…

Мы молчали. Это было молчание двоих людей, окруженных шумом, гамом земляков, чьи споры становились все острей и громче.

Бледный мужчина, повторяющий все одно и то же, обратился теперь к Вежбице:

– Наша цель – освободить страну. Об этом мы должны думать прежде всего. Я не вернусь, пока в Польше будут большевики.

Вежбица наклонился ко мне.

– Это брат пани Дороты. Наш апостол. В годы оккупации он был связным между Лондоном и страной. После тяжелого ранения стал инвалидом, теперь это уже не тот человек.

– Только с оружием в руках мы можем спасти родину, – снова принялся за свое бледноликий апостол.

– Хватит с нас войны, – внезапно рявкнул мощным басом Вежбица. – Хватит на ближайшие сто лет! А может, и навсегда, дай-то бог, аминь!

Бледноликий апостол возмущенно закричал:

– Измена! С каких это пор, капитан, вы стали трусом?

– А с каких это пор, поручик, вы забыли хорошие манеры и перебиваете других?

Тот вскочил, щелкнул каблуками, церемонно извинился.

Вежбица со всего размаха хлопнул его по спине.

– Не о чем говорить, сынок! Я как раз собирался высказать свое мнение о том, что война, черт бы ее побрал, должна исчезнуть с лица земли, но у нас в Нюрнберге еще есть кое-какие обязанности.

– Верно! – поддакнул поручик. – Говорите, капитан Вежбица.

– Мы должны выловить здесь всех гитлеровцев и передать их в руки правосудия.

Бледный мужчина привстал со стула.

– Вы что, верите в здешнее правосудие? Они даже главных преступников пытаются обелить и освободить. Они уже дают задний ход, вы увидите, господа, все доказательства преступлений в один прекрасный день исчезнут отсюда без следа. У меня нет иллюзий: большевиков я не люблю, но хорошо понимаю, что немцы будут нужны американцам, янки скоро начнут гладить немцев по шерстке. Они для вида осудят нескольких, а остальных будут откармливать и держать под рукой в фешенебельных псарнях на всякий случай.

Воспользовавшись минутой тишины, Вежбица с такой сердечностью, возможной, наверное, лишь благодаря царящему за столом полумраку, сказал:

– Мне никогда не забыть тех часов, когда мы ждали на базе вашего возвращения. Глаза болели – так мы вас высматривали.

– И я не забуду этого возвращения, – с горечью в голосе ответил поручик. – До конца жизни не забуду. Нас нащупали эсэсовские отряды. Последний резерв Гитлера. От боли я терял сознание. Но вместо того, чтобы выть, я до мельчайших подробностей представлял себе встречу с родиной после окончания войны. Так ясно видел каждую деталь. А теперь? Скажите, капитан Вежбица, как вы представляете мое будущее? Где мне протягивать руку за пособием по инвалидности? В Польше?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю