355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Северина Шмаглевская » Невиновные в Нюрнберге » Текст книги (страница 8)
Невиновные в Нюрнберге
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Невиновные в Нюрнберге"


Автор книги: Северина Шмаглевская


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Находясь в Нюрнберге, трудно было представить себе персиковые сады. Здесь шел снег, накрыв белым бинтом открытые раны разбомбленных улиц. Хоть руины эти выглядели так же, как в Варшаве, они были другими, чужими, они появились не при защите своих границ, своих семей. Нюрнберг был в развалинах оттого, что мир слишком долго не мог разделаться с гитлеризмом, который, словно опухоль, расползался по всей Европе, уничтожая на пути Роттердам и Сталинград, Ясную Поляну и Лидице, зажимая в своих раковых клешнях все: дороги и реки, порты и лесные просеки, там, где стояли тихие деревеньки, появились концентрационные лагеря, уничтожая право человека на жизнь.

На прекрасный Нюрнберг, одну из жемчужин мировой архитектуры, сокровище многих поколений, посыпались бомбы союзников, но это все равно не смогло включить тормозные системы гитлеровцев, не остановило их звериной деятельности, не заставило их задуматься и сделать выводы, они продолжали выполнять приказ, Befehl ist Befehl[23]23
  Приказ есть приказ (нем.).


[Закрыть]
, до той поры, пока сам Адольф Гитлер держал их в состоянии массового психоза. Почему? Зачем они сделали это? Разговоры о Lebensraum[24]24
  Жизненное пространство (нем.).


[Закрыть]
– обычная сказка для детей, не знающих географии. Лучше бы пахали, сеяли, сажали леса, возделывали свои просторные поля и целинные земли.

Кто-то теплыми пальцами дотронулся до моей руки.

– Соланж! – обрадовалась я, но оказалось, это был всего лишь Грабовецкий, он повел меня к машине.

– Мы поужинаем вместе с нашим юристом в пресс-центре. Я побился с ним об заклад, что мне удастся отыскать вас в этой толпе. Пойдемте теперь искать Илжецкого.

Он страшно любил всех опекать, и, хотя я осторожно высвободила руку, он упорно вел меня к стоянке. Там я увидела мою подругу. Она ждала меня, и мне это было приятно. Но ее вечерняя программа показалась утомительной: Соланж предстоял банкет в обществе музыкантов, речи, тосты, интервью, мне же больше всего хотелось спать после трудной, долгой дороги. Я стала прощаться.

– Я отыщу тебя в пресс-центре, – пригрозила Соланж. – Мне нравится причинять беспокойство нашим хозяевам. Они это обожают. Правда?

Ее последние слова были обращены к сияющему дирижеру и его свите. Старик не понял слов, но с энтузиазмом подтвердил:

– Jawohl, jawohl[25]25
  Да, да (нем.).


[Закрыть]
.

Остальные тоже выразили полное удовлетворение.

– Ты видишь, до чего они милы? Значит, после ужина мы посетим знаменитый пресс-центр. Пока.

Обменявшись поклонами, мы расстались. Илжецкий был в полном восторге.

Машина нырнула в темные, пустые улицы Нюрнберга, освещаемые редкими фонарями. Свет фар выхватывал из темноты стены, площади, строения, но на улицах не было ни души. На долю секунды при повороте я увидела на брандмауэре огромные неровные буквы – такими во время войны писали лозунги против оккупантов. Сейчас смысл этих чужих слов ошеломляет, даже пугает. Я еще с утра обратила на них внимание, но не успела дочитать, задумавшись над тем, кто, в каком порыве отчаяния, бешенства и бунта написал этот мрачный стишок. И вот в ночной темноте черные слова мелькнули на белизне штукатурки и исчезли, это длилось короче, чем вскрик боли:

 
Willst du alte Sau?
Dann nimm eine deutsche Frau[26]26
Хочешь старую свинью?Возьми немецкую жену (нем.).

[Закрыть]
.
 

Как тут не подумать о возвращении с войны к любимой, которая не выдержала разлуки, о гигантской европейской бойне, где, прикрываясь пропагандистской ложью, человеческая жизнь становилась жалкой ветошью; о горечи побежденных, которые до этого пытались уничтожить всех неугодных и сплясать на их могилах, а теперь вынуждены записать поражение в свой личный дневник. Смолой записать поражение на стенах домов и заборах, открыв родному городу все свое отчаяние и унижение.

Мы нырнули в черный туннель возле вокзала. Лунный луч сверкнул на трамвайных путях и спиралью зазмеился по мостовой.

– До пресс-центра еще порядочный кусок, – объясняет Илжецкий. – Но там вам понравится, это место гарантирует покой.

Разве есть в Европе место, гарантирующее покой? – думаю я, глядя в окно на зияющие развалины. Себастьян советует бежать отсюда, бежать за океан, подальше от пропитанной кровью земли, в тень цветущих персиков. А если он прав?

– Там полно журналистов из всех стран. Обычно вечера они проводят у нас в «Гранд-отеле», но сегодня наша гостиница спит, – добавляет Грабовецкий.

Под колесами заскрежетали обломки кирпича и черепицы, машина поехала медленней, осторожнее. Фары высветили останки замка Нибелунгов, словно растоптанные гигантской ногой: башни, подъемные мосты, галереи, крепостная стена – все превращено в груду развалин после налетов союзнической авиации. Город «Нюрнбергских мейстерзингеров» Рихарда Вагнера. Город знаменитых игрушек, которые изготовлялись здесь и рассылались по всему свету. Город Parteitag’ов Адольфа Гитлера. Parteitag гордости… Parteitag[27]27
  Партийный съезд (нем.).


[Закрыть]
славы…

Скажи мне, Нюрнберг, прижимаюсь я лбом к оконному стеклу, неужели жизненное пространство, пресловутый Lebensraum, им действительно надо добывать таким образом?

Под шинами лопаются куски штукатурки, стекло.

– Это вымерший район, – говорит Илжецкий. – А вот, смотрите, дом Дюрера. Слева. Уцелевший, как говорят немцы, чудом. Давайте завтра вечером зайдем к одному местному искусствоведу. У него интереснейшая коллекция гравюр, я видел ее уже несколько раз.

– Возможно, завтра я буду давать показания.

– Сомневаюсь. Наш старик – фантазер. Вы еще в этом убедитесь. До финала пока далеко, они тут, в Трибунале, ничего наспех не делают. Хорошо, если заслушают вас дня через четыре-пять. Если вообще сочтут нужным спрашивать польских свидетелей. Так что мы вполне могли бы завтра вечером навестить этого чудака. Только я должен вас заранее предупредить: он сразу начнет говорить о потерях немецкой культуры, о разбомбленных городах, обо всех бедствиях, которые они испытали, проиграв ими же развязанную войну.

Я не ответила. Как смотреть на вещи по эту сторону границы? Дом Дюрера. Нюрнбергский замок. А художественная галерея в Дрездене, а Ганновер, а порты в Бремене, Гамбурге, Любеке? Конечно же, местные жители считают себя обиженными. Не так-то легко объяснить им, что Европа действовала в порядке самозащиты, надо было обезоружить врага, вышвырнуть его за порог. Можно ли вообще спорить на эту тему? Разве хороший пинок, который получит грабитель, пойманный на месте преступления, можно назвать нападением? Грабитель? Нет, это слишком нежное прозвище для человекоубийцы.

Мы ехали сквозь глубокую, мертвую ночь. Город-кладбище. При свете дня на его улицы выползают контуженные, стенающие, обескровленные, ковыляющие на костылях, искалеченные жители, которых скорее можно причислить к жертвам второй мировой войны, чем к ее зачинщикам, сознательным и ответственным участникам. Я видела их днем, а теперь они исчезли. Ночью здесь пусто, молчание и иней укутали спящие развалины.

– А вот и он, – сказал Илжецкий.

Я очнулась.

– Пресс-центр? Значит, мы уже приехали?

– Нет… Это Фютерштрассе. Вон Дворец юстиции, в нем заседает Международный трибунал.

Шофер притормаживает, поглядывая в окно, словно старательный служащий бюро путешествий. А мы прилипаем к правому стеклу, потом дружно оборачиваемся назад и смотрим на здание Трибунала, пока оно совсем не исчезает из виду.

В темноте освещенные яркими прожекторами торжественно и радостно реют разноцветные флаги США, Советского Союза, Англии и Франции. Несмотря на все различия между этими странами, флаги дружно реют над зданием Трибунала, где должна торжествовать справедливость. По каскаду лестниц не торопясь прохаживаются солдаты в белых гетрах и перчатках, с белыми ремнями и буквами МР[28]28
  Military Police – военная полиция (англ.).


[Закрыть]
на белых касках.

– Сегодня здание охраняют американцы, – поясняет Илжецкий. – Каждый день здесь несут вахту солдаты одной из четырех держав.

Город, ставший наконец символом международного правосудия, которое вынесет заслуженный приговор верным ученикам и подчиненным Гитлера, надел самые разные, удивительные маски. А если попытаться заглянуть хотя бы под одну из них, наверняка было бы очень интересно…

Маска суровости. Маска усталости. Маска страха. Карнавальная маска.

– А во время бала тут тоже был выставлен караул? – задаю я вопрос.

– Разумеется. Это крайне необходимо, – отвечает Илжецкий.

– А наши, польские солдаты?

– А что наши?! Наше войско не несет караул у входа в здание Трибунала. Только армии союзников. Четыре державы.

– И вы находите это нормальным?! Польша! На нее первую напали, и она мужественно дралась с гитлеровскими дивизиями.

Илжецкий развел руками.

– Политика, – начал он, – международная политика подчинена своим собственным законам. Это только у себя в стране мы считаем себя Прометеями. Для них здесь, вы вскоре сами в этом убедитесь, для многих американских корреспондентов и даже для наших более близких соседей – англичан, Польша всего лишь незначительный эпизод в этой войне.

– Значит, здесь поэтому только американцы, русские, англичане и французы.

– Именно так.

– Другим не нашлось места даже в этом символическом карауле?

– Увы!

Машина снова поехала быстрей. Мы молчали. Я еще раз оглянулась.

В круге яркого света сверкало здание с реющими флагами стран-победительниц, все остальное, весь Нюрнберг, дома, улицы, потонуло во мраке, едва мы чуть отдалились.

Пресс-центр расположен далеко за городом. Слишком долго едем мы по глухим разбомбленным участкам дороги, езда уже не доставляет удовольствия, а скорее раздражает, будоражит воображение.

В голове возникают картины того, как год тому назад, а может, и того меньше, здесь были слышны взрывы, треск разваливающихся домов, крики. Европа душила агрессора на его же территории, бросились в последнюю атаку русские, англичане, югославы, французы, поляки, впились мертвой хваткой в горло оккупанту.

Немцы, разбуженные воем сирены, умирали точно так же, как до этого жители Варшавы, Орадура, в деревнях на Замойщине. И хотя крик давно затих, мы едем сейчас по нему, машина окунается в него, и я ловлю себя на странном, болезненном ощущении: рождается сочувствие к перепуганным немецким женщинам, которые волокут сонных немецких детей в разбитые бомбоубежища.

Еще один вираж, фары разгоняют темноту, и внезапно из глубины парка выступает дом, ограда, дорога, а из-под колес от резкого торможения с сухим треском разлетается гравий.

– Вот и пресс-центр, – сообщает Илжецкий.

Ветер резко распахивает дверцы автомобиля, врывается внутрь, свистит в ветвях, чем-то твердым бьет по водосточной трубе, властвует здесь, срывает одежду. Мне надо что-то сказать, но у меня сильно дрожит подбородок, и я не могу с этим справиться.

– Вы озябли?

– Слегка.

– Сейчас согреемся. Нас здесь покормят. Они так и жаждут теперь подавать нам шедевры кулинарного искусства для поднятия настроения.

– Собственного настроения, насколько я понимаю?

– И я так думаю. – Илжецкий огляделся в темном вестибюле. – Они бы с радостью устроили нам лукуллов пир, лишь бы показать, какие они паиньки.

Молодой ксендз, протягивающий портье свое черное пальто, оборачивается в нашу сторону.

Мимо нас в этот момент торопливо проходит какой-то угрюмый, задумавшийся мужчина в форме польского лесничего. Он буквально налетает на ксендза и лишь тогда поднимает голову. Они удивленно смотрят друг на друга, на лице ксендза отражается глубокое смущение. Он приветственно поднимает мягкую, белую ладонь, которой можно гладить только головки набожных детишек, потом опускает руку и, отбросив приличествующую его сану серьезность, хватает лесничего за плечи, обнимает, целует, отодвигает от себя, чтобы разглядеть со всех сторон, и опять прижимает к груди. Типично мужское проявление нежности, больше всего напоминающее серию сильных и частых боксерских ударов.

Какое-то время слышно похлопывание, потом ксендз опять чуть отстраняет лесничего и, радостно сияя, смотрит на него.

– Влодек! Значит, ты выжил в том аду. Вернулся оттуда. Ты должен мне все рассказать. Все! – восклицает он с радостным волнением.

Лесничий стоит понурив голову, смотрит в пол. Ксендз снова прижимает его к себе, ласково похлопывает по плечу.

– Ну-ну, старик. Не падай духом. Нас теперь двое. А двое из нашего класса, да еще с одной парты, после этой войны значит больше, чем общий съезд всех выпускников школы. Как твоя семья?

Тот помолчал, потом буркнул еле слышно:

– Я совсем один.

Ксендз снова встряхнул его, как грушу во время сбора плодов.

– Жить все равно надо. Выше голову, брат. Разве я не прав?

Лесничий улыбнулся, неуверенно поддакнул.

– Наверное… А что у тебя, Яцек? Как это тебя угораздило? Всегда за девчатами бегал, а теперь в таком одеянии? Неужели от немцев в таком наряде прятался?!

Наступило неловкое молчание. Ксендз поправил воротничок сутаны, криво усмехнулся. Лесничий оживленно продолжал:

– Война ведь давно кончилась. Скинь ты эту юбку. На что тебе маскарад?

Ксендз по-прежнему возился с воротничком.

– Оставь, Влодек. Оставь.

– Что-то я не пойму. Ты что, все еще скрываешься?

Неуверенным жестом ксендз взялся за пуговицу на кителе лесничего.

– Послушай, Влодек. Мы ведь виделись в последний раз, когда нам вручали аттестат зрелости, да? Помнишь, как Жирафа читала нам последнее наставление – напутствие в жизнь?

– Тебе что, тоже захотелось проповеди читать?

Я волновалась за пуговицу, пальцы ксендза не переставая крутили ее: вправо – влево, вправо – влево.

Оба молчали. Наконец лесничий, недоумевая и изумляясь, спросил:

– Не пойму, ты что, действительно в попы подался? Без обмана?

– Да ладно, старик. Брось это…

– Фу-ты ну-ты! Так это не маскарад?!

– Как видишь… Пойдем поужинаем вместе. Тут у них отличное вино.

– Освященное небось?

– Да ладно тебе. Пойдем посидим. Поговорим. Я тебе все объясню. Идем.

Указывая рукой на дверь, он наконец выпустил пуговицу. Лесничий махнул рукой.

– Да чего тут объяснять, если ты обет дал. А как ты девчатам нравился! Даже моя сестра в тебя была влюблена! А теперь что – всю жизнь будешь в юбке ходить? А мы-то думали!..

– Да ладно, старик. Я хотел в авиа-автомобильную школу поступать. Но на вступительном провалился.

– Ну и погиб бы летчиком на войне. Может, и к лучшему, что так вышло.

– Пойдем, Влодек, посидим. Расскажешь, что с тобой было, как ты теперь живешь.

Лесничий молча опустил голову, уставился в темный угол вестибюля. Ксендз настороженно наблюдал за ним.

– Ну-ка пошли! – Он крепко взял его за плечо. – Я понимаю, ты прошел через ад. Теперь надо забыть об этом и вернуться к жизни.

– Знаешь, старик, мне сейчас даже трудно решить, когда было хуже. Во время оккупации я был уверен, что, если выживу, меня уже никакие мелочи, сантименты, всякие там фигли-мигли, домашние заботы трогать не будут. А теперь вот…

Он покачал головой.

Ксендз озабоченно смотрел на него.

– Ты мне сейчас все расскажешь. Тебе станет легче, вот увидишь.

– Как я мечтаю, чтобы мне стало хоть чуть-чуть легче. Но пока даже во сне не удается забыться, все об одном думаю. Просыпаюсь со сжатыми кулаками.

– Идем сядем у окна. Если хочешь, мы проведем вместе весь вечер. Может, все не так плохо, как тебе кажется.

Они вошли в зал ресторана. К ксендзу, судя по всему, вернулось присутствие духа: он спокойно шел, откинув голову, сплетя пальцы на груди, точно читал про себя молитву, наверное, готовился выслушать предстоящую исповедь.

Илжецкий весело подмигнул мне:

– Вот вам наши соотечественники! Им даже в голову не приходит, что в Нюрнберге еще кто-то может понимать по-польски.

– Исповедальней, судя по всему, послужит накрытый стол. Интересно, постучит ли ксендз трижды в знак отпущения грехов?

– Можете не волноваться! Он ему по старой дружбе отпустит все грехи. К приятелям и одноклассникам проявляют снисхождение.

Мы направились в соседний зал, чтобы не мешать землякам, не слышать их откровений, к этому явно шло дело – они сидели наклонившись, почти касаясь друг друга головами. На фоне окна четко вырисовывались их сгорбленные спины. Широкоплечий, грузноватый ксендз сидел неподвижно, лесничий что-то рассказывал, нервно жестикулируя. Его пальцы принимали живейшее участие в беседе, он то и дело открывал и захлопывал портсигар, перекладывал с места на место спички, потом рассыпал их, снова собирал.

Я огляделась. Меня смущало, что я стала невольной свидетельницей встречи этих двух людей.

Обшитые деревом стены казались холодными, неуютными. Тусклый свет, приглушенные разговоры немногочисленных посетителей. Официант вежливым жестом проводит нас к столику в глубине зала.

– По крайней мере никто не будет торчать за спиной, – говорит вполголоса Илжецкий.

– Зато те двое видны отсюда, как на ладони.

Какое-то время мы молча изучаем меню, потом начинаем подыскивать тему для разговора, не связанную с этими двумя посторонними людьми. Я разглаживаю ладонью льняную скатерть и ловлю себя на странном ощущении: мне кажется, будто я в знакомой деревне сижу за празднично накрытым столом, на который вот-вот положат краюху хлеба, поставят соты с теплым медом, только что вынутым из нагретого солнцем улья.

– До чего красивая! Это ведь ручная работа? Просто удивительно, откуда у немцев такие способности к ткачеству, ведь этим испокон века занимались голландцы, норвежцы, поляки.

Илжецкий барабанит пальцами по столу, отбивая ритм какой-то мелодии. Я не уверена, слышит ли он мои слова.

Перебирая руками бахрому, я спрашиваю:

– В старых романах часто встречаются фразы вроде: опасность миновала. Это могло означать, что кончилась буря, вернулось ощущение покоя, исчезло напряжение. Скажите, у вас было такое, не омрачаемое сомнениями ощущение, что после капитуляции Германии опасность миновала? Что кончился кошмарный сон и можно вздохнуть с облегчением?

Он помолчал, потом пухлыми пальцами взял мою руку; на лице седовласого амура показались ямочки.

– Деточка! Я и без того в Нюрнберге плохо сплю. С завтрашнего дня у вас тоже начнется бессонница. Нюрнберг не то место, где можно утвердиться в убеждении, что опасность миновала. Как раз наоборот. В Европе растет и усиливается какая-то невидимая напряженность.

Кто-то вошел, в открывшуюся дверь ветер занес немного снега. Я съежилась. Мне по-прежнему было холодно.

– Простите, сейчас я объясню вам, почему мне хочется вернуться к этой теме.

Он снова забарабанил пальцами, словно это он должен был отпускать грехи лесничему, а я продолжала:

– Сегодня после концерта я случайно присутствовала при одном разговоре.

Теперь он слушал меня с интересом.

– Да-да? А что играли? Жаль, мне надо было пойти с вами. В этих музыкальных вечерах есть своя прелесть. Какая была программа?

– Просто замечательная. Моцарт, Григ. Вторая рапсодия си минор Листа. Несколько вещей Шопена, которые я очень люблю.

Он вздохнул.

– Жаль, что я не пошел. Но мне хотелось выспаться. В итоге я и не поспал, и удовольствия лишился. Ко мне заходил Буковяк: он ни о чем, кроме ваших показаний, думать не может. Чудо-человек. У Трибунала готовый план работы на понедельник, и никто не станет ни с того ни с сего его менять только потому, что из Польши приехало несколько свидетелей. К тому же вы опоздали на целую неделю, а здесь главное – пунктуальность.

Я некоторое время молчала, потом, чтобы переменить тему, рассказала ему о рядовом Нерыхло.

Илжецкий задал мне несколько вопросов. Он слушал, кивая головой, потом обратился к Грабовецкому.

– Безумцы! – Это прозвучало неожиданно громко. – Безумцы! Если у вас есть возможность, постарайтесь их остановить. Тут много наших земляков уже угодило за решетку. А кто их оттуда вытащит?! У польской делегации есть другие заботы. Верно я говорю, пан Михал?

На нас оглядывались. Молодой мужчина, который только что вошел и еще не сел, повернулся к возбужденному Илжецкому.

– Обязательно предупредите их, они пропадут ни за что. Увязнут со своей глупой самодеятельностью. Видали мы таких молодцов. Они устраивают самосуд, потом попадают в тюрьму, а их дела рассматривают американцы. Случается даже, что к их делам привлекаются и немецкие юристы.

Вошедший человек, поглядывая на нас, неуверенно шел к свободному столику. Я прикрыла глаза, и в памяти возник давний облик этого человека.

– Орех? – спросила я совсем тихо. И тут же исправилась – Пан Ореляк?

Илжецкий исподволь наблюдал за нами. Молодой человек улыбнулся, левая щека его нервно дернулась. С минуту он смотрел на нашу троицу.

– Вот не думал, что кто-нибудь на этом свете помнит подпольную кличку моего брата, – сказал он, здороваясь с нами. – Мы были очень похожи с Орехом. Он до конца пытался нам доказать, какой он твердый орешек… И погиб во время восстания.

Илжецкий с детской непосредственностью протянул к нему обе руки и предложил присесть к нам.

– А у вас какая кличка?

– Керат. Ореляк – это моя фамилия.

– Присаживайтесь к нам, дружище. Попробуем вместе убедить нашу даму остановить безумцев. Они хотят к многочисленным печальным инцидентам на немецкой земле прибавить еще и собственную трагедию. Хватит горя! Олухи! Если их не удержать, пропадут ни за что.

Керат снова улыбнулся, но в его странной гримасе не видно было радости: при движении губ начинала дергаться щека, мне показалось, что на него накатывает приступ ярости.

– Наши соотечественники, – заговорил он, положив на стол сжатые кулаки, – народ легкомысленный, чтобы не сказать больше. Да и трудно осуждать их за это. Неужели, пан прокурор, вы верите, что существует такой трибунал, который зафиксирует, не делая выводов, только зафиксирует все преступления гитлеризма? Чушь! Немцы действовали, прикрываясь лозунгом «Nacht und Nebel» [29]29
  Ночь и туман (нем.).


[Закрыть]
. Ночь и туман многое тогда заслоняли, а теперь поляки, горячие головы, хотят сами вершить правосудие.

Илжецкий кивал головой, лицо его покрылось нездоровым румянцем.

– Но ведь это безумие! Они сами лезут в немецкие тюрьмы, а мы не сможем им помочь. Здесь чужая территория.

Керат, задумавшись, стучал пальцем по краешку стола. Я постепенно вспоминала его.

– Существует множество вопросов, – сказал он наконец, не отрывая взгляда от своей руки, – множество сложных вопросов, которые уже никогда не удастся пересмотреть. Только молниеносным действием порой можно чего-то достичь. Я тут кручусь как белка в колесе, делаю дурацкую работу, а время уходит. И шансов все меньше.

Он поглядел на нас и умолк, а мы ждали, заинтригованные его словами. Он ссутулился, потянулся за зубочисткой, повертел и сломал ее.

– Я с самого начала, собираясь в Германию для розыска польских детей, знал, черт побери, что если мы не найдем их сразу же, не установим имена и фамилии, то они, возможно, всю оставшуюся жизнь будут искать дом, родину, свою мать. Или, никем не узнанные, не опознанные, останутся тут навсегда, чужие среди чужих.

Он постарел за последние военные годы. Не было раньше этих морщин на лбу, глубоких темных борозд, идущих от губ к подбородку, не было седины в волосах и этой печали, звучащей в его словах.

– А тут, в Германии, оказалось, что наша задача намного сложнее, чем я мог предположить. Временами мне кажется, что у меня никогда теперь не будет покоя на сердце, всегда буду жить с сознанием, что входил в состав комиссии, которая не сделала ничего, ровным счетом ничего: вывоз польских детей был организован очень хитро. Продуманно. Детишек отбирали у матерей и увозили. Übermensch’ам чистой расы требовалась все же наша кровь. Скажите мне, как узнать младенца, где искать его родителей? Никаких документов нет. Нет ничего.

Я молчала. Значит, вот какие «ничейные» дети должны были теперь отправиться в персиковые сады? «Дети войны», украденные у родителей и спрятанные в каких-то специальных лагерях для германизации. Их в Калифорнию? Значит, об этом мечтал Себастьян Вежбица?

К нам подошел вежливый, предупредительный официант. Он почти с материнской заботой склонялся над нами, чтобы как следует расслышать каждое слово иностранных гостей, и краешком глаза непрерывно следил, насколько нравится нам то, что он предлагает. Выражая внимание всем своим сморщенным, старым лицом, он интересовался, очень ли мы голодны, если бы мы согласились подождать всего лишь двадцать минут, он бы имел честь предложить нам изысканное блюдо – гренки, переложенные ломтиками нежнейшей куропатки, шампиньонами и спаржей, впрочем, это могут быть и ломтики чирка, кряквы, дикого гуся или если мы пожелаем, то и серны.

– А может быть, вы, чтобы скоротать время, осмотрите здание, где сейчас пресс-центр, познакомитесь со здешней коллекцией? – Он тогда немедленно пригласит экскурсовода, опытного гида, который знает тут каждую мелочь.

– А ведь это неплохая идея. – Илжецкий развел руками, обращаясь к Керату. – Вы хорошо знаете резиденцию Фабера? Дворец известного карандашного фабриканта Фабера?

– Да, более-менее. Я бы с удовольствием осмотрел парк. О нем рассказывают чудеса. Но перед этим хотелось бы что-нибудь перекусить. Я со времен войны не могу побороть в себе чувство голода, во мне живет вечный страх остаться голодным.

На детском лице прокурора отразилось беспокойство.

– Да-да, и дама наша замерзла.

Официант услужливо ждал ответа.

– Я уже согрелась, но предпочла бы прогуляться после ужина, – поторопилась я ответить.

Ореляк пробежал глазами меню и передал прокурору.

– Что касается меня, – сказал он, – то я охотно дождусь этого кулинарного чуда, особенно если нам пока подадут какую-нибудь закуску.

– Отлично! – Илжецкий повернулся к официанту. – Пока ваше замечательное блюдо будет готовиться, мы чего-нибудь перекусили бы, а в парк пойдем после десерта. Как вы относитесь к тому, что мы съедим по порции самой банальной, обычной ветчины?

– Полностью приветствую.

Официант прошептал почти с нежностью:

– Может быть, и страсбургский паштет? И к нему соус?

– Прекрасно! Сытый, согревшись рюмочкой водки, я готов отправиться осматривать сады Семирамиды, а не только парк Фабера.

Немец обслуживал нас с воодушевлением и радостной улыбкой на лице.

– Вы видите, до чего легко сейчас осчастливить немца, – заметил Илжецкий. – А во время оккупации? Они получали удовольствие совершенно от другого.

– Jawohl! Jawohl, sofort[30]30
  Да, да, сейчас (нем.).


[Закрыть]
,– шептал сам себе старый официант, творя чудеса искривленными от артрита руками, ловко, незаметно и удивительно красиво накрывая стол. Довольный собой и аппетитом гостей, он тактично отошел и стоял невдалеке, готовый броситься к нам в любой момент.

Покончив с закуской, Ореляк вынул из кармана пачку сигарет.

– Вы позволите? – обратился он ко мне и к Илжецкому.

В тот же момент возле его локтя щелкнула зажигалка.

– О, черт побери! – Ореляк резко обернулся. – Никак не могу привыкнуть к такому беззвучному появлению сзади.

– Bitte schön[31]31
  Пожалуйста (нем.).


[Закрыть]
,– в руке старого официанта, любезно ожидающего, пока клиент возьмет сигарету в рот, дрожал маленький язычок пламени, голос его был полон тепла.

Мы кончали ужинать, когда в дверях показалась Соланж. Отдохнувшая, разгоряченная, с пылающими от мороза щеками. Короткие пряди волос беспорядочно торчали из-под меховой шапки. Проходя мимо зеркал, она поправила их ладонью.

– Вы не пойдете с нами в парк Фабера? – спросил Илжецкий, поздоровавшись.

– Чудесная идея! Обязательно пойду! Я после обильного ужина, от которого легко растолстеть. Только прогулка может меня спасти. Представь, – обернулась она ко мне, – венское радио обратилось с совершенно диким предложением: им хочется записать сегодня вечером несколько произведений Шопена в моем исполнении.

– Сегодня? Еще сегодня? Ты же завтра утром улетаешь!

– В этом все дело. Организационный гений на этот раз подвел хозяев. Они должны были обратиться ко мне раньше, договориться о сроках. Нельзя же так работать. Я категорически отказалась. Но, вообрази, они стали объяснять, что готовят специальную программу о важнейших событиях в Нюрнберге, куда включат отчет о показаниях свидетелей. Короче, было как-то неловко послать их ко всем чертям, и я, сама не знаю почему, согласилась. Поедем на студию вместе. Ты будешь для меня идеальным слушателем.

Илжецкий поправил салфетку под подбородком.

– Давайте закончим ужин. Позвольте мне выпить вина и набраться сил. Потом я готов на все: парк, прогулка, что вам будет угодно.

Уже возле гардероба, в вестибюле, к нам подошел, точнее сказать, подлетел, еле касаясь ногами пола, легкий, как пушинка, почти прозрачный старичок, с одухотворенным лицом и облаком белых волос над высоким и выпуклым лбом. Его мягкие пушистые волосы шевелились при каждом вздохе.

Официант объяснил нам, что это экскурсовод, профессор Этцер, прекрасный знаток Нюрнберга, который с удовольствием покажет уважаемым гостям резиденцию Фабера.

Мы вышли из теплого помещения ресторана.

Мороз немного спал, полная луна висела низко над землей, заливая серебряным светом снег на ограде, на стволах деревьев, на клумбах и замерзших стеблях.

Ореляк тихо, еле слышно насвистывал.

Экскурсовод начал свой рассказ с глубокой древности. Видно, в последнее время ему не часто выпадал случай блеснуть эрудицией перед туристами. История Германии, история Нюрнберга была в его рассказе затянутой и скучноватой. Он шел бочком, возбужденный и торжественно-патетический, с развевающимися на ветру волосами. Он рассказывал об искусстве, литературе, музыке, уверяя, что семейство Фаберов окружало заботой многих выдающихся художников, а тех, кто, кроме славы, имел еще и собственное состояние и не нуждался в помощи, Фаберы принимали у себя во дворце. Семья приобретала произведения искусства, поддерживала художников, скульпторов, даже музыкантов.

Он надолго замолчал, и было непонятно, то ли он потерял нить рассказа, то ли почувствовал какую-то усталость. Понурив голову, он вздыхал и наконец заговорил тихо-тихо, словно про себя:

– Увы, немцы почти не сохранили верности своим культурным традициям, истинному искусству. Возможно, осталась у нас еще наша музыка… Да, наша великая музыка, наши композиторы… – Он задумался, потом с воодушевлением добавил: – Наша изумительная немецкая музыка. Думаю, это непреходящая ценность.

Илжецкий, точно поперхнувшись, громко закашлялся. Старый профессор с болью в голосе продолжал:

– Какая жалость, что уже вечер. Приезжайте сюда еще раз, на более длительную прогулку… Здесь, совсем рядом, протекает речушка с прелестными мостиками, есть искусственное небольшое озеро, часовня, множество романтических уголков, достойных внимания.

– Д-да, в другой раз вы все это нам покажете. – Илжецкий, поеживаясь, застегнул воротник пальто.

– А сегодня напоследок я покажу вам еще одно любопытное место; оно, может, и не заслуживает особого внимания, но свидетельствует о привычках и пристрастиях самого господина Фабера. Нечто очень человеческое… Идущее от сердца.

Фонарь и луна освещают уголок сада, где рядами стоят каменные плиты разных форм и размеров; они небольшие, на них выбиты надписи, красиво вплетенные в гирлянды и барельефы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю