Текст книги "Невиновные в Нюрнберге"
Автор книги: Северина Шмаглевская
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
Мне хотелось сказать ему, что это болезненный пессимизм, но Себастьян не дал мне открыть рот.
– Может быть, мы встретимся в Нюрнберге, если мне повезет и вы будете так любезны. Мы бы еще вернулись к разговору о беловежских зубрах.
Американец скривился, пытаясь прочесть фамилию Себастьяна.
– Вежбица, – помог ему Себастьян и снова обратился ко мне: – Вы надолго в Нюрнберг?
– Надолго.
– Я бы вам не советовал. Поберегите нервы.
– Вы же приехали сюда.
Он смотрел в окно, но туман за стеклом накрыл аэродром, строения, людей, автомобили. Наконец он ответил еле слышно:
– Ошибаетесь. Я здесь всего лишь транзитом. Я уже побывал в Варшаве, в Кракове и не нашел никого из своих. Много воды утечет, прежде чем я смогу туда вернуться. По личным обстоятельствам. Но не только.
Он умолк. Веки его опустились, лицо застыло.
Я не была уверена, действительно ли расслышала его шепот, может, мне почудилось, поскольку я была занята собственными мыслями, может, это лишь ветер прошуршал, рассыпая сухой снег.
– Я вернулся мертвецом.
Трудно найти в ответ слова. Множество чудом спасенных жителей Европы однажды почувствуют это: я вернулся мертвецом. Обнаружат эту истину, постепенно привыкнут к ее тяжести, привыкнут провожать с ней прожитый день и встречать следующий.
– Я увижу Лондон, – говорил Себастьян тихо, не открывая глаз. – Когда-то я мечтал об этом. Я увижу Париж, Венецию, Флоренцию, Рим. Я знаю, что там я буду так же одинок, как в эту минуту. Мне будет не хватать близкого человека, с которым можно поговорить.
Он усмехнулся, рот его с опущенными углами походил теперь на подкову.
– А может, я просто не найду никого, перед кем бы мне хотелось скрыть свои пакости, любовные похождения. Я ведь, к вашему сведению, был порядочным мерзавцем. Обманывал ее бессовестно. Безжалостно обижал. Но вот если б я встретил ее сейчас… у выхода с аэродрома… Господи боже мой! Моя связная времен оккупации. Я женился на ней в начале войны, в лесу, без алтаря и священника. Из моей семьи не выжил никто. Никто ничего о них не знает… А я ищу их… И ее тоже…
Из-под усов снова сверкнули зубы. Он закусил губу. Это было похоже на странную диковатую улыбку. Я продвинулась вперед, чтобы не смущать его.
Тихий голос Вежбицы раздался сзади, он то взрывался мощным баритоном, то опускался до шепота:
– Если они погибли, ничто не удержит меня в Польше. Я готов продать оставшиеся мне годы жизни, обе руки и какие ни на есть способности самому дьяволу! Канада, Мексика или Австралия – все равно. Всюду нужны рабы. Может быть, вы уже слыхали, как здесь ведется торговля живым товаром? В Нюрнберге вы увидите это своими глазами! В Нюрнберге вообще можно увидеть много любопытного. Насколько я знаю, вы остановитесь в «Гранд-отеле»? Так имейте в виду: фасадом гостиница обращена к железнодорожному вокзалу. Проще некуда! Стоит только купить билет, и вы на другом конце Европы. Или намного дальше.
Тишина. Аэродром исчезает в тумане, туман, медленно надвигаясь, усыпляет и поглощает всех.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Доктор Оравия наклоняется к угрюмо молчащему Райсману, шевелит губами, еще и еще раз обращается к нему, но Райсман, поглощенный своими мыслями, долго не реагирует и наконец смущенно удивляется:
– Что вы говорите? Неужели сегодня воскресенье? Мне и в голову не приходило, что уже воскресенье. Это ж надо!
– Вот именно! Поэтому американцы еле двигаются.
Райсман покачал головой.
– Печально то, что во время войны, когда Гитлер победно шествовал, у них каждую неделю был воскресный день.
– Как вас легко купить! Я лишь хотел слегка расшевелить вас своей глупой шуткой.
Рядом стояли юные «джимми», и Райсман понизил голос:
– Разумеется. Что поделаешь. Ведь они многое бы могли сделать, если бы так не канителились. Многих могли бы спасти из лагерей. У нас в Треблинке дети молили бога, чтобы пришло избавление. Но они не торопились. Вероятно, отдыхали по воскресеньям? Быть может, быть может.
Он замолк, и Оравия больше не пытался возобновить с ним разговор.
«Джип» отъезжает от окна, делает петлю и возвращается за нами. Солдаты выполняют свои обязанности, не переставая работать челюстями. Они жуют резинку, поэтому во всех их действиях оттенок сдобренного наглостью равнодушия.
Туман плотно накрыл Нюрнберг, и пассажирам «джипа», озябшим, слегка помятым и бледным, мало что видно в окна. С шипением вертятся колеса, ближе к центру города снег разъезжен, густо расчерчен полосами грязи. Я оглядываюсь по сторонам. Себастьяна Вежбицы нет среди пассажиров, наш разговор прервался. Кто он? Куда ехал?
Наше внимание приковывает Грабовецкий. Он то и дело вскидывает руку, становясь похожим на дорожный указатель:
– Взгляните, перед вами развалины замечательного замка. Обратите внимание… башни, рвы… подъемные мосты… Стоит сюда прийти и посмотреть вблизи. Сейчас мы проезжаем мимо дома Дюрера. Немцы говорят, что он чудом уцелел.
Над развалинами, над исчезнувшими улицами, над разбомбленным замком возвышается здание суда, где заседает Международный военный трибунал. Ветер полощет флаги союзных государств, на фоне неба развеваются национальные цвета; в этом единстве видится и политическое единство, свидетельство последовательной и бескомпромиссной тактики по отношению к поверженным убийцам.
Дюреровская «Смерть» прокатилась по Европе, превращая землю в разрытую могилу. И вот теперь вернулась в Нюрнберг, чтобы здесь, в колыбели расистских законов, закончить наконец свою адскую, смердящую возню.
Грабовецкий с радостным возбуждением рассказывает:
– Через минуту мы будем на месте. Вон, уже вокзал. Там, напротив вокзала, здание в строительных лесах – наш «Гранд-отель». Несмотря на ремонт, он целиком отдан в распоряжение служащих Трибунала!
Нюрнберг возник передо мной на миг и тут же снова исчез, словно появившиеся среди облаков очертания далекого города, который принял необычный облик, пугая ранами развалин и трагическими лицами немногочисленных прохожих.
«Джип» затормозил, и я снова услышала знакомый звук: то ли это лошади скачут по одной из боковых улиц, то ли к станции подползает паровоз, ритмично выбрасывая пар: бах-бах, бах-бах, бах-бах!
– Идите сюда! – зовет Грабовецкий, опережая нас на ходу и размахивая рукой. – Я пока сбегаю наверх, поищу кого-нибудь из нашей делегации.
Итак, мы у цели. Внутреннее напряжение росло, мысль о неизбежном выступлении на Нюрнбергском процессе, точно стальные обручи, давила на легкие.
Обязанность дать показания, которая легла на наши плечи, превосходила наши психические возможности. Я взглянула на Райсмана, потом на доктора Оравию. Первый застыл неподвижно в своем пальто с поднятым воротником, не замечая, казалось, тепла гостиничного холла. Второй, вышагивая взад и вперед, все время тер лицо, давил пальцами на веки. Словно бы пытался отогнать сонливость, усталость, размышления, сомнения, может быть, годы войны.
Всех нас поймало зеркало, окунуло в свою зеленоватую глубину, и это позволило мне как бы со стороны взглянуть на тройку польских свидетелей.
Нет, мы не сошли с полотен Гротгера; в его образах была своеобразная красота, гордость, достоинство, они были истинными. Мы прибыли из развалин Варшавы, из грязи оккупации, из вагонов для скота, из рвов Освенцима, из бараков Треблинки.
Успели ли мы настолько перевести дыхание, чтобы раскрыть рты и заговорить? Обвинить войну?
В холле по-прежнему пусто. Несколько кресел, ковры. Пахнет старым жильем, каким-то соусом, кофе. Мы ждем уже добрых минут пятнадцать. Гостиница, видно, заснула: ни шороха, ни звука.
Доктор Оравия все время безотчетно трет лицо, будто пытаясь снять с него приклеенную паутину бабьего лета; его эластичные, длинные пальцы в непрестанном движении.
Райсман тяжело вздохнул, Оравия сразу же с пониманием откликнулся:
– Вот-вот. Уже полдень, а здесь время точно стоит на месте. Сколько на ваших часах? На моих без двадцати час.
Он протер очки, сверил свои часы с часами Райсмана и снова стал кружить между лестницей и чемоданами, похожий на длинноногую сгорбленную встревоженную птицу – у лифта он разворачивался, проходил мимо портье и возвращался. Его неугомонные пальцы двигались в такт каким-то внутренним мыслям, дирижировали, передавали напряжение.
Райсман тоже отошел в сторонку, и я осталась одна, тупо уставившись на стену, в углублении которой торчали пустые вешалки гардероба. Наконец лифт заскрипел, хлопнула дверь.
Из глубины гостиничного мрака к нам быстрым шагом идет кто-то кругленький и маленький, он все ближе, и я замечаю в его облике самодовольство дошкольника, смешанное с самодовольством пожилого дяди, одетого в пижаму, укутанного в мягкий купальный халат, даже не застегнутый на все пуговицы, а лишь стянутый поясом.
Пухлые ладошки то и дело поправляют легкий пух на голове, что, впрочем, не дает никакого результата; приглядевшись, я понимаю, что Грабовецкий разбудил этого пожилого человека, спавшего крепким сном. Детский румянец на щеках, сглатываемые зевки, ямочки возле губ и бесплодные попытки собраться с силами, на пухлых по-детски пальцах тоже ямочки, пальцы лежат на торчащем животике и теребят махровую пряжку халата, седина прозрачного пушка на розовой лысине – все это вместе являет собой несколько странный облик нашего юриста. Кажется, он досыпает на ходу.
– Прокурор Илжецкий, – произносит театральным шепотом Михал Грабовецкий, и его рука-указатель нацеливается на сияющего толстячка, – он введет вас в курс всех проблем процесса.
Мои спутники реагируют вяло. Бормочут свои фамилии, обмениваются с прокурором рукопожатиями, почти не двигаясь с места. Они тоже неожиданно ощутили потребность в отдыхе, тепле и уюте, очень хочется провалиться в мягкую гостиничную постель, погрузиться в тишину огромного темного здания.
Возникла некая заминка.
Прокурор Илжецкий внимательно оглядел нас и вдруг окончательно проснулся:
– А где Циранкевич?
Грабовецкий занервничал, начал объяснять, с каким трудом мы добирались, сколько сделали вынужденных посадок на гражданских и военных аэродромах. И как Юзефа Циранкевича по телеграфу срочно вызвали в Варшаву в связи с важными государственными делами. Ведь предполагалось, что он поедет в Нюрнберг на один день…
Илжецкий, махнув рукой, перебил его на полуслове. Я наблюдала за ним в зеркало. Он стоял в центре нашей группы словно апостол в венце из серебряного пуха вокруг блестящей лысины.
– Я вообще сомневаюсь, что дадут выступить свидетелям из Польши. Это идея Буковяка. Жаль только, что запоздалая. Насколько я знаю американцев, а без ложной скромности скажу, что познакомился с ними достаточно близко, легко догадаться, как они отнесутся к любой попытке внести поправки в утвержденную программу работы Трибунала. Американцы тут хозяева положения. Они решают все. Без возражений. Без обжалования.
Грабовецкий вытянул шею. Бледное, нездорового воскового оттенка лицо его отражалось в зеркале.
Мы молчали. Никто не шевельнулся. Только молодой судья поднес левую руку к уху, подкрутил часы, сверил их с большими стенными в холле и сказал с иронической улыбкой:
– Долгонько же вы тут спите, господа!
Я не поняла, шутит он или в самом деле раздражен этим сибаритством.
Илжецкий поднял руки, его розовые пухлые растопыренные ладошки напоминают крылышки ангела.
– Что поделаешь, мои дорогие! Сегодня воскресенье! Мы гуляли вчера всю ночь. Надо отдохнуть перед завтрашним рабочим днем. Трибунал должен выспаться после великолепного бала.
– Бала?!
Я повторила за ним это слово, почти не разжимая губ, боясь, что ослышалась, не желая, чтобы мужчины надо мной смеялись.
– Ну разумеется! Даже председатель Трибунала, сам лорд Лоуренс, принял в нем участие, он открыл бал вальсом и закончил чудесным танго в восемь утра.
Нас ошеломили его слова. Как это не похоже на наши представления о месте, где происходит великая перекличка погибших и убитых. Вероятно, поэтому никто не произнес ни слова. Илжецкий вдруг закружился, словно вспомнив, что должен сделать еще один, последний бальный пируэт.
– Поднимемся все в мою комнату. Мы уже не надеялись, что прибудут свидетели из Польши. Сбросили вас со счетов.
Доктор Оравия улыбается со свойственной ему иронией:
– Бьюсь об заклад, что тут для нас нет номеров. Угадал?
Грабовецкий тут же парирует:
– Вы, любезнейший, в очередной раз проиграли. Вы слышали, что говорил Илжецкий: тут хозяева американцы. А значит, беспорядка быть не может. Американцы все продумали.
– А этот бал? – Райсман недоуменно обращается ко всем сразу.
– Бал! – вскинул брови доктор Оравия. – Может, действительно надо исходить из того, что траур только у немцев? Что все остальные могут веселиться? Теперь же карнавал! Первый послевоенный карнавал!
Илжецкий, обнимая всех сразу своими пухлыми ручками, подталкивает нас к лифту.
– Карнавал?! – странным тоном повторяет Райсман.
– А как дела в Варшаве? – спрашивает все еще заспанный прокурор.
Грабовецкий вскинул руку, поморщился.
– Масса проблем. Например, с эксгумацией не так все просто. Я не привез вам ничего конкретного. У нас в стране пока еще не слишком весело. Да-да. Указания давать легко, куда труднее их выполнять.
Илжецкий резко остановился. Теперь это был совсем другой человек. Он весь побагровел – лицо, шея, даже грудь.
– Послушайте, коллега! Ведь вы же за этим ездили, – отчитывает он Грабовецкого, понизив голос. – Вы должны были привезти сюда свидетелей, да, но, кроме них, и уточненные данные о военных потерях Польши. Как же так? Трибунал заканчивает слушание свидетелей, через пару дней начнут давать показания подсудимые. Вы привезли материалы, коллега?
В ответ Грабовецкий, от волнения глотая гласные, поспешно затараторил:
– Я говорил с генералом. Я обращался к правительству. И повторяю: у нас трудности. Не хватает инструментов. Нет экспертов, кругом развалины. Мороз. На дворе ведь февраль! Я даже в последний день накануне отъезда говорил с генералом. Надо вооружиться терпением, сказал он. Плохи дела с земляными работами.
Илжецкий снова закружился, повернулся к Грабовецкому спиной. Казалось, вот-вот взорвется, но вместо этого он вежливо спросил:
– Как перелет? Вы очень поздно здесь появились, мои дорогие! Я сильно сомневаюсь, удастся ли добиться, чтоб заслушали ваши показания!
Грабовецкий, в своей черной шляпе и черном пальто казавшийся особенно бледным, принял любимую позу указателя на перекрестке и обратился к нам:
– Скажите сами! Сколько дней мы ждали в Варшаве? А сколько дней отняла эта проклятая дорога в метель и пургу? Сколько у нас было вынужденных посадок черт знает где, на случайных аэродромах? Мы даже на военном аэродроме немало времени проторчали! Этот перелет длился бесконечно, Варшава в конце концов отозвала Циранкевича. Ему пришлось вернуться. А вы, пан прокурор…
Ответом ему были вздохи и поддакивания.
Илжецкий зевнул.
– Я бы не хотел, чтобы Польшу вычеркнули из повестки дня. Уже поздно. Прокурор Буковяк с неимоверным трудом добился согласия на то, чтобы пригласить сюда нескольких польских свидетелей. Но все сроки истекли, мы несколько раз переносили ваши выступления. Что нам скажут завтра? – Илжецкий беспомощно развел руками.
– Скажут, что на бал мы уже опоздали, – пошутил доктор Оравия, потирая пальцами лоб и глаза.
Прокурор снова зевнул и взглянул на часы.
– Надо сегодня же обязательно предупредить председателя. Я попытаюсь, хотя не знаю, увидим ли мы его. Уверяю вас, что неделя работы на процессе – это намного больше, чем может выдержать человек от воскресенья до воскресенья.
Грабовецкий поспешно подтвердил:
– Да-да! В воскресенье только и успеваешь привести в порядок свои записи, изучить документы, на отдых времени не остается.
Илжецкий прервал его:
– Подождите, пожалуйста. Я спрошу у портье, какие номера приготовили для наших свидетелей. Судья Яхолд каждый день уверял американцев, что свидетели обязательно прибудут.
У молодого немца, который стоит, опершись руками на темное сукно, нежное девичье лицо. Какая нежная кожа! Мягкие ресницы распахиваются медленно, открывая небесно-голубые глаза. Именно так мы представляем себе поэтов: меланхоличная улыбка, отсутствующий взгляд. Илжецкий объяснился с портье по-английски, взял ключи, поблагодарил. Потом перехватил его взгляд, сразу понял, в чем дело, и несколько смутился. Подойдя ко мне, взял под руку и отвел в глубь холла.
– Тут, в Нюрнберге, уже оттепель. Иногда солнце светит как весной. У вас с собой только эти ботинки?
– Они замечательные. На редкость теплые. Мне повезло – купила их перед самым отъездом в Кракове, у одной крестьянки, – похвасталась я, не зная, что ответить.
– Да-да, но я надеюсь, вы захватили какую-нибудь обувь полегче? – шепотом спрашивает меня Илжецкий.
– Для такого путешествия они оказались просто незаменимыми, – отвечаю я и вижу поверх широких плеч Илжецкого голубые глаза немца.
Портье не переменил позы, не шелохнулся – он только смотрел и своим присутствием все больше смущал прокурора.
– Я угадал, правда? У вас в чемодане лежат туфли? Вот и чудесно. У меня камень свалился с сердца. А теперь прошу вас ко мне, ваши комнаты сейчас будут готовы.
Гостиница пахнет старым домом, мрачными квартирами, цементом и штукатуркой. Всюду тишина. Бал, видно, удался на славу, гости еще отсыпаются – в темных коридорах, наполненных покоем ночи, ни души.
Пухлая ладонь Илжецкого нажимает кнопку возле двери, и тут же бесшумно появляются три девушки. Легкий книксен чужим гостям из Польши, и они внимательно и радостно ждут распоряжений. Несмотря на воскресный день, они выгладят и принесут вынутые из чемоданов вещи, чтобы прибывшие свидетели выглядели как можно более элегантно и хорошо себя чувствовали. Это существенно. Нет больше военного положения, на улицах Нюрнберга нет гитлеровской армии, но эти девушки остаются ревностными солдатами своей нации. Ни одна из них не собирается в нас стрелять, не намерена бить и кричать, напротив, они с благоговением складывают вещи, которые должны унести с собой, и перед уходом, радостно улыбаясь, вновь делают книксен.
– Вы и умыться не успеете, – говорит Илжецкий, – а у них уже все будет готово. Поразительно, как они умеют работать. Тот, кто не видел немцев в оккупированных странах и составлял себе мнение о них только по «Гранд-отелю», конечно, пришел бы в полный восторг. Ангелы мира. Скромные, честные, старательные.
Он махнул рукой. Снова все молчали.
Признаки оживления проявляет только Грабовецкий.
– Мы привезли письма. Целую пачку. Они у меня на дне чемодана.
– Вот и отлично. Почта попадает сюда кружным путем, через Лондон, через Москву, – объясняет мне Илжецкий, снова с трудом подавляя зевоту. – Иногда с курьерами, которых мы время от времени посылаем в Польшу. Напрямую: Нюрнберг – Варшава, нам не удается передавать информацию. Мы тут словно бы на неком острове, это и не Германия, и не Англия, и уж никак не Польша. Существуем вне времени, нет ни войны, ни мира, да и сами мы перестали быть собой, я вас уверяю, здешняя обстановка нас преобразила, изменила, вы скоро убедитесь в этом сами, вы тоже станете здесь иными людьми. Только постарайтесь не пропустить момент своего перевоплощения.
Доктор Оравия потирает руки и шепчет:
– Это замечательно! Поразительно интересно! С точки зрения психологии это просто сенсация!
– Для кого как, – сказал прокурор. Своими пухлыми пальцами он вытащил «Честерфилд» и спички, предложил нам. Доктор Оравия угостил его отечественными из крупно, как во время оккупации, нарезанных листьев табака.
– Может быть, кофе? – вдруг забеспокоился Илжецкий. – Сейчас я вызову посыльного, он принесет. Через час-другой нам подадут обед, тогда выбор будет побольше.
Грабовецкий ухмыльнулся и, ткнув рукой в Илжецкого, попробовал пошутить:
– Вот вам дипломатическая вежливость: не хотите ли, детки, хлебушка? Нет? Ну и хорошо. Мы не только продрогли, пан прокурор, мы не ели со вчерашнего дня.
У Илжецкого побагровел лоб, румянец пробрался к жалким волосикам, прикрывающим розовую лысину.
– Коллега, ну зачем столько желчи? Вы же прекрасно знаете, что здесь, в Нюрнберге, любой ваш каприз доставит лишь радость персоналу отеля. Они просто не могли дождаться вашего возвращения. Хотите кофе? Его подадут через десять минут. Аперитив? Несколько бутербродов?
Пока они обменивались репликами, все мы почувствовали голод и решили поесть, прежде чем разойдемся по номерам. Илжецкий позвонил и заказал завтрак по телефону.
– Американцы имеют здесь гораздо более тесный контакт со своей страной, чем мы, – сказал он задумчиво. – Сами убедитесь. Почти все, что подадут к столу, – американское, доставлено сюда из США. Вам не придется есть традиционные тяжелые и приторные немецкие блюда, с которых капает сало. Американцы и англичане всем навязали свой стиль. Здесь едят то, что любят американцы. Здесь американское царство, они решают все, абсолютно все, касающееся не только нас, но в первую очередь подсудимых, их рациона и содержания, распорядка дня, может быть, даже приговора.
– Нами правят американцы, – добавил Грабовецкий и, вздохнув, прикрыл глаза.
Оравия торопливо потер лицо.
– Время покажет, хорошо ли это.
– Хотелось бы знать, насколько американцы в состоянии все это понять? – спросила я.
Прокурор развел пухлыми руками, приподнял брови, наморщил лоб, но ответить не успел.
В дверь легонько постучали. На пороге возникла улыбка, и вместе с улыбкой – горничная. В руках у нее белая рубашка Райсмана. Вот тут, указывает девушка пальчиком, не было пуговицы. Но она ее пришила. Es ist schon in Ordnund[2]2
Все в порядке (нем.).
[Закрыть]. И легкий книксен. Еще одна сердечная улыбка, доброжелательная, полная сестринской бескорыстной доброты, адресованная владельцу рубашки.
Райсман молчит. Он стоит не шевелясь, крепко сжав побелевшие губы. Прокурор Илжецкий извлек из кармана несколько пфеннигов, протянул девушке.
– При чем тут они, – бормочет он. – Никто не спрашивал, нравится ли им нацизм. И я по собственному опыту вам советую: пока вы на территории гостиницы, отключитесь. Не думайте, не вспоминайте. Иначе мы все тут сойдем с ума. Все. Все!