Текст книги "Невиновные в Нюрнберге"
Автор книги: Северина Шмаглевская
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Мне помогли найти Буковяка. Он был у себя в номере и, разумеется, не спал.
Я без труда договариваюсь с Буковяком и бегу в номер к Соланж, подняв два пальца – это «V» означает «Victoria».
Как странно! Соланж приветствует меня тем же жестом, и мы произносим одновременно почти те же слова:
– Я заказала для тебя место! На завтра!
Мы обе замолчали. Сначала дар речи вернулся к Соланж:
– Ты едешь со мной в Италию. Это шанс. Пойми, это шанс.
Итак, у меня есть даже выбор. Италия. Калифорния. Себастьян Вежбица говорил так убедительно: достаточно занять место в самолете.
– Послушай, Соланж. Я тоже получила для тебя место на завтра. Ты сможешь войти в зал заседаний Трибунала, увидеть подсудимых, послушать, как идет судебный процесс.
Моя подруга вдруг сгорбилась и прямо на моих глазах превратилась в истощенную, озябшую доходягу, суженные глаза, сжатые губы – такой я знала Соланж прежде. «So lange bleibst du im Konzentrationslager?»[43]43
Ты уже так долго в концлагере? (нем.).
[Закрыть]
Она открыла пачку сигарет, вытащила одну губами, дрожащие пальцы нашаривают спички на тумбочке возле кровати.
– И не подумаю, ясно тебе?! – Ее резкий истерический голос поражает меня.
Она закашлялась, жадно вдыхая дым. Я никогда не видела, чтобы Соланж курила. Исчезла светская молодая дама, знаменитая пианистка. Передо мной сидит тень человека с пепельного цвета лицом, с растрепанными волосами, с темными кругами под глазами, с искаженным гримасой ртом. Что я наделала?
Соланж не смотрит на меня. В голосе ее звучит горечь, слова прерываются болезненным смешком:
– Я решила убежать, понимаешь? Вычеркнуть Освенцим и оккупацию из моих снов, уничтожить все их следы в памяти. Я достаточно наблюдательна и заметила: после того как я чудом спаслась и благополучно вернулась, все видят во мне призрак. Я не желаю быть призраком. Я не хочу напоминать всем, что Durchfall[44]44
Понос (нем.).
[Закрыть] – это я, что Sortierung[45]45
Селекция (нем.).
[Закрыть] – это я, что Entlausung[46]46
Дезинфекция (нем.).
[Закрыть] – это я, что вонючие эшелоны с людьми – это тоже я.
Она сжалась, наклонила голову, рука с сигаретой то и дело тянется к пепельнице. Вдруг она рассмеялась, глядя на кончик сигареты.
– В Брюсселе я встретила мужчину, который нравился мне до моего ареста. Музыкант. Личность. Сколько было у нас общих тем! Он приходил ко мне все чаще, и мы разговаривали часами. Я любила слушать, как он говорил, мы любили вместе играть. Я разыскала его в первый же день по возвращении из Освенцима. Он пришел ко мне и воскликнул: «Боже! Что они с тобой там сделали?!» Но, даже если бы он ничего не сказал, я бы увидела сострадание и ужас на его лице. Этого нельзя скрыть. Он помог мне. Я ему многим обязана. Хорошее начало для старта. Но я больше не решилась встретиться с ним. Мне двадцать семь лет, и я не могла вынести чувства сострадания и жалости, которое вызываю у всех. Меня жалели все, кто меня знал. Какая бледная! Какая истощенная! Мои прежние преподавательницы. Мои прежние подруги. Я уехала из Брюсселя, я пошла в самый лучший косметический салон. Я решила, что никогда больше не буду бледной и изможденной. В Антверпене я познакомилась с интересными людьми, моими ровесниками. Ко мне вернулось хорошее настроение, мы даже ходили на танцы.
Она снова горько рассмеялась. Пепел упал на ковер.
– Но во сне все это возвращалось, независимо от того, как я проводила день, как веселилась вечером. Во мне просыпался прежний ужас, ледяной страх душил меня по ночам. Но я убегу, я должна избавиться от этого кошмара. Даже если бы на скамье подсудимых сидел доктор Менгеле, который, ты знаешь, убил обеих моих сестер, я и то не вошла бы в зал Трибунала. Я не буду оглядываться назад, нужно быть кретином, чтобы к этому возвращаться. Нужно лишиться инстинкта самосохранения.
Она потушила окурок.
– Поедем со мной в Милан. Вдвоем будет легче убежать от кошмара.
Теперь уже я вертела в пальцах сигарету, хотя и не собиралась курить.
– Ты ошибаешься, – сказала я. – Мы стали бы друг для друга источниками бесконечных воспоминаний. Без единого слова, только взглядом напоминали бы друг другу о том, что было.
Соланж внимательно слушала меня.
– Пожалуй, ты права. Как-то во время танцев мне кто-то поклонился. Я ответила. Партнер спросил меня, откуда я знаю этого человека, одиноко сидящего за столиком. Я не помнила. «Может быть, из Освенцима?» Он был в шоке. «Что? Из Освенцима? Вы были там?!» Он буквально одеревенел и танцевал со мной, словно с покойницей; я шутила, напевала, но это не помогло. – Соланж вздохнула. – Мне постоянно приходится убегать. Из Антверпена я уехала. Сюда, в Нюрнберг, я согласилась приехать после долгих колебаний. И если бы не встреча с тобой, у меня было бы чувство, что я окунулась в грязь Биркенау.
Она встала. Поправила перед зеркалом короткие волосы, провела ладонью по серым щекам.
– Теперь я убегаю в Италию. Нужно выкарабкаться из прошлого, нужно искать новые звезды над головой, новые впечатления, новые деревья вдоль дорог, новых людей. Чтобы не видеть сны, после которых просыпаешься мертвой. Тебе это знакомо?
– Говорят, есть люди, которым никогда не снятся лагерь, война.
– Счастливчики.
Все так же сутулясь, она натянула на себя свитер.
– Какое счастье, что завтра я не буду слышать немецкую речь. Концерты и без того выматывают меня предельно. Ты не представляешь, сколько сил поглощает каждая репетиция. После концерта разговоры с незнакомыми людьми, обязательная улыбка, часами длящиеся ужины, тогда как больше всего на свете мне хочется захлопнуть за собой дверь номера и лечь спать. Как хорошо, что сегодня здесь ты. Смотри, как уже поздно. Летом в это время начинало бы светать. Запели бы птицы.
Она надолго умолкла. Настенные часы тихо отмеряли секунды, и каждые четверть часа раздавался мелодичный звон.
– Скажи, ты поверила им? – спросила Соланж. – Ты веришь в то, что они никогда не попробуют повторить?
Мы смотрели друг на друга в полумраке ночи.
– Знаешь, мне бы хотелось поверить в это здесь, в Нюрнберге.
– Так как есть Трибунал?
– Угу.
Она выпрямилась.
– Если ты не хочешь ехать со мной, поезжай одна. Все время вперед. Беги! Беги! До тех пор, пока не найдешь места, где сможешь спать без сновидений.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Давно уже я так крепко не спала. Где я? У меня каникулы? Первый день в деревне после трудных экзаменов? Я пытаюсь найти в памяти какую-то ниточку, связывающую меня со вчерашним днем, и вдруг меня пронзает холод: ведь это Нюрнберг. Нюрнберг, выносящий приговор высшим главарям этого непонятного мне народа. И я здесь не зритель. У меня тяжелая, превышающая мои силы обязанность.
Меня пробирает дрожь: а вдруг это случится уже сегодня? Через несколько часов?
Волнуясь, я нахожу часы и иду к окошку, раздвигаю шторы и впускаю в комнату немного света. Яркое солнце слепит глаза: за окном ясный, погожий день. Неужели я проспала?
К гостинице подъезжает автобус. Тихо и равномерно работает мотор, из выхлопной трубы вырывается голубой газ и дрожит в прозрачном воздухе. Я ужасно нервничаю. Все время в ожидании. Дрожащими руками, не отрывая глаз от окна, натягиваю на себя платье.
Держа в одной руке портфель, в другой – черную шляпу, мчится в развевающемся пальто Грабовецкий. Когда его лысина с торчащим хохолком исчезает под шляпой, морщинистое лицо становится маленьким и гладким, он чем-то напоминает бледного и болезненного провинциального семинариста.
Мне удалось выскочить из гостиницы раньше, чем Грабовецкий успел разнервничаться.
– Едем, едем, – торопит он нас. – Нам надо приехать пораньше, а то американцы могут не выдать пропуска свидетелям. Вы не представляете, какие они формалисты! Где же остальные? Господи, неужели мои хлопоты с этой группой никогда не кончатся! Куда их снова понесло?!
Встревоженный собственным вопросом, он спрыгнул со ступеньки автобуса, толкнув Илжецкого, который как раз в этот момент входил. Всегда добродушный Илжецкий раздраженно заворчал:
– Вы что, решили остаться? Нам бы хотелось приехать вовремя. Ведь придется еще постоять в очереди за комиксами. Без комиксов я и полдня там не протяну.
Грабовецкий посмотрел на гостиницу, потом извлек из кармана жилета пузатые часы на длинной цепочке, в нерешительности поглядел на них.
– Что же делать? – спросил он.
– А кого вы, собственно, ищете? Буковяк уехал минут двадцать назад, – сказал Илжецкий. – Доктор Оравия и пан Райсман поехали вместе с ним.
– Да вы что? Я же всех предупредил, чтобы сидели в холле и ни на шаг без моего разрешения.
– Вот так так! Вам пришлось бы долго ждать! – развеселился Илжецкий. – Поехали. За комиксами уже наверняка большая очередь. Если мне не достанется, придется одалживать. А я хочу иметь свой экземпляр, люблю полистать перед сном.
Автобус вздрогнул и тронулся. На его место тут же подъехал другой, за ним третий. Тоже пустой. Прокурор подмигнул мне, по-детски улыбаясь:
– Нравится? Гениально, да? У немцев появилась очередная возможность проявить свой организационный талант. Они вмиг исполняют каждый приказ американцев. А те умеют приказывать: они полностью вошли в роль победителей.
У меня не было желания поддерживать разговор. Все это напоминало старый фильм, который я смотрела поневоле. Фильмом были мои чувства и наблюдения, фильмом было солнце, отражавшееся в сугробах и сосульках, фильмом казались крепостные стены и рвы, вдоль которых катился наш автобус. Это декорации или взаправдашние развалины замка? Нюрнберг? Немые останки Нюрнберга? Город средневековья, убитый руками моих современников?
Илжецкий удовлетворенно сцепил на животе свои пухлые розовые руки.
– Узнаете? Мы проезжали тут вчера вечером. Но сегодня – какой день!
Сквозь автобусное стекло проникает солнечное тепло. Снег подтаивает, мир выглядит ярким и радостным, в движениях людей ощущается смена погоды: зима отступила, можно вот так, долго-долго ехать в туристском автобусе, знакомиться с благополучными немецкими городами и деревнями, забыть о развалинах, о лежащих под тонким слоем почвы человеческих останках, не думать о массивном здании, перед которым несут вахту солдаты союзнических армий. Но шофер знает, куда везти съехавшихся со всего мира корреспондентов и юристов, и останавливается возле других автобусов и легковых машин.
В лучах солнца сверкают яркими красками флаги четырех держав, ветер полощет их, надувает, прочесывает, показывает со всех сторон. Я задумчиво наблюдаю. Победа. Что принесет победа, скрепленная сотрудничеством Соединенных Штатов, Советского Союза, Англии и Франции? Еще не прошло и года с момента безоговорочной капитуляции Германии. С того незабываемого дня, когда, одеревеневший от унижения и гнева, от оскорбленного немецкого чванства, Кейтель сидел за столом и ставил свою подпись под документом о капитуляции, которой закончилась убийственная «молниеносная война». С каким трудом приходит в себя Европа, какой слой пепла лежит на всем.
На горизонте показался самолет. Он летел наискосок вверх, на глазах уменьшаясь, становясь прозрачным и нереальным.
– Где находится Фюрт, пан прокурор?
– Аэродром? В той стороне. «Джип» вчера привез вас оттуда, – показывает мне Илжецкий, продолжая сиять, как счастливое дитя.
Грабовецкий поднял руку, махнул, точно давая бегунам команду «старт».
– Идемте, прошу вас. Мы должны приехать раньше других. Вперед!
Я бросаю последний взгляд на залитый солнцем город. Самолета уже не видно. Сверкнув напоследок металлом или стеклом, он словно растворился в воздухе. Соланж, наверное, уже улетела в Италию. А мне надо давать показания, мне надо рассказать Международному трибуналу о преступлениях немецких главарей, не признающих своей вины, поскольку все делалось чужими руками.
Это фильм с неизвестными действующими лицами, незнакомыми местами и событиями. И никак нельзя повлиять на ход сюжета, даже если проблематика фильма тебя очень волнует, даже если в коротеньком эпизоде ты увидишь саму себя, свою улицу, дом. Нельзя закричать: «Я протестую! Дайте другой сценарий!»
Я медленно поднимаюсь по лестнице, то и дело растерянно оглядываясь назад, слышу шум тормозящих автомашин, шаги бегущих за нами людей.
Вместе с Илжецким я подхожу к гардеробу, где лежат стопки журналов.
– Быстро за пропусками! – командует возбужденный Грабовецкий. Он все время оглядывается и нервно пересчитывает наше маленькое стадо.
Вдруг оказывается, что мир организован замечательно: кто-то все предусмотрел. За стеклянной перегородкой бюро пропусков сидят вежливые подтянутые американские парни в ладно скроенных мундирах – точно таких же видела я утром перед гостиницей. Их форма не перестает вызывать мое восхищение: столько вложено в нее стараний и изобретательности. Культура уважения к форме? Забота об армии? А может быть, только видимость заботы?
– Интересно, в разрешении политических проблем они так же усердны, как в своем пристрастии к отглаженным мундирам и бритью? – задаю я вопрос, сознавая, насколько моя война отличалась от войны моих ровесников из Штатов. Это своего рода свидетельство силы этой армии, с гордостью демонстрируемое их дивизиями, прибывшими спасать Европу.
Илжецкий взглянул на часы, а потом через головы каких-то людей посмотрел в комнатку, отгороженную стеклом, и сложил губы дудочкой.
– Прошу не волноваться. Американцы работают не спеша, но методично. Мы успеем.
Кто-то отошел, разглядывая полученный бланк.
Наконец подошла наша очередь.
– Вы только посмотрите, – торжествует Илжецкий, – до чего толково они работают. Сейчас вы получите пропуска. Сегодня мы вряд ли успеем, но завтра обязательно надо посмотреть, как подсудимых вводят в зал.
Грабовецкий все еще суетится в очереди у окошечка и наконец получает датированные сегодняшним числом пропуска; хотя они заполнялись по нашим паспортам, в них полно ошибок. Фамилии безжалостно исковерканы, причем по очень простому принципу: американская транскрипция с добавлением русских окончаний. Грабовецкий огромным, размером с полотенце, носовым платком вытирает лоб.
– Ну и ну! Я весь взмок. Польские фамилии – это не самая сильная их сторона. Вы только посмотрите, что они тут понаписали.
Илжецкий взмахнул толстыми ручками.
– Забавно! Завтра дежурный будет иметь полное право не впустить нас в здание Трибунала. Может потребоваться вмешательство председателя. Что они сделали с нашими фамилиями?!
Мы направились к широкой лестнице. Буковяк тяжело дышал. Он приостановился, опираясь рукой на перила.
Грабовецкий нервозно озирался.
– Куда подевался Райсман? Сколько хлопот у меня с этими свидетелями!
– Может быть, Трибунал учтет, что вы прилетели с опозданием, – говорит, то и дело останавливаясь, Буковяк. – Лучше всего было бы, чтобы вы дали показания прямо сегодня.
Доктор Оравия тяжело вздохнул.
– Боюсь, что из этого ничего не выйдет. И меня это очень, очень печалит. Мне кажется, что мы вообще здесь никому не нужны.
– Не одной печалью жив человек, – бормочет Илжецкий. – И не одним процессом. Есть еще и чтение. Я вот каждый день с утра покупаю себе специальную американскую газету, и мне хватает ее до конца заседания. Очень рекомендую. Янки в этом отношении на первом месте в мире. Они умеют развлекать.
Я молчу. Не могу отделаться от впечатления, будто этот маленький человечек сегодня тоже одет в пижамку, делающую его похожим на дошкольника, что на нем теплый халатик с бантиком на боку. Стараясь быть как можно вежливей, я говорю безразличным тоном:
– Как вам кажется, пан прокурор, сколько пройдет лет, прежде чем у кого-то возникнет идея издавать комиксы на тему гитлеровской оккупации?
– О, вы знаете, у них развито чувство юмора, на них вполне можно положиться. Всем нужна разрядка, что-нибудь вроде ванны для нервов. Комиксы позволяют мне сохранять душевное равновесие. Да и не мне одному. Я вам очень рекомендую. Давайте займем очередь, не то американцы все раскупят. Гляньте, что делается!
В самом деле, фильм продолжает крутиться. Очередь к прилавку с журналами изогнулась в форме вопросительного знака, взрыв смеха в зале заседаний между первым и вторым предложением при чтении документа. Разглядывание этих картинок помогает сохранять душевное равновесие. Я стою рядом с прокурором, ведь должна же я где-то стоять в этом чужом, незнакомом мне здании, куда впервые пришла. Я жду. Меня не настолько измучили пока проблемы Трибунала, чтобы я нуждалась в веселых картинках перед тем, как давать показания. Моя психика имеет запас прочности.
На лице Илжецкого обезоруживающая, милая улыбка диснеевского медвежонка.
– Я уверен, что ни сегодня, ни завтра у председателя не найдется времени для польских свидетелей.
Зачем же мы втроем приехали сюда? Зачем прокурор Буковяк возложил на нас обязанность поделиться своими страшными, обширными, глубокими знаниями, касающимися концентрационных лагерей?
Поглощенный своими обязанностями Грабовецкий поочередно информирует доктора Оравию, Райсмана и меня:
– Вы будете ждать в комнате для свидетелей. Идемте! Поторопитесь! Заседание начнется с минуты на минуту.
Илжецкий совершенно спокоен.
– Ну, коллега! У нас еще минимум полчаса до входа в зал.
Он лезет в карман за мелочью, покупает шуршащую тонкую газету. На щеках седовласого дитяти появляются ямочки: довольная улыбка полностью стирает следы напряжения с его лица.
– Уверяю вас, еще несколько дней, и вы тоже научитесь черпать оптимизм из ежедневной порции прессы.
Через несколько дней? Неужели я отупею так быстро?
Внезапно Илжецкий прекратил листать газету, проверил часы, поднял кверху палец.
– Как раз сейчас подсудимые по специальному коридору идут в зал заседаний. Они входят туда первыми. Им некуда торопиться, они могут нас всех подождать.
Он замолчал и снова погрузился в чтение. Автобусы, гудя и фыркая, подъезжают к зданию один за другим. Из них выскакивают группы людей и отдельные фигурки. Все суетятся, бегают перед зданием, в бюро пропусков, по коридорам, широким лестницам. Я вижу изящных, одетых в идеально сшитую форму англичанок, корреспондентов, юристов, секретарей, переводчиков. Время от времени Илжецкий кланяется, приветствуя кого-то бегущего по лестнице, потом снова углубляется в газету.
Итак, я свидетель. Я сознаю, что только слова, столь неконкретное средство, будут орудием, с помощью которого мы должны воссоздать перед Трибуналом характер и масштабы преступлений, которые совершались в концлагерях.
– Но ведь это невыполнимо, – сказала я вслух самой себе.
Мне казалось, что увлеченный чтением Илжецкий не замечает, что делается вокруг, но вот он берет мой пропуск, подносит к глазам. Читает.
– Ваша новая фамилия звучит совсем неплохо… Давайте-ка я покажу вам зал заседаний, пока туда не ввели подсудимых.
Из его кармана торчат газеты, сложенные кое-как. Он идет по лестницам и коридорам, сворачивает в темные закоулки, не оглядываясь, так как слышит за собой неритмичный перестук наших шагов.
Он остановился возле невзрачного человечка в служебной форме, что-то спросил его по-английски, изредка вставляя немецкие слова.
Служащий Трибунала, немец, оробел. Давно прошли времена, когда он мог здесь что-то разрешать, объяснять или запрещать. Он топтался на месте, стараясь встать по стойке «смирно», и наконец отрапортовал, уставившись в жилет Илжецкого:
– Jawohl! Подсудимых еще не ввели, поэтому, если у вас есть желание взглянуть на зал заседаний и у вас имеются пропуска…
Илжецкий ткнул пропуска ему под нос, словно колоду карт.
– Этого вам достаточно? – спросил он резким тоном.
– Natürlich[47]47
Разумеется (нем.).
[Закрыть],– поклонился немец. – Прошу вас поторопиться, конвоиры вот-вот введут арестантов.
Он беззвучно повернул ручку, осторожно толкнул дверь, посторонился.
– Мы входим со стороны трибуны для свидетелей, – свободно объяснял Илжецкий. – Отсюда вы будете давать показания. Осмотритесь, освойтесь немного. Слева, с этой стороны, сидят судьи, обвинители, справа – подсудимые. Зал небольшой. Уверяю вас, что вы справитесь со своей задачей.
– Опять деревянные рельефы, – тихо удивляется доктор Оравия. – Мне всегда казалось, что люди, любящие скульптуру, должны быть добродушными и мягкими.
Райсман с горечью усмехается, качает головой.
Я взошла на трибуну для свидетелей в пустом зале, подняла голову.
– Это все же выше человеческих возможностей, – глухо произнесла я. – Воображение бессильно… Вдыхать легкими смрад от сгорающих трупов… и продолжать жить, ходить, думать, спать, есть. Англосаксы не в состоянии этого понять. Оно и неудивительно. Люди, не пережившие гитлеризма, не поймут этого никогда.
Илжецкий кивнул головой направо.
– Их вот-вот введут в эту дверь, там, под большой деревянной скульптурой. Нам пора уходить.
Грабовецкий, увидев нас, безумно обрадовался и возбужденно закричал:
– Американцы любят пунктуальность. Идемте, друзья мои, свидетели до момента дачи показаний находятся под стражей. – Он стоял у лестницы, дожидаясь, когда мы пойдем вперед, в указанном им направлении.
В старинном здании гулко звучат торопливые шаги. Двери почти во всех комнатах открыты. Всюду полно документов, на окнах, на столах, на полу лежат кипы бумаг, папки, скоросшиватели, толстые конверты, рассыпанные фотокопии, снимки. Буковяк останавливается на пороге небольшой комнатки, по-хозяйски гордо окидывает нас взглядом.
– Комната польской делегации. Здесь мы чувствуем себя как дома. Это наша главная база.
По коридору бежит девушка в белой блузке. Она кланяется и, задыхаясь, говорит: Guten Tag[48]48
Добрый день (нем.).
[Закрыть].
– Вот и наша секретарша, – поясняет Буковяк, он сегодня куда более благодушен, чем накануне.
Я озираюсь кругом. Аккуратно сложенные горы бумаг со штампом Комиссии по расследованию гитлеровских преступлений, они занимают тут все свободное пространство. А если чуть наклонить голову, можно прочесть документ, лежащий наверху. Можно выбрать подходящий момент, когда в комнате никого нет – а такое случается у польских юристов, – и протянуть руку из коридора, тогда из аккуратно сложенной горы макулатуры о минувшей войне исчезнет несколько листков.
У меня не хватает отваги поделиться своими опасениями: как-никак это Международный трибунал, и, наверное, здесь все предусмотрено. Я гоню от себя эти мысли, они связаны с теми годами, когда все самое худшее было возможным. Те годы прошли.
Буковяк прислонился спиной к окну, поднял голову.
– Здесь, в этих бумагах, – вернулся он к своей вчерашней теме, – содержится лишь малая толика из обвинительного заключения. Пройдут годы, семь, восемь лет, может, чуть меньше или чуть больше, прежде чем удастся установить подлинные масштабы гитлеровских преступлений.
Илжецкий шелестел страницами иллюстрированного журнала.
Буковяк продолжал:
– Европа была покрыта густой сетью лагерей уничтожения, повсюду братские могилы. В Польше, Франции, Италии и Югославии. Если в будущем кто-нибудь создаст эту трагическую карту, контуры которой пока лишь слегка намечены, это будет обвинительный акт всего человечества. Не только против Германии Адольфа Гитлера. Это будет обвинение всей нашей цивилизации. И нас в том числе. За то, что мы не умеем жить.
Все молчали. Буковяк щурил глаза и по памяти называл лагеря уничтожения, словно перед ним висела огромная карта Европы с нанесенными на нее местами гитлеровских преступлений, позора, геноцида. Он помнил невероятное количество поселков и городов, концентрационных лагерей, деревень, сожженных дотла вместе с их жителями.
Я была поражена: я знала Освенцим-Биркенау – гигантский лагерь массового уничтожения голодом, дистрофией, автоматными очередями, вшами, газом циклоном, карцером, морозом, который умертвлял обнаженных людей быстро и без участия эсэсовских рук. Чистые гитлеровские руки были возведены в принцип, только дебилы да кровожадные психопаты участвовали в расправах, не имея на то четкого приказа.
Буковяк, стоящий перед воображаемой картой Европы, показался мне страшным призраком, рассуждения которого окончательно подрывали мою веру в человеческий разум. Его тонкий палец легонько дрожал.
– Тут, в Хелмне над Нером, комендант Освенцима Гесс учился, изобретал способы массового уничтожения народов. Он посетил и Треблинку, неутомимый в своем стремлении к цели, к выполнению приказов фюрера. Уничтожать! Быстрее, быстрее уничтожать!
Доктор Оравия дополнил Буковяка, он назвал еще лагеря, где гитлеровцы занимались массовым уничтожением населения.
– И при этом, – обратился ко мне судья Яхолд, – вы услышите речи их защитников. Они будут пытаться внушить нам и всему свету, что решения Трибунала не имеют обратной силы, поскольку в момент совершения преступлений они не были запрещены законом.
Я была бесконечно удручена. Яд такой силы не мог автоматически исчезнуть, испариться, впитаться в землю.
Стоя за спинами Буковяка и Оравии, я видела, как после каждого их слова разрастается эта абстрактная чудовищная карта, карта геноцида.
Они говорили о Равенсбрюке, называли Заксенхаузен, Ораниенбург, Нойштадт-Глеве, Нойенгаммен, гитлеровские лагеря и их филиалы, Маутхаузен, Гузен, Бухенвальд, Флоссенбург, Дахау, Гросс-Розен. Множились названия. Ужасающие скопища людского горя, самоубийственного немецкого пренебрежения к цене человеческой жизни лишили меня веры в смысл выступления перед Международным трибуналом.
Судья Яхолд добавил:
– Они совершали преступления беспрецедентные, не имеющие названия, но это не значит, что их действия не были преступными.
Илжецкий старательно сложил и засунул в карман свои газеты. Потом взглянул на часы. Мне хотелось крикнуть ему, что я не буду давать показания. Уеду. И быть может, где-то там, на краю света, смогу найти укромный лесной уголок, в котором никогда не услышу ни слова о гитлеровских ядах, об уничтожении, о геноциде, об умственных усилиях, направленных на совершенствование методов убийства.
– Друзья, пора идти в зал. Вас мы проводим в комнату для свидетелей.
– Но я…
– Слушаю вас?..
– А комната польской делегации так и останется открытой?
– Разумеется.
– Но здесь лежат документы без присмотра. Не стоит ли принять какие-нибудь меры на всякий случай?
Илжецкий развел руками.
– Что поделаешь. Тут все комнаты стоят открытыми, так что и наша тоже. В конце концов, это суд, а не зал ожидания. Международный военный трибунал.
Секундная заминка. Мне надо сказать им то, что я думаю. Вы не знаете немцев. Люди! Вы еще слишком плохо знаете немцев. Они вовсе не капитулировали, несмотря на то что в мае сорок пятого года подписали акт о капитуляции. Они воспользуются любым оружием.
Но я ничего не говорю. Я иду по широким коридорам здания, смотрю на лица проходящих мимо людей, слышу шаги на лестницах – и думаю о своих друзьях военных лет, о людях, которым капитуляция не успела спасти жизнь.
Смогу ли я, словно мать всех их, пасть перед Трибуналом и выть от боли?
– Пожалуйста. Вот комнаты для свидетелей. Отдельные. До скорой встречи! – подбадривает меня Грабовецкий.