355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Северина Шмаглевская » Невиновные в Нюрнберге » Текст книги (страница 19)
Невиновные в Нюрнберге
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Невиновные в Нюрнберге"


Автор книги: Северина Шмаглевская


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Единственное место, где я мечтаю сейчас очутиться, – это «Гранд-отель». Я выдернула свое пальто из общей груды и быстро, чтобы никто не заметил моего исчезновения, убежала. Я знаю «непробиваемое» гостеприимство моих земляков, принимающее размеры стихийного бедствия даже в моменты и небольшого возбуждения, вызванного водкой, беседами, темой разговора.

Ветер с силой обрушился на меня, сразу перехватило дыхание. Ни автобуса, ни трамвая, тишина, пронизывающий холод и такое ощущение, будто уже давно спустилась глубокая ночь.

В этот момент из черного сна Нюрнберга вынырнул освещенный трамвай. Я побежала ему навстречу, догадываясь, что возле перекрестка он должен остановиться.

Ночь наполнила Нюрнберг удручающим мраком, черная тина поглотила небо, землю, улицы, дома, только сияющий огнями трамвай с горсткой слишком ярко освещенных пассажиров тарахтит по рельсам, я пугаюсь неожиданной мысли, что он едет в никуда и вообще не остановится.

Я прижимаюсь щекой к холодному стеклу. Грусть со всей силой наваливается вдруг на меня, уныние сопровождается чувством отчужденности в этой непонятной, большой, обезумевшей, но и даже красивой стране. Только во время тяжелых послевоенных снов, когда я попадала в очередные нескончаемые концентрационные лагеря, откуда уже никогда не должна была выйти, меня одолевало такое, как сегодня, уныние, вызванное уверенностью, что на свете негде спрятаться, что все это будет длиться бесконечно.

За окнами трамвая мертвый, безлюдный район. Тьма. Ни одного огонька; назойливо вертится мысль, что едем по какой-то полевой дороге, вдали от жилья.

Стоит только уставиться в ночную тьму, и она сразу надвигается на тебя угрожающе и страшно.

И вдруг вдали очертания освещенного прожекторами здания, над которым реют в лучах света флаги четырех союзнических держав. Я облегченно вздыхаю. Международный военный трибунал бодрствует днем и ночью. Скоро будет вынесен приговор.

Люди гибли под Сталинградом. Люди гибли в Вавере. На допросах в гестапо и на укромных лесных полянах. Напрасно бы я старалась перечислить все места, где во время войны гибли люди, защищающие родные пороги от гитлеризма. Многие из них до конца сохранили силу духа и веру в окончательную победу.

Догадывались ли они, что в то самое время, когда их истязали и они терпели ужасные мучения, когда гестаповец вставлял в машинку лист бумаги, чтобы отпечатать протокол, а карательный взвод уже целился в неподвижную, замершую от ужаса мишень, в людей, стоящих с поднятыми руками, – догадывались ли они, что как раз тогда в разных концах земли незнакомые друг с другом люди, работники научных институтов, исповедующие разные политические религии, разрабатывали стратегическо-географические системы, которые можно было бы назвать смирительными рубашками для германского милитаризма? Приходило ли это им в голову? Догадывались ли они об этом? Неужели трагические, распятые на проволоке, бесцветные в предрассветной мгле мертвые существа, которые ночью кончали с собой, утратили веру в человеческий разум? На узников, висящих по обеим сторонам ограждения, зацепившихся полосатыми куртками за металлические шипы, глядело только пустое небо, дежурный эсэсовец и бессильная перед агрессией крематория толпа.

И все же в отдаленных уголках нашей планеты уже думали о смирительных рубашках для страны, которая и на оккупированных территориях, и на своей земле вела себя точно буйно помешанная. Психопата возьмут под надзор. Его должны вылечить.

Но это не вернет к жизни убитых, а вампир-психопат успел уничтожить миллионы. Так что смирительная рубашка еще не кара. Не будет карой и вынесенный в Нюрнберге приговор. Нет такой кары. Ее даже нельзя придумать. Все это лишь предохранительные средства на будущее, очень гуманные и мягкие.

Кондуктор объявляет «Главный вокзал», я вскакиваю, выбегаю в последнюю минуту и не узнаю перевернутую площадь, которая из гостиничного окна выглядит совершенно иначе.

Скорей к себе, через все коридоры, уснуть, успокоить возбужденные мысли, ассоциации, память, острую, как та колючая проволока.

В проеме разрушенной части гостиницы печально завывает сегодня ветер, проходя там, я ежусь от леденящей дрожи. Страх или холод? Запыхавшись, вбегаю в комнату, заказываю разговор с каким-то отдаленным местом, которое по необъяснимым причинам называется «польский лагерь», хотя слово «лагерь» в эпоху Гитлера приобрело отвратительное значение. Я не понимаю, почему поляки до сих пор торчат в лагере? Это зависит от политики Лондона?

Я услышала приятный, любезный голос телефонистки, ответила ей по-английски, по-немецки мне не хотелось говорить. Она сладким тоном пропела:

– Соединяю.

С кем же соединит меня эта любезная немецкая барышня? С моими ровесниками, чьи фамилии уже вырезаны на дощечке, воткнутой над общей могилой? Разве теперь услышишь их голоса, взрывы смеха, песенку, распеваемую в лесу у костра. Вслед за моими ровесниками в ряды подполья пришли сражаться с оккупантами двенадцати-четырнадцатилетние подростки. Серьезные, все понимающие. Я никогда их больше не увижу, не услышу их голосов. После войны мне рассказали, когда и где их убили.

Звенят провода, это мороз и снег, это сосульки, повисшие на телефонных проводах, время от времени с тихим звоном падает ледышка. И тогда мне кажется, что здесь, в Нюрнберге, в стране, удивительно враждебной чужим и своим, раздаются потерянные слова кого-то из них, людей моего поколения, у которых отняли жизнь.

– Алло! Алло! Соединяю!

До чего нежно говорит незнакомая телефонистка! Ее голос должен успокаивать, но меня он пугает, ведь нельзя соединять с пустотой, с местами, где нет жизни.

Непрекращающийся тихий гул в проводах словно бы доказывает, что связь не действует. И вдруг…

Голос внезапно ворвался в эту абстрактную тишину, удивил меня, особенно потому, что показался знакомым.

– А! Добрый вечер! Говорит рядовой Нерыхло. Нет, ничего, мы просто ищем повсюду капитана, я нашел учителя из нашей деревни, он может опознать немца. Вы помните?

– Беспалого? С наростами на подбородке?

Нерыхло обрадовался.

– Да-да! Помните! Капитан говорил: «Вам, Нерыхло, не мешает пошевелить мозгами», ну я и пошевелил, мне, знаете, дважды повторять не надо. Сначала я разыскал рядового Паница, он второй свидетель, а потом узнал, в каких лагерях был учитель, каким эшелоном возвращался, нашел людей, с которыми он вместе шел, и так, разматывая клубок, откопал его в госпитале для бывших узников. Кожа да кости, но жив. Даже уже там работал, как оклемался. Что и говорить, повезло ему, выжил. Мы сразу же послали вызов, просили приехать в Нюрнберг. К такой телеграмме отнесутся с вниманием. Алло! Алло! Вы слушаете?!

– Слушаю.

– Мне показалось, что нас разъединили. Ну так вот, он сможет опознать этого преступника, беспалого. У меня просьба, это очень срочно, а я никак не могу найти капитана, куда-то исчез. – Он замолчал, словно бы обдумывая свою просьбу, но тут же продолжил твердо и решительно, без колебаний: – Учитель будет искать капитана Вежбицу в Нюрнберге, хотя они и не знакомы.

Я раздумывала, что ему ответить.

Нерыхло просил:

– Пожалуйста, если кто-нибудь из польской группы увидит капитана Вежбицу… Пусть скажет ему, что учитель скоро приедет.

– Разумеется. Конечно. Я ему немедленно передам. Я видела капитана час назад.

– А где он может быть теперь?

– Не имею понятия. Но до завтра, наверное, найдется.

Я кладу трубку. Потом поднимаю ее снова, жду сигнала. Аппарат стоит на окне, я прижимаюсь лбом к стеклу. Черная немецкая ночь поблескивает далекими огнями, на мгновение свет исчезает, потом снова возникает. От ветра качаются уличные фонари, по небу несутся облака, то заслоняя, то открывая темную бездну, и где-то там, в бесконечной выси, мчится навстречу тучам месяц.

Упрямство, с которым человек интересуется кем-то одним из многих миллионов, совершенно иррационально, с равным успехом можно думать о единственной мигающей звездочке, среди туманностей и далеких галактик, мечтать о разговоре с ней, надеясь на понимание и внимание с ее стороны.

И все же упрямство заставляет человека искать, сверять свои мечты с действительностью. Как это он сказал? Откопал его… Повезло ему, выжил. А ведь выжили не все. Не всех можно сегодня отыскать.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Неожиданно солнце принесло с собой волну тепла. Кое-где еще лежит снег. Нежные прикосновения лучей снимают с меня напряжение, в таком состоянии я вышла из душного зала нюрнбергского суда.

Конец. Я не вернусь туда ни сегодня, ни завтра. Мне надо очухаться после всех тех дней. Я иду спокойно по асфальтовой дороге, стараясь ни о чем не думать, вычеркнуть из памяти жирное бабье лицо Геринга, хоть ненадолго забыть об остальных подсудимых и проблемах, которыми уже много месяцев занимается Трибунал.

У меня одно желание: быть как можно дальше от Нюрнберга, я дала показания, выполнила свой долг по отношению к мертвым и по отношению к тем, кто только еще появится на свет на этой планете, полной надежд, и начнет свой путь, веря и радуясь, считая жизнь моего поколения мрачным историческим прошлым.

Я иду посредине дороги, теплый ветер дует мне в лицо, пахнут влажные поля, из-под снега выглядывает побуревшая трава. Я глубоко дышу в стране врагов и с удивлением понимаю, что на сердце у меня легко.

Охотнее всего я так бы и шла вперед по этой дороге, не возвращаясь больше в старинный, изысканный «Гранд-отель», и больше всего мне не хочется видеть ежевечерние веселые ревю. Танцующий Нюрнберг. Лицемерный Нюрнберг. Мне надо идти быстрым шагом, чтобы устать, чтобы учащенно забилось сердце, если я хочу выбросить из головы отвратительное сомнение, охватившее меня здесь, в Нюрнберге, где я должна была поверить в абсолютное торжество международного правосудия.

Клаксон и писк тормозов за спиной не пугают меня: я ведь выжила, и мне теперь трудно представить, что могу оказаться в опасной ситуации, теперь, после того что мне довелось пережить за годы войны.

Американский солдат выскочил из огромного зеленого крытого грузовика. Мне показалось, что он начнет сейчас кричать, возмущаться, но он совершенно неожиданно опустил лесенку и открыл заднюю дверцу.

– Автостоп! Автостоп! – кричат хохочущие девушки и парии, неизвестно из каких кустов выскочившие на дорогу. Это французы. Они спрашивают солдата, куда тот едет.

– Автостоп, – отвечает водитель и показывает на карте город.

– Ратисбона!

– Регенсбург!

– Автостоп! Ратисбона!

Без колебаний ныряют они в середину. Худой французский паренек помогает всем забраться, вежливо подставляя руку, потом обращается ко мне по-французски:

– А вы? Равенсбрюк?

Как он догадался, что я бывшая узница? По коротким волосам? Слишком медленно они отрастают, думаю я с сожалением, и под глазами тени войны.

Биркенау, объясняю я и по глазам вижу, что он знает это слово.

– Мы едем в Регенсбург, водитель должен что-то привезти оттуда и обещал нас прихватить на обратном пути.

Мне все равно куда ехать, лишь бы подольше не слышать немецкой речи. Французы согласны со мной. Сидящая на скамейке девушка что-то тихо поет, в такт тарахтящему грузовику. Нам тепло и хорошо. Мы подпеваем ей все вместе, и даже шофер пытается насвистывать эту мелодию.

Тощий французский архитектор обещает показать нам город. Он знает Регенсбург по лекциям и был тут когда-то до войны. Помнит памятники старины, развалины римских стен и знаменитые Проторианские ворота. Но как только машина остановилась и была спущена лесенка, нас поймал и окружил заботой немецкий «господь бог» в облике старообразного, худого и сгорбленного знатока местных архитектурных чудес. Нравится нам это или нет, но он будет сопровождать нас, не отставая ни на шаг, до самого готического собора, обрушивая при этом на наши головы поток дат и фамилий.

– Нас может спасти только чувство юмора, – говорит французский архитектор и длинными шагами пытается отдалиться.

Все попытки увильнуть от гида напрасны, и мы слушаем и слушаем про доисторические и исторические времена, потом осматриваем собор снаружи и задерживаемся перед каждым предметом внутри, мы получаем подробнейшие объяснения на тихом и кротком немецком языке. Мне хотелось остаться снаружи. За стенами собора греет солнце, внутри же царит могильный холод, пахнет ладаном.

Для развлечения начинаю воображать: вот я туристка, приехавшая из далекой страны, до которой не докатилось эхо войны. И теперь мне обстоятельно все показывают. Тут нарисован святой Иосиф, а вот святая Цецилия из мрамора.

Солнце греет все сильнее, и нам совсем не хочется погружаться в ледяные глубины исторических памятников. Когда приближается время отъезда, мы почти что с силой вырываемся из рук нашего гида, клянясь, что «приедем еще раз», в следующий раз у нас будет больше времени, и тогда мы наверняка посетим речной порт на Дунае. Но конечно, одни, без учтивого господина, который посвятил нам сегодня столько времени.

В нескольких километрах от Регенсбурга грузовик, весь содрогаясь, съезжает на обочину и останавливается на краю канавы, чуть не врезавшись в дерево. Мы соскакиваем на землю. Шофер лезет под машину, его сразу окружает кольцо помощников и консультантов.

За канавой стелется мох, земля усыпана сосновыми иглами. Срубленное дерево точно удобная скамья, пологий склон защищен от ветра кустарником. Пахнет смола. Пахнут шишки. Мартовское солнце печет. Его теплая ласка нагоняет сон, скоро весна, можно будет лежать среди деревьев, время вернет мне врожденный оптимизм, я забуду о деревьях, «которые цветут в Сербии», забуду о том, что была война. Мне хочется выскоблить свои мысли, как выскабливают в эту пору деревянные столы и лавки деревенские бабы, вынося их за порог, на солнце, на первую травку. Хочется не видеть сны, ни о чем не думать. Внутренний голос подсказывает мне: надо побыстрей уезжать отсюда, только в Польше, где не услышу немецкой речи, я постепенно вылечу свою память.

Шофер закончил починку, обтер грязные ладони о брюки и радостно кричит:

– Автостоп! Нюрнберг!

Мы не спешим. Разленились на солнышке; идут разомлевшие французские девушки, идут, расстегнув рубахи, французские парни.

– Автостоп! Автостоп! – улыбается американец.

Мы нырнули в гущу сосен и берез. Последняя минута. Сейчас мы выедем из леса, смолистый уголок красивой, просторной, согретой весенним солнцем страны. Вдруг я чувствую, что мне хочется отправиться на юг, через Альпы, через Венецию, вслед за ветром, вслед за мечтой. Радость распирает мне сердце: я держусь руками за борт грузовика, как и все мои спутники, гляжу на мелькающие километровые столбики, с наслаждением вдыхаю пыль и выхлопные газы, открываю рот и пою, не слыша собственного голоса, пою вместе со всеми, во все горло, в такт взмахам рук дирижирующего и скандирующего вместе с нами французского паренька. Мы видим разинутые рты, видим смех в глазах. Мы живем!

В ушах у меня еще тарахтит мотор, грохочет кузов. Порывы ветра подхватывают последнюю песню, которую мы запели, въехав на окраину Нюрнберга.

– Camarades, dormez vous?[67]67
  Товарищи, вы спите? (франц.).


[Закрыть]
– пели мы дружно, с внутренней твердостью, упорством, обмениваясь дружелюбными братскими взглядами.

Я простилась с ними с сожалением. Они поехали в направлении виадука, махая мне на прощание руками, а я осталась посреди вокзальной площади.

С неохотой окунулась я во всегдашнюю сумрачность «Гранд-отеля», с неохотой шла по переходу, где наспех проводились ремонтные работы. Под ногами хрустела кирпичная крошка, в проем задувал ветер. Мне хотелось посмотреть вверх, проверить, можно ли еще увидеть солнечный свет, но за моей спиной хлопнула дверь, зазвенел ключ, раздались громкие голоса, я узнала фальцет Грабовецкого.

– Вы уже обедали? Ну и прекрасно, пойдемте вместе. Буковяк сейчас туда придет.

Характерным движением он вскинул руку и показал на Илжецкого.

– Наш прокурор боролся как лев и добился, чтобы мы получили пропуска на допрос Геринга. Вы понимаете, что это значит? Зал суда наверняка лопнул бы по швам, если бы туда впустили всех желающих.

Илжецкий добавил:

– Геринг давно готовится к своему бенефису. Ему грезится роль примадонны на этом процессе. К сожалению, мои дорогие, вам придется пользоваться пропусками по очереди, мне выдали ограниченное количество, но вы, наш главный свидетель, пойдете в первый же день его допроса.

– Ну и еще как единственная в нашей делегации женщина, – галантным тоном добавил Грабовецкий.

– Для Райсмана у меня тоже есть на сегодня пропуск, – сказал Илжецкий.

– Как? Вы сказали в первый день? – спросила я изумленно. – Подсудимому гитлеровцу предоставили столько времени для дачи показаний?

Прокурор поднял обе руки к лицу:

– Геринг давно уже пишет свою великую речь. Последнее соло бывшего рейхсмаршала.

Я услышала за спиной вздох, похожий на стон. Это был Райсман. Я оглянулась. Он сказал только:

– Вот так…

И с глубокой печалью покачал головой, как в тот день, когда давал свидетельские показания. У меня было впечатление, что он так и стоит над могилами своих родных и над могилой толпы, превращенной в пепел, рассыпанный среди сосен Треблинки.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Это действительно был кульминационный момент Нюрнбергского процесса. Дремавшие перестали дремать, мобилизовали внимание, стараясь вникнуть в проблемы, от которых психически усталые люди отгораживались как могли. Отсутствовавшие поспешно возвращались из баров, из кабинетов, из гостиницы на свои часто пустовавшие места. Люди предпринимали невероятные усилия, чтобы получить пропуск. Мариан Подковиньский иронически щурился:

– Можно подумать, что этот Геринг, в роли германской Юноны, выступит на сегодняшней премьере во всем параде.

Дальмер разложил перед собой записи и наблюдал за тем, как растет возбуждение в переполненном зале.

– Мне хочется попасть сюда лет через двадцать. Поспрашивать немцев, жителей этого города, старых и молодых, о процессе над гитлеровскими преступниками. Сомневаюсь, что они смогут сказать мне что-нибудь, кроме своего традиционного ответа – о провале в памяти.

Мы слушали молча. Странные идеи излагал этот известный журналист. Он словно бы понял наше недоумение и поставил точки над «i».

– Я приеду сюда ровно через двадцать лет, чтобы убедиться, как быльем поросло все то, о чем немцы обязаны помнить, от чего обязаны предостерегать своих внуков. Я знаю, что говорю, с самого начала процесса я ездил по Германии, заходил в столовые, в пивные, притворялся одним из них. Пользовался теми же самыми продовольственными карточками, поскольку я решил, что должен узнать правду. И что? Одна и та же песня: пора перестать ворошить прошлое, гитлеровцы – старые, измученные люди, поэтому для будущего они не представляют никакой опасности, кроме того, немцы и так уж достаточно наказаны, они проиграли войну, понесли потери, у них разрушен Дрезден. Чего я только не наслушался! Рассказывали, что, когда Гитлер приказал немцам эвакуироваться из оккупированных стран, а мосты через Солу и Вислу взорвали, они потеряли свои пожитки и даже семьи.

– Им вообще не следовало подходить к Висле, – сказал кто-то из моих соседей.

Дальмер усмехнулся.

– Разумеется, но я, притворившись немцем, не мог затевать спор. Только слушал. И одно знаю наверняка: немцы мечтают, чтобы мир побыстрее забыл обо всем.

На возвышении для свидетелей появляется Геринг, маршал привидений, в течение всего процесса он только и делал, что бросал замечания, толковал, принимал позы, заливался соловьем, лишь бы только опровергнуть неопровержимую правду фактов.

– Nicht schuldig! – с какой легкостью, с каким высокомерием он произносит эти знаменательные слова. – Я невиновен.

И все остальные сановники со скамьи подсудимых повторят за ним:

– Невиновен!

Значит, на скамье подсудимых в Нюрнберге сидят одни невиновные, а один из них, чувствуя всеобщую заинтересованность, говорит, говорит и говорит.

Его голос, его произношение отвратительны, я касаюсь рукой наушников, чтобы не забыть, где нахожусь, и все равно речь Геринга отправляет меня туда, откуда меня навсегда необратимо освободил конец войны.

Геринг дает показания, придерживаясь хронологии, он начал с прихода Гитлера к власти, рассказал о январе тридцать третьего года.

Мне тогда не исполнилось еще и семнадцати лет, земля казалась мне огромной и безопасной, залитой солнцем, созданной для того, чтобы дарить радость.

При Гитлере разверзлась пропасть под ногами, а теперь, когда она исчезла благодаря героическим усилиям стольких народов Европы, я не желаю больше слушать о праве на жизненное пространство, о появлении сверхчеловеков с топорами мясников, занесенными над поэтами, беременными женщинами, детьми, учеными, художниками, крестьянами, духовенством, рабочими и… над немецкими гражданами.

Губы Геринга раздвигаются в улыбке, что еще сильнее подчеркивает бабью округлость его обвисших щек. Сколько в нем наглости и самодовольства, по мере того как он говорит, он все сильнее впадает в эйфорию. Его черты, поза, экзальтация весьма напоминают матушку Мусскеллер, хозяйку одного из немецких публичных домов, которая даже за проволокой Биркенау считала нужным торжествовать. О расе господ, о намерении подвергнуть бомбардировке Америку с радостным волнением рассказывает подсудимый Геринг. С грустью вспоминает он о фюрере, о своей дружбе с ним, о своем влиянии.

Проходят часы.

Лающий, уверенный в себе голос долбит тишину зала.

Может быть, Герингу кажется, что времена убийств вернулись, но американские часовые смотрят на него отстраненно, отстраненно смотрит на него председатель Трибунала, отчужденно смотрят корреспонденты, я тоже стараюсь смотреть на него словно с другого берега. Не хочу, чтобы наглые заявления Геринга снова низвергли меня в пропасть, прижали к стенам крематория, лишили веры.

Но мои усилия напрасны. Сквозь крик Геринга разевает теперь во всю ширину рот Адольф Гитлер, заражавший своей истерией толпы немцев, я слышу этот ор, народ скандирует, зажигает факелы, народ сделает то, что прикажет Гитлер.

Я посмотрела на закрытое окно: в зале очень душно, нечем дышать. Геринг перечисляет собственные успехи, потом неудачи, вскрывает причины политических интриг, осмеивает своих соратников и соперников, приближенных к Гитлеру, сидящих тут же возле него на скамье подсудимых, дает смертоубийственные характеристики Кейтелю, Йодлю, ссылается на глупость отсутствующего Гальдера[68]68
  Гальдер, Франц (1884–1972) – гитлеровский генерал, в 1938–1942 годах начальник генштаба сухопутных войск вермахта.


[Закрыть]
.

На дне моей памяти бьется ненавистный германский крик, он приближается, приближается, проникает в зал, проникает в голос Геринга, это та же манера, они учились произносить речи у своего бесноватого фюрера, да, это комендант лагеря Гесслер произносит рождественскую речь, гитлеровское ничтожество, малюсенькое в сравнении с огромными ничтожествами на скамье подсудимых.

Но орет он точно так же, с той же спесью, с той же слепотой.

«Wir Deutsche! Wir Deutsche!» – вопил начальник лагеря Гесслер, начиная этими словами каждое свое обращение к арестованным немкам. Он оказывал честь женщинам, принадлежащим к «расе господ», «расе сверхчеловеков», хоть и в полосатых робах, но выделенным из лагерной толпы этим сплачивающим окриком.

Это происходило в канун нового 1943 года, после Сталинграда, после тяжелых немецких поражений, когда изыскивались всевозможные резервы. Даже немецкие проститутки, немецкие уголовницы дождались дня, когда, опьяненный водкой и патриотизмом, Гесслер вопил, подражая Адольфу Гитлеру, обращаясь к ним: «Wir Deutsche!»

Сквозь обвисшие складки геринговских щек вылетают слова:

– Я был человеком, который отдавал приказы. Мы, немцы, – (Wir Deutsche), – народ, издавна привыкший покорно выполнять приказы наших вождей.

Сольная ария Геринга каким-то удивительным образом нагнетает атмосферу войны. Я не могу больше слушать. Хрипящие немецкие слова, точно грязь, засыхают на моей коже, сковывают морозом ноги, руки, спину, – одежда на мне деревенеет и превращается в полосатые пропотевшие лохмотья, которые уже кто-то носил. Я сжимаю пальцы. Сквозь зажмуренные веки вижу тот день, замерзающий туман оседает на моих щеках, становится все темнее, а мы неподвижно стоим в шеренгах, слушаем новогоднюю речь. Гесслер поднялся на возвышение, стоит, расставив ноги, уверенный в себе, так же как уверен сейчас в себе подсудимый Геринг, столь же надменно цедящий слова перед Международным военным трибуналом. Я помню, как тот добивал нас сообщениями о скорой победе немцев, об окончании войны и о нашем будущем.

Я не могу слушать. Геринг пытается заглушить болтовней, засыпать аргументами километры братских могил, рвы, заполненные корчащимися от боли умирающими мужчинами с раздробленными черепами; своим красноречием закрывает все концлагеря, из которых я знаю только Биркенау, где по утрам у входа в бараки валялись штабеля голых женщин, умерших этой ночью, с разинутыми ртами, с ужасающе худыми ногами, в ранах и синяках.

Своей болтовней Геринг, видно, решил зачеркнуть, стереть с лица земли те места, где, кроме человеческого праха и недогоревших костей, остались лежать в глубине под защитой металла и стекла документы. Буковяк говорил: пройдут годы. Возможно. Но сегодня правда о масштабах распространенной гитлеризмом по всей земле гангрены открыта. Перед нами стоит подсудимый, сподвижник Гитлера, одна из самых значительных фигур после фюрера. Он сам считает себя вторым, роль остальных высмеивает и принижает.

Его показания – своего рода апофеоз национал-социализма, судя по его словам – это единственно возможная для немцев религия и единственная политическая система.

В маленьком зале суда почти нет жителей Нюрнберга, если не считать защитников и служителя. Интересно, а как бы на эту уникальную пропаганду реагировала толпа. Что сказала бы женщина из убого-серого дома, в котором я спряталась от ливня.

Дальмер что-то говорит шепотом, и я поражаюсь, как совпадают наши мысли:

– Жаль, что тут нет немецких судей. Любопытно было бы поглядеть на их реакцию. Сейчас, кроме немецких защитников, в зале с одной стороны победители, с другой – побежденные гитлеровцы. Думаю, что для будущего Европы было бы важно, чтобы немецкие юристы во всеуслышание осудили здесь гитлеризм и чтобы это запротоколировали.

Я отвечаю кивком головы. Как и все, хочу полностью услышать речь подсудимого номер один.

Заслуги гитлеризма, которые так превозносит здесь Геринг, вызывают куда более сильное потрясение, чем та давнишняя речь нашего коменданта, говорившего о победе Германии на земле, на воде и в воздухе, на всех фронтах, после чего в Европе установится новый порядок. Кажется, Герман Геринг информирован так же хорошо, как в свое время был информирован комендант лагеря уничтожения. Такая мелочь, как поражение Германии, победа союзнических армий, видно, не имеют для него особого значения. Этого не было. Это сговор.

Какое счастье, что сегодня мне не надо, как тогда, стоять в шеренге и молча слушать нахальную немецкую похвальбу о победе.

Я выйду незаметно, почти так же, как год тому назад вышла из колонны людей в полосатой одежде, гонимых в Гросс-Розен пешком. Кто-то обрадуется освободившемуся пропуску в зал, где уже много часов произносит свое последнее слово рейхсмаршал Герман Геринг, упершись ладонями в толстую стопку своих записей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю