Текст книги "Пилигрим (СИ)"
Автор книги: Серж Колесников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
Танец этот, как утверждают, был придуман африканской чернокожею рабыней по имени Без в честь Хатор, почитавшейся в Египте божественной крестной матерью всех ее жителей, а также и богинею плодородия, коя управляет урожаями, плодовитостью домашнего скота, изобилием рыбной ловли и охоты и наделяет младенцами тех, кто испрашивает их у нее, одновременно исцеляя и женскую, и мужскую немочь по этой части. Эта самая невольница Без прославилась тем, что танцевала всем гибким и подвижным телом своим целиком, а не так, как в обычае у других народов: вот, кельты танцуют одними ногами, отбивая в своем ривердансе безумную чечетку, тогда как руки и лица их остаются совершенно неподвижными и бесстрастными, или как индусы танцуют, жестами рук изображаю историю божественных приключений, застывая при этом надолго в одной позе; Без же танцевала так, как только в чернокожей Африке умеют, когда и руки, и ноги, и заостренные груди, и глаза, и сотни заплетенных косичек, и ожерелья из раковин и костей, и одеяния из луба, травы и шкур – все движется в едином диком, но гармоничном движении. А Без добавила в этот танец еще и движения животом, который стал танцевать как бы сам по себе, волнами изгибаясь, с боку на бок перемещаясь, а еще и кругообразно двигая пупком, чем и заслужила особенную милость Хатор. По поверьям же относительно танца этого, а в разных краях они разнятся, как ночь и день, танец такой есть исключительно сильное средство соблазнения, более даже действенное, чем истолченный в пыль носорожий рог, тайно в питье добавленный, а еще и проявление искренней чувственной радости и приносит удачу. Дабы Хатор умилостивить (впрочем, другие народы таким способом иных богов тешат, а некоторые так и совсем не видят в нем ничего священного, почитая за род обольщения и удовольствия), традиция велит танец танцевать босиком и на голом полу, а не по коврам, чтобы земля с ногой танцовщицы без помех соприкасалась и во вхождение входила. По той же причине, что Хатор покровительствует женщинам, а не мужчинам, костюм танцовщицы обязан не скрывать тела ее, а открывать искус ее женственности и привлекательности, отчего под покрывалами всеми других покровов, кроме украшений разных да красок – хны на пальцах и ступнях, рисунков на лодыжках, сурьмы на бровях да сливового дерева угля на ресницах – так и совсем нет, а драгоценности, что надеваются на нее, имеют вид изобилия мелких цепочек, прозрачных бусин, развевающихся шелковых шнурков да монеток, которые при движении не столько прячут, сколько дразнящее приоткрывают прелесть танцорки; излишне же при том говорить, что танцовщицы все как на подбор молодые и красивые, ибо старости иной удел и иное священнодействие, ведь и божественное покровительство у нее другое. А той порою танцовщица уже сбросила с себя вуали, олицетворявшие здоровье и плодородие, и осталась в трех последних одеяниях.
Сладострастное звучанье мелодии танца, посвящаемого плодородию и по этой причине пронизанной чувственностью и интимностью, так что сомнения души помимо воли побеждались зовом плоти, возбуждаемым кружением танцорки и ее недвусмысленными жестами, прекратилось, а уж на смену ему звонкоголосые струны кануна завели совместно с най стройную музыку, подчеркиваемую жестким ритмом на кимвале – это начался танец власти, где танцовщица изображает владетельного господина, распорядителя имущества, ценностей, земли, скота, а еще и жизней своих подданных, и в этой ипостаси танец ведет стремительно, а движения ее точны и энергичны. Взгляд ее наполнен гордостью и пронизывает окружающих, как бы прочитывая в их душе, подобно открытой книге, все доброе и все нечистое и сокровенное, и суд ее скор и беспощаден, и справедлив, и неумолим. Рука ее исполнена силою, способной менять само движение истории, и в иных местах сделать один поворот, а в иных – совсем другой, и, как в шахматной игре, где-то пожертвовать фигурою, даже если она и дорога, и кажется жизненно необходимою, а где-то бросить на приступ вражеской позиции все свои наличные силы и безоглядно атаковать и крушить противостоящих. Однако же ближе к окончанию действа сего послышались мне аккорды, в которых зазвучало Sic transit gloria mundi – и я осознал: с неизбежностью все пройдет и изойдет прахом, каковой силою бы не владел правитель под рукой своею, наступил черед его, и уже не спасет ни богатая казна, ни многотысячное войско, ни корабельный флот, ни боевые слоны в златотканых попонах; стрела судьбы не знает промаха и всегда находит цель свою. Недаром сказано ромеями: Нет ничего более определенного в жизни нашей, чем неизбежное окончание ее смертию, и нет ничего более неопределенного для нас, чем час прихода смерти нашей. Время отмеренное проходит, и Парка невидимая взмахивает лезвиями, дабы оборвать ее, и вот уже танцовщица скинула резким движением одеяние власти на пол, и властительность, присущая ее кратковременному действу, пресеклась навсегда.
Из-под этого невесомого покрова открылось еще одно, таинственное и как бы формы не имеющее, одеяние волшебства, коему даже недостаточно слов на языке людском, дабы переложить его сущность. Ибо что есть волшебство? Калантина утверждает, что волшебство есть символизм, и в этом есть справедливость:
Символ ласки – туннель за туннелем, волшба за волшбой.
В себя самого загляни, открывай свои дороги в Ничто.
Истина там, во тьме, и во тьме ты иди, мыслящий бродит во тьме.
Символ, таким образом, есть записанное иносказание, а иносказание – устный символ. Но ведь и всякая мудрость, философия или учение, в откровении своем обращаются к символу, как к универсальному языку, только и способному вложить в разум человеческий сверхъестественные категории добра и зла, допустимого и запретного, всего того, что в жизни существует не в образе предмета, а в виде неведомого понимания, что обозначается без прямого на него указания, как вода, камень или огонь, а беспредметно, или же символически – вот, дружелюбие, символ коему два щенка, или вот доброта, символ коей тепло солнечного луча, или верность мужская и постоянство, чему символ чертополох цветущий, или девство невинное и чистое, символ которому белая лилия (а помершую в девичестве означают символически белою лилиею с поломанным стеблем), или любовь, чему символ или два лебедя, или два голубя, чьи пары до смерти неразлучны, правда, тако же есть и у черных воронов, однако они по непредсказуемому истолкованию почитаются символом беды или даже смерти. Символ помноженный на намерение, выражаемое сильнейшим пожеланием наступления сего последствия, и готовность принести в пожертвование либо нечто драгоценное – как кровь свою или близкого своего, либо нарушив правила, законы и установления, в иное время строго исповедуемые, осквернив погребение или общепринятый символ добра и благости, причинив невинному боль или смерть – все это, по мнению большинства сведущих, и есть содержание магического искусства, что иначе волшебством полагается. Сия способность может проявлена быть как качество, дарованное от рождения, и в таком виде мало чем отличается от стихии, что неуправляемо людскими поползновениями, а живет лишь внутренней своею логикой ведомая, не разбирая, что и кто пред нею восстает, и правого от виноватого не отнюдь отделяя; опасность этого очевидна всякому, окромя носителя дара сего, коий вскорости проклятием для владельца своего оборачивается, а почасту и погибель ему несет, а уж безумие – так и всенепременно. Возможно также, некоторые задатки дара имеючи, пусть даже и в латентности, воспитать их в сильнейшую степень путем трудолюбивого и упорного учения, что обыкновенно гордынею да жаждою власти питается, побуждая соискателя к перенапряжению сил своих и к попранию им законов божеских и человеческих, а уж как употребит он свое умение, того никому и неведомо, но большею частью идет оно ради собственного мирского удовлетворения, а не открытию вечных истин и не облегчению жизнетворчества малых сих, нет, овладевший тайными учениями приобретает власть над владыками и простолюдинами, и получает в свое использование тела и души и человеков, и дочерей их, и имущество их с домашними скотами и нивами возделанными, и злато и камни в изобилии; оборотной стороною сего является вечная неудовлетворенность всем имением своим, что горит в нем неугасимо аки пламень в печи, сожигая его изнутри, покуда весь он не изойдет серным дымом и не рассыплется сажею зловонною.
Каждому из нас даны как способности, так и наклонности к управлению внечувственными мирами и сверхъестественными силами, даже если ты сам не уверен в том или не признаешь сего по прихоти, скудоумию или же из каприза какого, вопрос лишь в том, способны ли твои потенции проявиться неким образом общезаметным или же таки канут втуне. Магия, как некоторые в том убеждение имеют, суть соединенное сочетание способностей и упорства, а напряжение сил духовных и физических есть необходимое условие ее. Платон говорил: «Магия заключается в поклонении богам и достигается поклонением им», что означает не что иное, как целенаправленное и самоотверженное трудолюбивое усилие, дабы достигнуть желаемого уровня употребления силы своей, но скажи откровенно, разве любое иное мастерство не требует от обучающегося того же самого? Разве не нужно стеклодуву напрягать чрезмерно дыхание свое, а ювелиру – истязать собственное зрение, чтобы его товар приискал подобающий спрос? Но ведь и в каждом ремесле подобно! Подобно же, если сравнение таковое тебе не покажется навязчивым, разного рода ремеслам усилия в их совершенстве требуются также различные, где-то сила мышцы на руке, как в кузнечестве, где-то острота глаза да точность пальцев, как в часовом деле, а где ухищрения ума, как в том же сочинении песен да касыд, так и разные магики, волшбу свою осуществляя, пользуют способности разные, и брамины, и египетские рекгетамены, и иерофанты посредством отличной магической практики управляют тем, что они почитают услугами богов, которые, в действительности, суть ничто иное, как оккультные силы или потенции природы, воплощенные в самих этих ученых жрецах, как искусно формулирует это Прокл Платоник: «Древние жрецы, приняв во внимание, что в природных вещах заключено некое сродство и симпатия одной вещи к другой, и между вещами проявленными и оккультными силами, и обнаружив, что все вещи содержатся во всем, создали священную науку на основе этой взаимной симпатии и сходства и использовали в оккультных целях как небесные, так и земные сущности, с помощью которых, посредством определенного сходства, они низводили божественные силы в это низшее жилище.» Волшебство и чародейство является наукой власти над силами низших сфер, практическим знанием сокровенных тайн природы, известных лишь немногим, ибо их так трудно постичь, не погрешив против природы, отчего занятые в этом поприще зрелище представляют жалкое и ужасающее, ибо все соки их физической жизни употреблены бывают на колдование без остатка на прочие услады жизни. Комментарии, добавленные нашим покойным ученым братом Кеннетом, замечательны. «Реалистические стремления наших времен содействовали навлечению на магию дурной славы и осмеяния. Вера в самого себя является существенным элементом магии; и существовала задолго до других идей, предполагающих ее наличие. Занятия этой наукой требуют определенной степени изоляции и отказа от своего Я». Действительно, в волшебстве наибольших успехов достигли, как то известно из истории, многие эгоистические личности, поставившие сей интерес превыше всего прочего, и над всеми другими людьми в особенности, отчего отношение к достигшим высокой степени искусства неоднозначное, с опаскою, настороженное, однако же и корыстолюбивое – каким образом применить их умения к собственной сиюминутной выгоде. Ямблих же, наотличку от других описателей волшебства, поясняет, что оно не бывает чем-то действительно сверхъестественным, а лишь приложением умелым природных сил, доступным умеющим применить их в нужном русле: «Посредством жреческой теургии они (читай – магики) способны подниматься к более возвышенным и всемирным Сущностям, и к тем, которые утвердились над судьбой, т.е. к богу и демиургу: ни используя материю, ни присваивая что-либо помимо нее, кроме наблюдения за ощутимым временем». Утверждение его спорно и не во всем проявлении волшбы приемлемо, однако же во многом справедливо, поскольку умелые манипуляторы действительно могут оперировать тонкими энергиями и неуловимыми воздействиями целенаправленно, что выглядит чудом, на деле им не быв. Впрочем, и многие ремесла непосвященному кажутся чудом.
Волшебство же бывает трех классов: есть Теургия, есть Гоэтия и есть естественная Магия. Кеннет Макензи, изощренный более в словесном определении, нежели в самом искусстве, полагал, что «Теургия с древних времен была особой сферой теософов и метафизиков», иначе говоря, теургию можно представить как магическую философию. Гоэтия есть черная магия, что есть большей частью символизм и дурные намерения, вернее, намерения, что магик использует для ублажения собственных потребностей и для корысти, что является дурным не для него, а против окружающих, от того, что малейшая попытка использовать свои силы для своего удовольствия, превращает эти способности в колдовство и черную магию. «Естественная магия», издревле почитаемая «белою», что опять-таки символизм, противоречие в себе заключающий, ведь многие народы белым полагают цвет смерти и траура, как те же обитатели островов Восходящего солнца, вознеслась с целением в своих крыльях на величественную позицию точного и поступательного изучения. Магию белую называют еще и «благотворною», она полагается свободной от эгоизма, властолюбия, честолюбия или корысти и направленной всецело на творение добра миру в целом и своему ближнему в частности, что, как то понятно из предмета ея, почти что и недостижимо.
Углубившись всецело в размышления о природе волшебства, что навеяны мне были искусным танцем, я в кружении и жестах танцовщицы потерял представление о времени и увлекся мыслительным потоком настолько неудержимо, что только и увидал, как вуаль волшбы, незаметным телодвижением приведенная в разделение с фигурою танцующей, перешла от сопряжения с телом в соприкосновение с хладным каменным полом, и фигура танца прекратилась. Музыка, сопровождавшая ее, на мимолетное мгновение пресеклась, поменялся ритм, звучание струнных стало почти неслышным, а вместо най вступила саламие с ее густым и томным голосом, и цембре, издававшая вздохи и стоны, как будто бы живой человек подпевал своею песней музыке оркестра, и тут меня озарило – последнее одеяние осталось на танцовщице и последний танец начался – танец времени, той самой неосязаемой эманации, всесилие которой не оспаривается, потому как недоказуемо обратное: никого не было до сих пор, кто вне его потока хотя бы частично пребывание свое устроил, а природа его, несмотря на явления очевидность, непознаваема и загадочна. Мастерство же танцорки в том, по всей видимости, и состояло, чтоб преодоление самого времени показать, что, конечное дело, тщета, но ведь искусству свои законы положены, которым согласно вражду с любовью порождать и избывать, и войны прекращать, и горы перемещать, и управлять стихиями, и возбуждать народные толпы на худое и на доброе, и повелевать природными законами, а стало быть, и временем, однако же все перечисленное не иначе, как токмо в представлении творца лицедействующего существовать способно, и то лишь с условием полной веры того, кто это воспринять готов – слушателя ли, зрителя ли, читателя. Не могу сказать тебе, воистину ли время изменило бег свой, но глядя на полунагую танцовщицу я и в самом деле течения его не понимал, захваченный ее телодвижениями и изящными жестами, сменяющими один другого по какому-то непостижимому рисунку, подчиненному мелодии. Так что неведомо мне, долго ли, коротко ли продлевалось сие представление, моим глазам предназначенное искусницами да надзирателем за ними духанщиком, но мнилося мне, что и мигу не кануло, когда вуаль времени сорвалась с плечей ея и упорхнула куда-то в сторону, и мне открылась танцоркина нагота, прикрытая лишь складенными в единый узор по всему телу украшениями, одна часть которых накрывает грудь (эта часть зовется у них «Огонь»), и выделаны они в виде пары чашек прорезного золота, ажурного и блестящего, увенчанных двумя крупными красными камнями, про которые все твердят, будто они есть не иначе, как цейлонские рубины, а я же признаю их не более, чем шпинелями; чаши те соединены тончайшими драгоценными цепочками, каждая из которых своего особого затейливого плетения и изящного вязания, и все кругом из чистого золота; другая часть покрывала округлости ее живота, скорее подчеркивая непревзойденную чистоту формы его, про что хиндусы утверждают: линия седалища и живота ее кругла, аки колесо, и в том видят совершенство тела женщины; иным словом, это украшение, что называют «Полною Луною», служит отнюдь не сокрытия прелестей, а для их выделения. Ниже, даже не на поясе, а на бедрах, имелось то, что называется «Землею»: довольно широкий ремень, плетеный из золотых нитей и изобильно золотыми бляшками, цепочками, идольцами малыми и каменьями желтого и красного тонов украшенный; ремень сей есть часть неотъемлемая от костюма танцовщиц, что дерзают явить свое искусство в пляске живота все от того, что танец этот как бы гимн плодородию исполняет, а всякое плодородие, как известно, происходит через землю, которая производит сама из себя и своих отпрысков собою же кормит. Ниже, лоно укрывающим от взглядов нескромных, имелось украшение, называемое «Воздухом», настолько оно было невесомым, собранным из мельчайших частей и тончайших нитей, а еще к нему вокруг привешено было множество длинноватых цепочек, кои при каждом шевелении издавали тихий и чистый звон, украшающий ее подобно аромату благовоний – которые ты ощущаешь, но отнюдь не способен лицезреть.
Все эти части разнородные, в единое целое связанное мастерством ювелира и внутреннею логикой действа, коему они только лишь были предназначаемы, каждое движение, каждый шаг и каждый поворот танцорки сопровождали неотступно, а поелику она решала некое сообразное движение произвесть, то взвивались вместе и поодиночке, оборачивая члены ея и разворачивая их, открывая наготу аки камень дорогой в драгоценной оправе или масло благовонное ладанное в фиале из дорогого металла, изукрашенного камнями и янтарем со слоновою костью из крепкого бивня, и заново окутывая непроницаемой завесою, что казалось таким же, как дно быстротекущего ручья в ясную погоду, когда разноцветные камни под водою разглядеть удается и даже по возможности их счесть, а вот каковы они, круглы ли или нет, и есть ли жемчуг меж ними, и блеск, и прозрачность – то струящаяся вода бликами своими скрывает, так что и есть они, а неуловимы. О, как поразила меня изменяющаяся и неуловимая глазу красота и прелесть ее! Не в силах совладать с собою (а правду говоря – так и не желая этого вовсе), я кивнул духанщику:
– Любезный, приведи мне ее!
– О, господин мой, – завел обыкновенную песню духанщик, на которую все они одинаковы, а уж я-то повстречал их в пути великое множество! – О, господин, она есть камень драгоценный из лучших в нашей сокровищнице, она единственное богатство наше и лучшее украшение дома господина моего, и только благоволением его предоставлена для услаждения взора твоего, а не к иным услугам...
– Что ж с того? Или природа отметила ее скрытым изъяном каким?
– О нет, она есть совершенное творение! Но, возможно, господин пожелает услужливую невольницу, что для этих нужд у нас имеются, и обученную, и ласковую...
– Сколько? Сколько стоит она? – перебил я духанщика, разумея, что все речи его не по бедности, а ради повышения цены.
– Господин, она не какая-нибудь гавазе, а из истинных авалин...
(Надобно тебе сказать, что танец живота танцуют две когорты из танцовщиц, и зовутся авалин те, что живут при дворе и ничего другого, кроме изящного танца для господ своих и их гостей, не исполняют; они и впрямь нечто вроде сокровища дома того и содержатся во дворцах да в гаремах, а танец их исполнен чистоты и грации, наряды же из самых дорогих. Гавазе танцуют на улицах под небом открытым; хотя и во славу богини, но для простонародья, и мастерством своим пропитания добывают только в дни празднеств да на ярмарке; в прочие же дни кусок хлеба вынуждены искать другим занятием, к числу иных древнейших причисляемом, и цена им обыкновенно не дороже того самого куска; танец же их, если ты взыскуешь чувства и изящества, а не сияния дорогих камней, не хуже танца авалин, ибо обращен к божеству, а ему, зрящему насквозь, наряды глаз не застят, к тому же у гавазе обыкновенно танцевать, сбрасывая с себя все одежды до единой, а из украшений на них лишь природою дарованная прелесть – кому щедрее и полной дланью, кому же скудной щепотью.)
– И авалин цену имеет, презренный! – взвился я, раздосадованный его отговорками. – Не юли, собачий язык, покуда не лишился его! Говори!
И он сказал цену, и я согласился, не раздумывая, опьяненный вином, банджем и зрелищем танца, руководствуясь отнюдь не изобилием чувств, а их глубиною, и отдал все имение свое, и никогда после не жалел о потере, но всю жизнь сожалею об открывшемся мне, ибо есть вещи, преодолеть которые мы неспособны, а жить с которыми – не в силах.
32
Музыкантши той порою благоразумно удалились, дабы не мешать устроенному духанщиком торгу и не лишать его справедливого барыша, да я и не заметил их ухода, ибо видел пред собою лишь одно – женскую фигуру, сулившую невероятную негу одним видом своим, уже укутанную какой-то одеждою, в коей обыкновенно принято там объявляться особам невольничьего положения – некий род балахона, одевающего ее с ног доверху, так что и волосы укрыты краем его, впрочем, на этой танцовщице он был из дорогой материи, и шелковой веревки, что в знак рабства шею ее обвивала, а на деле же скрепляла края одеяния, чтобы не раскрывалось при ходьбе. Повинуясь приказательному жесту наделенного властью над нею прислужника хозяина тела ее и души, танцовщица грациозно оправила одежду и вышла из заведения вон, оставив нас за торговыми делами. Духанщик же поначалу обозначил цену, потом ее же и отменил, сочтя недостаточно высокою, и для виду побежал за советом к старшему начальнику, покинув меня за дастарханом, куда предусмотрительно повелел принесть еще вина и изюму, надеясь, что разум мой станет от того сговорчивее, потом запыхаясь появился и назвал новое число в золоте, на что я, помолчав для виду и усомнившись в цене товара, чье качество неведомо, а лишь видом привлекательно, согласился, потом духанщик истребовал расплатиться всею суммой разом, а получив кошель с цехинами, устроил им пересчет и проверку на полновесность, испробывая каждую монету на вид, на вес и, зубами, на чистоту металла, пошедшего для чеканки, как бы устанавливая, не содержу ли я на него некоего рода обмана или плутовства, сам же при том не переставая изъяснялся, как это в обычае при всякого рода торговле, уговаривая и увещевая меня в очевидной, по его мнению, выгоде этого предприятия.
– Ах, благородный господин, – распинался хитрован-духанщик. – Ах, какой острый глаз у моего господина! Истинно говорю – орлиный глаз! Среди мириада песчинок он высмотрел самую драгоценную, сияющую и восхитительную, что услаждает разом четыре чувства обладателя ея! Ах, дыхание ее слаще лотосового аромата! Кожа ее с пушком, подобным персиковому! Волосы ее, что шелк муравчатый, тяжестью наполненный, за который дают по четыре гарнца золоту за пуд! Тело же ваянное словно бы искусным ваятелем по самым изысканным образцам, каждый член пригнан к другим с наипачей тщательностью, отчего слагаются все они разные во единую гармонию! Она подобна драгоценному сосуду, что наполнен благовониями опьяняющими и винами наслаждающими! О, какой бесподобный выбор ты сделал, мой господин! И даже сами боги станут завидовать завистливо тебе!
– Останови речи свои, льстец, и отвечай правдиво на вопросы мои – кто эта женщина и откуда она есть?
– О, господин, ее привели в караване с товаром из Смирны не долее трех месяцев назад, и предложили хозяину в услужение, а он, человек многоопытный и умудренный, и изощренный в делах, распознал в ней безошибочно жемчужину происхождения чистого и благородного и уплатил большую цену, дабы украсить цветник заведения своего и этаким цветком редкостным...
– Из каких же она мест?
– Кому об том ведомо? Купец, что владел ею, говорил, будто она из черкешенок будет, да веры ему нет. А сама она утверждает, что в полон ее взяли дитем неразумным и про себя ничего сказать не способна.
– А что из словесных наречий ей ведомо?
– Изъясняется же на фарси и на арабском ясном наречии, а больше как будто ни на каком.
– Ну и как же так сделалось, что цветок, пригожий и для царского гарема, в караван-сарае в услужении оказался? Что в ней за изъян?
– Как только можешь говорить такую несправедливость, о господин! Сей бутон беспорочный и совершенный внутри и внешней наружностью, а потому в услужении она не в простом, а из-за способностей к танцу и к пению. Хозяин заведения сего, об опытности коего в делах я тебе уже сказывал, взял ее не в черную работу, а для услады достойных гостей своих, требующих только самого лучшего, и соединил с музыкантшами, тоже из искуснейших, дабы у него одного такая редкая редкость была, как полный оркестр с танцами и с пением на разный манер – на арабский, и на иудейский, и на суфийский, и на хиндусский. Предусмотрительностью достояние его увеличивается – стоимость сего составляет уже двадцать три таланта, и не в серебре, а в золоте, и во множестве перекупщики предлагают ему сделки, и с каждым разом все выгоднее, да только мой господин не торопится в денежных делах, ох, не торопится, выбирая наилучшее сочетание места, времени, цены и лунного месяца, ну а слава об искусницах разошлась кругом по всем караванным тропам, и теперь многие идут к нему только ради наслаждения музыкой, и цены в караван-сарае за прошедшее время выросли сам-пополам.
– И что, хозяин твой полагает, будто это продлится долго?
– Одному всевышнему то ведомо, а мне, недостойному, он никакого намерения своего не высказывал, только, клянусь глазами матери своей, в убытке ему не бывать.
– Что ж, и такого рода торговля ведома мне – купил подешевле, получил выгоду, пока сам пользовался, да и продал поскорее, покуда еще товар в цене. Насколько оно соотносится с человеческим в душе каждого из нас – так об том каждому самому только и судить, а осуждающий другого лишь сам себе вредит, ведь в своем глазе бревна не видит. Однако ж, жемчуг, что часто носят, играет весело и завсегда яснее того, что лежит в плотном поставце под постелью...
– Господин, не прикажешь ли привести эту женщину в покои твои?
– И то верно. Говорение не есть дело, а дни наши измерены и сочтены, и число их не столь велико, как хочется нам. Кубок жизни, увы!, не бездонен, и вина в нем недостает, чтобы упиться. Приведи же ее ко мне.
И вот я, покачиваясь от выпитого и от банджа, с кружащейся головою и нетвердыми ногами, опираясь на руку духанщика, что он мне услужливо протягивал и с готовностью силу и крепость свою предлагал, покуда я устанавливал свои ступни так, чтобы они не подламывались подо мною и на опрокидывали меня на ковры, но и с тем я справился, и скажу, это не самая большая беда жизни моей. Вдвоем мы успешно миновали помещения самого духана, в коем, помимо меня, желающих отдохновения насчитывалось всего ничего, так что я справедливо усомнился в доходности сего заведения, впрочем, может торговле в нем лишь время не благоприятствовало, поскольку был разгар базарного дня, когда весь народ занят делом и ему не до кейфа. Положенным сроком добрались мы до помещения, что сдавали мне в караван-сарае за совершенно безбожную цену, хотя, если рассудить, иного заведения такого рода нигде поблизости не имелось, а потому и высокая цена могла считаться справедливою, впрочем, сие меня нимало в тот момент не занимало, предвкушая в мыслях разные картины, что вожделенное воображение рисовать гораздо способно. (Скажу же тебе – все это вздор и суета, и представления с видениями ничто в сравнении с происходящим вкруг да около ежедневно и ежечасно; вот только число поэтов, чтобы живописать это, немногочисленно весьма, да и чтобы прочитать то, нужно читать беспрерывно с рождения и до смерти своея; ибо жизнь твоя – она та же книга, а точнее – манускрипт, ведь ваяется она твоими руками собственными.) А добравшись до комнат, с наслаждением погрузился я в выстланную ковром мягкую хорасанскую софу, предназначенную мастерами, ее сотворившими, для неги и удовольствий.
– О господин, – щебетал щеглом, забравшимся в виноградник, духанщик, – обходись же с назначенной тебе драгоценностью благородным способом, а не подобно нечистой и мерзкой свинье, что предпочтет чавкать навозом и отбросами, нежели украшаться светлым жемчугом и блистающими алмазами; ведь есть вещи, сообразные в соответствующем месте и безобразные во всяком другом, даже многоцветье рубинов с изумрудами выгребной ямы не украшает...
– Уж не полагаешь ли ты, что гость твой сродни со свиньею?! – гневно оборвал я духанщика. – Или ты считаешь, будто бы ничего слаще, окромя гнилой урючины, я и не едал никогда?
– Ах, нет, это мой язык, скудоумием направляемый, невольно обидел тебя, но то лишь по незнанию да по простоте душевной, а не умыслом ведомый...
– Ха, объясни мне еще, что видел ты одно, думал о другом, а произносил третье!
– Истинно так...
– Тогда в твоей драной шкуре, должно быть, сидят аж трое духанщиков – один ворочает глазами, один – языком, а еще один особенный – мозгами, да только никак не договорятся друг с другом!
– Господин, я, ничтожнейший, всего лишь хотел сказать тебе, чтобы ты был поласковее с отданной тебе.
– Ее зовут ради удовольствия, а не в жертву!
– Слова господина моего исполнены мудростью и пониманием.
– Говори тогда арабским ясным наречием, на котором каждое слово называет только одно, а не великое множество! Что тебе нужно сказать?
– Господин, не порицай недостойного! Невольница, что тебе отдана, из достояния хозяина моего наилучшая, из алмазов – чистейшей воды, из смарагдов – без единого изъяна, из жемчугов – несверленая правильной формы, подобная полной луне, из кобылиц – чистокровная и необъезженная. Господин, тебе дано сокровище, обходись же с ним, как с сокровищем.